Текст книги "Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература"
Автор книги: Ирина Млечина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Разыгранный для меня Ленцем веселый скетч не мог отвлечь от другого, куда менее радостного и просто-таки устрашающего видения: как грозный швейцарский пограничник, взяв в руки мой серпастый-молоткастый (а если точнее, то синий служебный) паспорт, грозно скажет: «А где виза, мадам? Как же это Вы, мадам, в нашу суверенную Швейцарию пожаловали без визы? Не есть ли это неуважение к суверенному государству? Извольте переместиться туда, откуда прибыли-с!» И как меня передадут в руки сперва германских властей, а уж германские власти сообщат советским, и как за мной придут в неторжественной обстановке (примерно, как в романах Ле Карре) определенные товарищи в костюмах неопределенного цвета и как мне потом не видать не только Швейцарии, но и, что хуже всего, и ФРГ, и даже ГДР. Все это молниеносно пронеслось в моем мозгу, произведя, очевидно, выразительные отпечатки на моем лице, и на сем тема незаконного въезда на конференцию о литературе и политике была исчерпана.
Мои деликатные и доброжелательные немецкие собеседники хоть и мало знали о России, но кое-что в этой жизни понимали, и к тому же были неплохими инженерами человеческих душ. Мой побледневший вид и тоска в глазах четко объяснили им, что эта тема исчерпана.
Кстати, когда я через две недели прибыла, как было назначено, к Ленцу в Гамбург, он сообщил, что они очень сожалели, что меня не было с ними, – потому что ни одна живая душа ни с какими контрольными функциями даже не заглянула к ним в вагон.
Ленц был живой, моложавый, светловолосый, не по-северному витальный и темпераментный, с острым взглядом серовато-голубых глаз. К моменту нашей случайной встречи он путешествовал два месяца – сначала, вместе с Гюнтером Грассом участвовал в предвыборной кампании социал-демократов, агитируя за Вилли Брандта, потом выступал в скандинавских университетах, перед большими аудиториями. Но никаких следов усталости я на его лице не обнаружила. У него оказалась уникальная память – он сказал, что запоминает беседы с людьми дословно: в деталях помнит особенности характера каждого человека, и это очень помогает ему писать.
Единственное, чего не хранит его память, – это краски, цвета. В это было невозможно поверить, перечитывая к примеру, описание живописных полотен художника Нансена в романе «Урок немецкого». Зашла речь о переводах – его переводили тогда во всем мире, и отовсюду звонили переводчики с просьбой помочь. Например, переводчик из Венгрии просил: «Зигфрид, что мне делать, у тебя двенадцать видов чаек, а у нас в Венгрии всего один-единственный имеется!» «Придумай! – говорит ему Ленц. – Изобрети названия сам!» И обращаясь ко мне добавляет: «У вас в Советском Союзе, наверное, тоже много видов чаек, а то я бы посоветовал переводчику придумать что-нибудь экстравагантное, вроде: «чайка Октябрьской революции!»
Потом Ленц рассказал анекдот о том, кто и почему доживает до глубокой старости. «В доме престарелых опрос: Сколько вам лет? Сто пятьдесят. Как вам удалось дожить до такого возраста? Я всю жизнь пил водку три раза в день. А вам сколько? Мне сто сорок. А вам как удалось? Я очень много курил. Наконец, подходят к самому дряхлому. А вот как вам удалось? Я очень много любил. Сколько же вам лет? Тридцать семь!»
Андерш анекдотов не рассказывал, но, не желая отставать от Ленца, рассказал о своей поездке в Советский Союз осенью 1975 года. Он был в восторге от русских пейзажей и все время повторял: «Русский лес в октябре – сплошное золото. Восхитительно! Захватывающе!» Он был тогда в «делегации» – это слово, к удовольствию Ленца, он произнес на русский манер и очень иронически, и они оба засмеялись.
