Текст книги "Ты мой ненаглядный! (сборник)"
Автор книги: Ирина Муравьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В больницу ко мне, разумеется, никого из родных не пускали, но записочки, которые я от них получала, были самого веселого содержания.
«Врут, – думала я, давясь рыданьями и отворачиваясь к стенке, чтобы счастливые соседки не заметили, – все врут…»
Если бы увидеть их лица! Застать врасплох! Разве я не поняла бы тогда по глазам, по губам, что происходит на самом деле?
Палата была на пятом этаже. Зажав обеими руками заклеенный пластырем живот, я подошла к окну. Оно было закрыто, несмотря на теплый, благоухающий чахлой сиренью июнь. Внизу, на лавочке, сидела моя бабушка, уже, судя по всему, передавшая мне наверх ягоды и домашний творог и сейчас просто отдыхающая в скверике роддома. Рядом с ней возвышалась густо напудренная, с подчерненными бровями, с большим седым «коком» на лбу старинная ее подруга Ляля Головкина, княжеского рода, нелепая, милая, смешная старуха, неделями жившая у нас на даче каждое лето. Я смотрела на них сверху и чувствовала, как затвердевший внутри меня ужас размягчается. Бабушка что-то говорила Ляле – как всегда энергично и быстро, и на Лялино робкое, как я поняла из окна, возражение неистово замахала на нее левой кистью. Одного взгляда на бабушкино изрезанное морщинами, светло-черноглазое лицо хватило мне, чтобы успокоиться.
Она, ни разу не видевшая своего семидневного правнука, повисшего между жизнью и смертью, вырастившая меня, похоронившая единственную дочку, мою маму, была спокойна и весела в это утро.
Тогда я заплакала, но уже другими – бурными, облегчающими слезами – и, зажимая ладонями живот, вернулась на кровать.
Через полчаса в дверь просунулась коротенькая медсестра с двумя серыми свертками на правой и левой руках.
– Гляди быстрей, – застрекотала она, – завтра спозаранку переводим, посмотреть тебе принесла. Твой-то вот этот вроде, правый!
Откинула уголок одеяла, и я увидела коричневый лобик с завитком посредине и редкие, загнутые ресницы.
Жизнь моя, мой свет, мой маленький мальчик спал там, в шершавой темноте, тихо-тихо дышал в ней, не зная, что мы вот уже семь дней как отрезаны друг от друга, и теперь каждая минута, оставшаяся мне до смерти, зависит от его дыхания.
* * *
Из Тамбова пришло письмо. Читали, сдвинув головы.
«Дорогие мои девочки, родные, ненаглядные Лизочка и Лидочка! Папа наш скончался шестого февраля, мы его похоронили. Слава богу, что удалось упросить батюшку прийти к нам и почитать молитвы над покойным. Мы с няней тоже молились всю ночь, и я надеюсь, что душа моего дорогого мужа и вашего отца сейчас успокоилась в обители господа бога нашего, Иисуса Христа. Поплачьте и вы, мои девочки, мои доченьки, как плачем сейчас мы все – Саша, я и няня, но поймите и то, что при нынешней жизни, которая выпала вашему отцу, смерть для него была благом и освобождением от страданий. Не знаю, имею ли я право писать вам так, как говорит мне сердце? У нас тут пугают, что письма прочитывают, но ведь другой возможности поговорить с вами, доченьки, у меня нет, так что я уж напишу так, как сердце подсказывает. Ужас даже рассказать, что пережил ваш отец, да и мы все! Подвал нашего дома, если вы помните, совсем не пригоден к жилью в холодное время, он ведь не отапливается и без окон, очень сырой, плесень на стенах. Когда они заняли дом и в большой гостиной устроили свой штаб (никогда я не слыхала такого слова!), а в папином кабинете стали, как говорят, даже допрашивать людей (наверное, это чистая правда, потому что иногда к нам доносятся крики), так от всего этого мы просто чуть с ума не сошли! Главный их штаб, правда, в другом месте, в доме Дворянского собрания, не у нас. Особенно ужасно было то, что они велели нам никуда не уезжать (а куда мы могли уехать с лежачим папой после удара?), и жить здесь же, внизу. Ты, Лизочка, все это знаешь, ты все это застала. Слава богу, хоть ты уехала. Сейчас мы, слава богу, держимся. Мученье было смотреть на папу, как он болел и плакал. А теперь, когда я знаю, что ему хорошо, мне тоже стало спокойнее. Что будет, то и будет, не в наших силах изменить божью волю. На него уповаю, на милосердие его. Саша устроился, работает техником на железной дороге, боюсь за него. Характер у него тяжелый, неуживчивый, хотя добр без меры, да не вам рассказывать, вы его знаете. Он по ночам почти не спит, читает нам с няней поэта Александра Блока и все повторяет, что это нам возмездие за грехи, революция и большевистская власть. А я иногда думаю: да неужели мы, русские, всех на свете грешнее, что нам такое выпало? Неужели Россия такая дурная, грешная страна и все в ней так дурно, что господь на нее посылает кару за карой?