Андерш участвовал тогда в очередной конференции «Война и литература». Кстати, Константин Симонов в письме к нему, приглашавшем на конференцию, высказал мнение, что роман Андерша «Винтерспельт» – один из лучших о войне. Я готова присоединиться к мнению Симонова, который, надо думать, кое-что понимал и в войне, и в литературе. Мне вдвойне хочется согласиться с Симоновым, потому что он в этом письме Андершу очень похвалил и мой перевод.
«Делегацию» повезли по местам войны, в том числе в Одессу, а оттуда в огромный колхоз, где было «страшно интересно» и где встречали «очень гостеприимно». «Я хотел осмотреть колхоз, но директор сказал: «Вы знаете, сегодня у нас играют две свадьбы, и если вы пойдете, то уже не выйдете до послезавтра». С ними был один шотландский лорд, писатель, он не послушал директора и исчез, и появился действительно только на следующее утро и в весьма помятом виде. Потом «делегация» отправилась в пионерский лагерь, пионеры приветствовали писателей, пели, декламировали.
Но Андерш, которому все было интересно, все же сказал немного грустно: «Вместо того, чтобы нам побольше показать, нас сразу повели за накрытые столы и застолье длилось часами». Потом он стал спрашивать руководителя лагеря: «Что вы делаете с трудными детьми?» Сперва никто не понял его вопроса, а когда поняли, ответили: «У нас здесь все дети трудные». Это было честно, и Андершу очень понравилось.
Говорили мы, конечно, и о вещах более серьезных, о его жизни, о сложных отношениях с компартией, в которую он вступил семнадцатилетним юнцом, за что успел побывать в 1933 году в Дахау, об отношении к марксизму, о разочаровании, о том, что «детерминистская философия, отрицающая свободу воли», была одной из причин того, что нацистам в Германии удалось взять власть. Говорили о его дезертирстве из вермахта, об американском плене, где он научился многому, в том числе тому, «что такое демократия», о том, почему сейчас, то есть в 70-е годы, он отошел от политической деятельности, от всякого участия в политических кампаниях и, покинув ФРГ, поселился в Швейцарии, где и пишет свои романы.
Мы с Андершем проговорили тогда до середины ночи. Ленц ушел спать, извинившись и сославшись на усталость. Он понимал, что я – хоть у Андерша в романе нет чаек – хочу расспросить его о каких-то трудных моментах перевода, и деликатно удалился. Тем более что нам еще предстояла встреча.
Как ни долог вечер, но это всего лишь один вечер, а вопросов у меня было много. Андерш сказал, что мечтает снова приехать в Россию, а я подумала, что тогда-то уж буду расспрашивать его и разговаривать с ним не один вечер, а много-много вечеров подряд. Он только раз за эти несколько часов упомянул, что болен, что возможно, предстоит операция – почки. Через год с небольшим ему действительно удалили почку, он почувствовал себя лучше, много работал, был полон творческих планов. В феврале 1980 года от его жены Гизелы Андерш пришло траурное известие…
Той личной фрайбургской встрече 1976 года предшествовала – лет за десять до нее – другая встреча, так сказать, нематериальная, не имевшая осязаемого выражения: странными, окольными путями, через одного доброго знакомого, попала ко мне хранившаяся за семью печатями в самых строжайших спецхранах тонкая книжечка «Вишни свободы». На белой суперобложке молодой Андерш был изображен в форме солдата вермахта. Эта книжка, прочитанная за одну ночь, и определила мой горячий интерес к этому писателю, стала основой того «избирательного сродства», которое не так уж часто возникает между читателем и писателем.
Избегая пышных слов, я все же признаюсь, что она стала для меня настоящим откровением. Ничего подобного я никогда до того не читала. Такие книги до меня не доходили, об их существовании я по наивности и невежеству не подозревала и их потому не искала. Это был взгляд на жизнь и историю нескольких десятилетий – начиная с двадцатых годов, с каким никогда до того мне не приходилось сталкиваться. Люди более изощренные и дальновидные, уже тогда знавшие содержимое спецхранов московских библиотек, получавшие сложными и опасными путями книги из-за рубежа, вправе скроить презрительную гримасу в духе ильфо-петровского «Надо было знать!». Конечно, надо было! Но я знала очень мало. Когда был ХХ съезд партии, мне было двадцать лет, и как ни потрясена я была открывшимся, это еще не означало для меня, что отныне я буду всюду и везде искать книги, которые до конца откроют мне глаза.
Не стану задним числом изображать себя умнее и прозорливее, чем я была. Скептицизма хватало, в собственной биографии тоже было немало такого, что заставляло думать и сомневаться, и мучиться несоответствиями. Но все же жизнь шла обычным своим чередом: семья, ребенок, работа…
Я читала книги немецких писателей, но главным образом те, которые переводились или продавались у нас или в ГДР. И только с середины 60-х годов, получив, благодаря работе в редакции «Литературной газеты», доступ к прессе ФРГ, я – воспользуюсь еще раз несвойственной мне высокопарной лексикой – стала другим человеком. Я открывала для себя факты и явления, оценки и суждения, о которых не подозревала. И вот тут-то мне попался тоненький томик «Вишен свободы», который перевернул мою жизнь.
В нем бывший солдат вермахта и бывший функционер баварского коммунистического союза молодежи рассказывал о своем двойном дезертирстве: о разрыве с компартией и о побеге из вермахта в 1944 году на итальянском фронте. Это была книга о свободе и индивидуальной ответственности, о том, что человек лишь тогда бывает свободен, когда принимает свое решение, совершает свой выбор «где-то между Богом и Ничто». Это была книга, написанная не без влияния французских экзистенциалистов и американских писателей ХХ столетия, и она так сильно отличалась от всего, что мне приходилось читать до сих пор.
На русском языке эта книжка тогда еще не выходила. До конца 80-х думать было нечего издать это сочинение «разочаровавшего революционера и бывшего марксиста», а потом стремительное время поскакало такими темпами, что стало уже чуть ли не поздно: читательский интерес переместился в иные сферы – от русской эмигрантской литературы и религиозной философии до запоздало хлынувшего на книжный рынок отечественного постмодернизма. Так или иначе, для исповедей, подобных «Вишням свободы», снова не осталось ни бумаги, ни издателей. Коммерческой сенсацией такие книги не становятся. Но людям они нужны. Позднее сочинения Андерша все же были изданы. А перевод «Вишен свободы» я включила в свою монографию об Андерше.
…Прочитав «Вишни свободы», я стала жадно искать все остальные книги Андерша, прочла его замечательный роман «Занзибар, или Последняя причина», этот шедевр изящества и тонкого психологизма, близкий по мысли «Вишням свободы», потом нашумевший в ФРГ роман «Рыжая», где Андерш, стараясь расширить свою читательскую аудиторию, использовал детективный элемент, прочла замечательные сборники рассказов, эссе и редкостных по красоте и глубине путевых очерков, прочла стихи и радиопьесы, потом появился роман «Винтерспельт», и я перевела его на русский язык. Это была трудная работа, хотя проза Андерша, прозрачная и ясная, кажется простой и легкой. Было трудно и в то же время необыкновенно увлекательно и радостно переводить эту книгу. Да, избирательное сродство существует – во время работы над переводом я убедилась в этом окончательно.
И сейчас, спустя уже столько лет, я время от времени вновь открываю страницы этого романа и перечитываю их с чувством наслаждения, снова открывая для себя что-то новое, чего не распознала, не увидела, не почувствовала раньше. Андерш стал для меня писателем необходимым. Его мироощущение, его видение жизни, людей, истории не просто понятны и близки мне, в них для меня заключена чарующая магия, загадка, и разгадать до конца тайну созданного им художественного мира я, видимо, не смогу никогда…
… Давным-давно, страшно сказать – в 1966 году – «Литературная газета» предложила одной молодой германистке написать о только что изданной в ФРГ и уже поставленной на сцене пьесе западногерманского писателя Гюнтера Грасса. Ну, что-то вроде рецензии. Вокруг пьесы, сообщили ей сотрудники редакции, шел большой шум, точнее – скандал. А газеты – даже в советские времена – очень любили что-нибудь «жареное». Вот и «Литгазета» клюнула на скандальную пьесу.
Германистка легкомысленно согласилась – она к тому времени еще не читала Грасса. Да и как бы она могла это сделать? Ведь прочитать какое-нибудь произведение писателя ФРГ можно было только в русском переводе – в журнале «Иностранная литература» или в виде книги, изданной в одном из государственных издательств. Это были тщательно отобранные, отфильтрованные произведения – ничего «идеологически чуждого» с «империалистического Запада» к нам проникнуть не могло. Правда, среди отобранного и изданного, слава Богу, случались очень хорошие и выдающиеся авторы – например, Генрих Бёлль.
Существовала, конечно, возможность почитать что-нибудь запретное в «спецхране» крупнейших библиотек. Но для этого надо было принести из очень солидного учреждения документ с круглой печатью, удостоверяющий, что имярек непременно нуждается в прочтении определенной книги или журнала во имя благородных научных и других государственных важных целей. Но как в ту пору достать такую бумагу?!
Зато легко было добыть книги из ГДР – «первого на немецкой земле государства рабочих и крестьян». Достаточно было поехать на тогдашнюю улицу Горького, ныне Тверскую, в книжный магазин «Дружба», где продавались сочинения авторов из социалистических стран на соответствующих языках. Молодая германистка именно так и поступала – покупала наугад сочинения «наших» немецких авторов, стоившие, кстати, очень дешево. Она исправно их читала, кое-что переводила или писала статьи и заметки.
А тут вдруг Грасс – о нем тогда в Советском Союзе мало кто знал, разве что искушенные международники, избранная каста советской журналистики. Их излюбленной темой – если речь шла о ФРГ – была неонацистская угроза. «Неофашисты поднимают голову», «Шабаш недобитых», «Вечно вчерашние жаждут реванша» – так или примерно так назывались их статьи. Упрямая германистка даже собирала увлекательную коллекцию подобных заголовков из советских центральных газет. Все они были примерно в этом духе. Если речь, конечно, не шла о западногерманских коммунистах, которые, естественно, жаждали мира и социализма и готовы были за это каждый день идти на бой (как сказал бы Гёте).
«Литературная газета», заказав германистке статью, конечно, позаботилась о том, чтобы снабдить ее немецким текстом. Через тот самый «спецхран» была доставлена в редакцию и передана ей тоненькая книжечка под названием «Плебеи репетируют восстание» (именно так называлась модная в тот момент пьеса Гюнтера Грасса). Пока германистка взахлеб читала текст, у международного отдела «ЛГ» созрел более масштабный план: не размениваться на мелочи, а сразу выдать большой опус про вышеозначенного писателя и его главный роман «Жестяной барабан». Ей снова привезли из «спецхрана» книгу – на сей раз толстую.
Она принялась читать и поняла, что никогда в жизни ничего подобного не читала. Это было захватывающее, завораживающее чтение. Прочитав немалое количество сочинений ГДР-вских авторов и гораздо меньшее количество произведений из ФРГ – включая действительно восхитительного Бёлля, – германистка столкнулась с литературой совершенно непривычной стилистики и невероятной выразительности, нового для нее подхода к истории и современности. Она, можно сказать, была потрясена. В послесловии к роману, написанном одним западногерманским критиком, она к тому же – впервые в жизни – прочитала что-то про типологическое сходство тоталитарных режимов в Европе ХХ века и была этим крайне озадачена и взволнована.
Как раз тогда она навещала в Доме творчества писателей «Малеевка» под Рузой своего отца и встретила там известного литературоведа и германиста Льва Копелева, с коим была немного знакома. Он пригласил ее зайти к нему в комнату, где он жил со своей женой Раисой Орловой, видной американисткой, чтобы показать кое-какие немецкие книги. Его диван был завален западногерманскими изданиями, и она не решилась спросить, как они к нему попали. Среди книг она увидела знакомую обложку – это был роман «Жестяной барабан». Она схватила книгу и спросила Копелева, читал ли он роман и послесловие к нему. «Ведь там такое написано!» – краснея от волнения, промолвила она. «А что именно?» – поинтересовался Копелев. Она сказала: «Ну, это, про сходство диктатур и т. д.». Копелев засмеялся и сказал: «А что, вы сами никогда об этом не задумывались? Только говорите тише, тут перегородки тонкие…» Это было, повторю, в 1966 году, в разгар холодной войны и идеологических сражений между двумя мощными военно-стратегическими блоками.
Так или иначе, статья о Грассе была ею написана летом того же года и сразу пошла в номер. Подана она была шикарно. Большими и жирными латинскими буквами был набран заголовок: «Tertium non datur» («Третьего не дано»). А чуть ниже и менее крупными буквами – подзаголовок: «Блеск и нищета Гюнтера Грасса». Еще никогда молодая германистка не решалась писать так дерзко и лихо. Но по одобрительной реакции начальства международного отдела она поняла, что попала в точку, что он нее ждали именно такого материала.
Уже заголовок подсказывал, что автор статьи занял по отношению к автору романа нечто вроде менторской позиции, напомнив тому, что «третьего не дано», т. е. что надо выбирать только между поджигателями войны и теми, кто ведет мир в светлое будущее. Иначе – тупик, конец: заблудился человек на историческом перекрестке и не знает, куда дальше – в общем, потерял путеводную нить.
Отдав должное Грассу-художнику, германистка подвергла его зубодробительной критике во всем остальном: не занял правильной идеологической позиции, не так понимает исторический процесс. И вообще в политическом плане Грасс хромал, надо было его немножко подтянуть, объяснить, в чем он неправ, не отвергая его с ходу, ведь как художник он все-таки очень одарен.
Потом, и очень скоро (а возможно, уже тогда, когда она писала), ей было стыдно за эту статью, хотя и звучала она весьма элегантно. Ведь роман ее на самом деле потряс.
Со временем ей становилось все более неловко перед художником, которого сегодня без всяких натяжек можно назвать великим. И она с тех пор всячески старалась загладить свою вину: писала о других романах Грасса уже совсем по-другому, без прежней лихости, всерьез, стараясь глубже разобраться в его сложном художественном мире…
Читатель уже догадался, что та самая германистка была я. На съезде писателей в Штутгарте в 1970 году я безуспешно пыталась – через знакомых – получить интервью у Грасса. Но его раздирали на части бесчисленные немецкие интервьюеры, и у меня ничего не вышло. По иронии судьбы я поговорила с ним лично уже в Москве, в редакции журнала «Вопросы литературы» в годы перестройки, когда он приехал в столицу со своей женой Уте…
Обычно мне давали в ФРГ сопровождающего – это был знак любезности и желания помочь, потому что объясниться я могла сама, а вот заказать гостиницу, билеты в театр, организовать встречу с писателями, попасть вовремя на интервью – все это было под силу только «Интернационес», которая и выделяла мне в каждом городе гида. Однажды меня сопровождала совсем молоденькая актриса из Фрайбургского театра Дорис Мерц (она успела сыграть графиню в «Соломенной шляпке» и небольшие роли в пьесах Брехта). Вместе с Дорис мы очень ненадолго оказались в Баден-Бадене.
Я увидела курхаус, где бывали Тургенев и Достоевский, казино, где последний безуспешно пытался выиграть. По городу, по аллеям прекрасного парка прогуливались богатые дамы с собачками, отдыхающие нежились в шезлонгах на позднем осеннем солнышке, совсем как в «Волшебной горе» Томаса Манна. Глядя на богатую публику, Дорис, кривя прелестный носик, говорила с усмешкой: «Здесь пахнет роскошью» и «Здесь выводят на прогулку самые дорогие меховые манто». Сама того не подозревая, юная Дорис почти слово в слово повторяла то, что писал в романе «Под местным наркозом» Гюнтер Грасс о сидящих в открытых кафе на Курфюрстендамм в Западном Берлине пожилых дамах, называя их «пушными зверями, пожирающими пирожные». Речь шла все о тех же богатых дамах, одетых в дорогущие меховые манто и украшенных брильянтами.
В их оправдание можно, правда, сказать, что после разгрома Германии все немцы были примерно в одном положении: все разбирали завалы, кругом бродили голодные и искалеченные люди, вернувшиеся с фронта, а денежная реформа конца 40-х годов оделила каждого одинаковой и очень небольшой суммой новых немецких марок. Сразу прекратил свое существование черный рынок. Сигареты, мыло, шелковые чулки и женское тело перестали быть главной валютой. Теперь уже все зависело от умения, усердия, удачливости каждого участника складывающегося и быстро развивающегося свободного рынка.
Но ни о чем таком ни юная Дорис, ни я в тот момент не думали: для нас шикарная жизнь богатых людей, приезжающих в Баден-Баден, один из самых знаменитых мировых курортов, была одинаково непостижимой и недостижимой. Слово «Курконцерт», то есть курортный концерт, концерт для отдыхающих, вызывало у Дорис смех – для нее это был еще один презренный символ буржуазности, как и пожилые дамы, играющие в теннис…
Как-то возле художественной галереи в Гамбурге я обратила внимание на громадное оранжевое сооружение – смесь трактора с самолетом. Мой сопровождающий Франк рассказал, что когда здесь закончились работы по ремонту дороги, то прохожие думали, что рабочие оставили часть своей техники – какую-то диковинную дорожную машину.
А это оказалось произведением искусства под названием «Маленький циклоп», созданным в 1967 году художником Бернхардом Люгинбюе. В фойе самой галереи мое внимание привлекла куча песка, прикрытая медной пластиной с двумя отверстиями. Это произведение должно было символизировать текучесть жизни, ее движение, а также единение полов…
Посетив Новую национальную галерею Западного Берлина, обладающую интереснейшим собранием произведений современного искусства, я заметила, что множество зрителей подолгу задерживается в одном из залов, где размещался экспонат под названием «Большой лабиринт». Я подошла поближе. На невысоком помосте – фигуры, похожие на манекены. Женщина с проломленным черепом и дырой в животе. Длинные стройные ноги обуты в туфли на высоких каблуках. Лицо с безупречно наложенной косметикой прикрыто не то перепутанной проволокой, не то пучком причудливых корней. Рядом на обычном конторском стуле восседает монстр: прямо из ребер торчит короткая рука, из груди растет клок странных растений, длинная шея с зобом увенчана птичьим клювом. Еще одна женская фигура, с кукольным личиком, в парике, завитом у модного парикмахера, грудь пробита, а из живота свисает тонкая рука с изящной кистью. Наверху, над этой кампанией, безостановочно вертится карусель. Сбоку доска с разноцветными кругляками, похожими на мячи, равномерно качается, будто маятник; сзади на стене налеплено нечто, вызывающее тошноту. С потолка свешиваются только что освежеванные кроличьи тушки, куски чего-то кроваво-красного, а на переднем плане, словно страж в этом саду безумия, дремлет еще одно чудовище, смахивающее на спрута.
Современный зритель, особенно молодой и продвинутый, без запинки объяснит, что могут означать эти юные лица в сочетании с проломленными черепами и оторванными конечностям и как вяжется модная элегантность с отталкивающим уродством и запахом тлена, витающим над этой долиной призраков. У образованного студента филологического факультета, возможно, даже возникнут ассоциации со знаменитым стихотворением немецкого поэта Готфрида Бенна, описывающего труп юной девушки, в груди которой завелся выводок крысят.
Соединение прекрасного и уродливого, цветения юности с ужасом мертвечины олицетворяло у великого экспрессиониста мысль о безысходности жизни и неизбежности конца, вообще бессмысленности и абсурдности бытия. Едва приметная табличка возле композиции «Большой лабиринт» содержала – для не столь продвинутых западноберлинских зрителей конца 60-х годов прошлого века – интерпретацию авторской мысли. Скульптурная группа символизировала ирреальность, неустойчивость ярмарочного мира, в котором живет «общество потребления». «Гниющая антиформа тления» должна была напоминать об обратной стороне сверкающей медали «всеобщего процветания», всеобщей доступности потребительских предметов, о внутренней червоточине, скрытой под игровой маской, о запрятанном вглубь страхе, вдруг прорывающемся громким всплеском над мертвой поверхностью стоячей воды. Фантазия художника словно обнажила то ощущение ненадежности, зыбкости, человеческой изоляции, которое стерильная атмосфера потребления не устраняет, а обостряет. Она напоминала, что глубокое неблагополучие, задрапированное в пестрое одеяние моды, – важный атом в молекуле современного бытия общества, фетишизирующего потребление.
В этом не было ничего нового – о том же писали лучшие авторы ФРГ. В беседах с некоторыми из них эта тема так или иначе возникала, но я была тогда слишком поверхностна, слишком ориентирована на социологический смысл литературы, а все остальное старалась отодвигать в сторону – до «лучших времен», не подозревая, что «лучшие времена» – это когда ты молод, а другие «лучшие» не наступают вовсе, что бы ни менялось вокруг.
Так вот, нечто сходное, только в иных метафорических формах, иных стилистических решениях, иной образной ткани возникало на страницах замечательного романа «Дело Д`Артеза» Ганса-Эриха Носсака, из беседы с которым мне больше всего запомнился лаконичный страшный рассказ о ковровой бомбардировке Гамбурга в 1943 году; ее он тоже описал в одной из своих книг. И разве не об этом же противоречии жизни, только каждый по-своему, писали хорошо мне знакомые и бывшие моими собеседниками Бёлль, Грасс, Вальзер, поэт Карл Кролов, Вальтер Йенс, блистательный знаток античного мира и современности, у которого я была дома…
Как-то в гостинице я посмотрела по телевидению поразившее меня ток-шоу, в котором участвовала Лени Рифеншталь. Если эта валькирия еще и в начале XXI века выглядела сногсшибательно и продолжала давать интервью (мода на нее росла, как снежный ком), то можно себе представить, как она выглядела 30 октября 1976 года. Помню, что 10 сентября 2003 года пришло сообщение о ее смерти, и все, кто комментировал сей скорбный факт, не могли удержаться от превосходных степеней и восторженных эпитетов.
Участник того давнего ток-шоу композитор Кизеветтер сказал примерно следующее: «Мой отец был наци. Ему я обязан тем, что стал человеком, противоположным тому, чего хотел он. У меня есть песня: «Спасибо вам, реакционеры!» – она как раз о том, как поколение отцов показало нам, какими не надо быть…» Это было определенно и со всей ясностью сказано в сторону мадам Рифеншталь, которая не просто относилась к этому поколению «отцов и матерей», но и была особой энтузиасткой нацистского режима и откровенно обожала фюрера, а он ее.
Вслед за композитором выступила пожилая женщина фрау Кречмер, пострадавшая при нацизме за свою принадлежность к социал-демократам. Она с возмущением говорила о Лени Рифеншталь, которая притворяется «невинной овечкой» и пытается доказать, что совершенно не догадывалась ни о каких преступлениях, совершаемых нацистами, а жила исключительно в мире искусства. Фрау Кречмер говорила: «Я пережила это время, и когда я о нем вспоминаю, я готова плакать от боли и горя. Я бы не хотела, чтобы мои внуки пережили такое страшное двенадцатилетие». Потом показали фрагменты фильмов «Голубой свет» (1932) и «Триумф воли» (1934). Рифеншталь, которой Гитлер лично заказал этот фильм, утверждала, что дружила с художниками, которых потом причислили к «искусству вырождения», что не видела, как сжигали книги, но фигура Гитлера ее действительно завораживала. Ведущий возразил ей: «Но ведь Марлен Дитрих отказалась сотрудничать с нацистами, как и большинство самых уважаемых деятелей культуры Германии». «Ну, Марлене, – с неподражаемой полу-презрительной интонацией сказала Рифеншталь, – я очень хорошо знала Марлене, мы были подругами». Потом она вновь стала убеждать всех, что фильм об олимпийских играх не имел вообще никакого отношения к нацизму. «Я бы хотела, чтобы его сожгли, – патетически заявила она. – Сейчас время другое, вот на меня и нападают. А тогда восхищались…» Можно добавить, что тогда восхищались Гитлером, Геббельсом, Гиммлером, Герингом и другими главарями рейха и теми немногими деятелями культуры, которые к ним присоединились.
Ведущий сказал, что спор идет о проблеме, которая ясно показывает, что прошлое в Германии еще не преодолено. Но сбить Рифеншталь было невозможно: «Меня преследовали после войны, как ведьму в средние века, это длится все послевоенное время. Да, я принадлежала к людям, которые видели третий рейх только с позитивной стороны, и лишь после войны узнала, какие ужасные вещи происходили. Я ничего не знала про концлагеря, про газовые печи. Сейчас я впервые согласилась на это ток-шоу, я всегда уклоняюсь от участия в телепередачах, но меня заверили, что все будет честно…»
Остальным участникам программы настырная Рифеншталь и рта не давала открыть. В начале XXI века, когда даже в России уже не стеснялись апологетически говорить об этой деятельнице немецкого кинематографа, пригретой высшими лицами преступного рейха, я часто вспоминала потрясенное лицо пожилой женщины, фрау Кречмер, и старую, до сих пор иногда звучащую в Германии песню о том, что «мы ничего не знали» и потому «ни в чем не виноваты».
Расчет с этой позицией «непричастности» составил вообще едва ли не главную тему послевоенной немецкой литературы. Бёлль и Грасс, Ленц и Андерш, Носсак и Фриш и многие другие выдающиеся писатели, пишущие по-немецки, бескомпромиссно отвергали подобную систему оправданий. Достаточно почитать их книги – все или почти все они есть по-русски. История двух талантливых женщин – Марлен Дитрих и Лени Рифеншталь – возможно, один из самых выразительных примеров того, что исторический выбор остается за человеком. Как и его вина и ответственность. Как говорил Томас Манн: от политики нельзя уйти, можно только пойти не в ту сторону. Впрочем, ссылаться на Томаса Манна, как и на других выдающихся антифашистских писателей, становилось как-то все менее модно, а восхищаться Лени Рифеншталь – вот был очередной писк моды…
В свой последний приезд в ФРГ – в 1991 году (тогда я, конечно, не знала, что это будет последний, но в силу обстоятельств получилось так, что, когда все стали ездить за границу, я вынуждена была распрощаться со всеми поездками – из-за тяжелой болезни мужа), так вот, в 1991 году я снова встретилась с Зигфридом Ленцем и другими известными писателями. Некоторых я давно знала лично, а с двумя, очень разными – познакомилась впервые.