Новости все очень грустные, даже не знаю, писать ли вам. Здесь у нас расстреливают сотнями, свозят людей в Ключарево и там убивают. Там же и закапывают. Расстреляли, Лизочка, мужа твоей подружки, Надюши Субботиной, Володю. А Наденька родила двоих детей – мальчика и девочку, близнецов. Что с ними будет? Вот такое мне пришлось вам написать печальное письмо, голубки мои родные, девочки. Ради бога, не беспокойтесь за нас, не болейте, все время думаю, как твое здоровье, Лида, и горько плачу…»
* * *
– Оx, как мы задним умом крепки, Аня! Ох, крепки! – Хлопает себя по затылку, смеется. – Я бы сейчас разве так с ней поговорила? Лидке надо было сто раз на дню повторять, что нету никакой ее вины, все под богом ходим. Ну, грешила и грешила! При ее-то красоте? Да ей проходу не давали, мне ли не помнить! Стрелялись ведь за нее! Мальчишки желторотые, гимназисты, на плотине дуэли устраивали! Вышла за Николая Васильевича, что она понимала? А тут – любовь. Конечно, хочется. Куда от этого денешься?
– Так вы что, тетя Лиза, за супружескую измену – горой?
– Я не за измену, Анька, дурында, я за чувства человеческие. Чувство душить нельзя, оно – как зверь в лесу. Ты его подстрелишь, оно отползет, все в крови, еле дышит, и давай раны зализывать! Залижет – и опять на тебя! Нет, тут шутки плохи. Я вот смотрю на идиоток этих, на подруг моих. Половина в могилах лежит – земля им пухом! А счастливой ни одной! Таню Бабанину помнишь, красавицу?
– Да у вас, тетя Лиза, все красавицы!
– Врешь, не все! Сонька Забегалина урод уродом, губки вот так сложит… – Смеется, показывает как. – Сложит губки, как будто у нее там сухарик спрятан, и давай лебезить! «Сю-сю, тю-тю…» А ведь лучше всех прожила!
– Почему?
– А потому что делала все правильно. На рожон не лезла. Все – тихой сапой, тихой сапой. На вторую неделю после свадьбы дураку своему изменять начала, а на людях – посмотришь: два голубя! И под ручку его, и за ручку, тьфу! Прости, господи, меня, грешную!
– Вот сами же и плюетесь!
– И плююсь! А только голову надо иметь – на свете жить! Я Косте своему ни разу даже мысленно не изменила! Так ведь то – Костя! Ни один мужик в подметки не годился!
* * *
Асеев ждал ее на углу Никитской, как всегда. Пойти было некуда. К себе она звала не часто, там умирала сестра. Бродили под руку по заснеженным аллеям. Он не обманывался насчет себя, знал, что с ним происходит. Белые сугробы были покрыты ледяной корочкой, редкие прохожие испуганно пробегали мимо. Никто не гулял так, как они, никто не останавливался, как они, посреди холода и снега, чтобы видеть глаза друг друга.
– Посмотрите на меня, Лиза, – сказал он, – вы верите мне?
– Кому же мне верить, кроме вас? – отозвалась она и крепче прижала к себе локтем его руку.
– Лиза, наверное, это безумие: в такое время, как сейчас, делать женщине предложение?
Она ахнула и открыла рот. Он наклонился, прижался к ее рту губами. Долго не отрывался, у нее остановилось дыхание.
– Лиза, – сказал он решительно, – я вас прошу: не отказывайте мне, давайте повенчаемся.
* * *
– А ты говоришь: трудно, страшно! Ничего не трудно, если любишь! Слава тебе, господи, сорок лет прожили.
– Не ссорились?
– Да что, я помню? Ну ссорились, какая разница? Поссорились, помирились. Главное: дышать не могли друг без друга. У меня вон писем его целая коробка! И каких писем! Кому показать – стыдно!
– Что, любовные?
– А какие же? Очень даже любовные. Мужик был – во! На большой палец!
– Как же вы Лиде сказали про предложение?
– Он сам сказал Николаю Васильевичу.
* * *
– Лидуша, – осторожно позвал Николай Васильевич, – спишь, милая?
– Коля! – Она резко села на постели – золотоголовый, кудрявый подросток с испуганными глазами. – Коля, я умру.
Николай Васильевич страдальчески сморщился.
– Брось, Лида, глупости. Скоро весна, начнешь выходить, солнышко тебя вылечит.
Она покачала головой, из огромных глаз выкатилось по слезинке.
– Мне Ольга вчера сказала, что в деревнях началось людоедство…
Он чуть не схватился за голову: сестры у него – дуры набитые! Ну как можно было Лиде сказать такое? Каким местом, дура, думала? Вслух произнес спокойно:
– Много чего говорят, Лидочка. Людоедство как таковое начаться не может, это патология единичного характера.
– Ну так вот, – прошептала она, – один единичный, второй единичный, третий… Вот и началось…
Николай Васильевич быстро, испуганно посмотрел на нее. Сидит на высоко подложенных подушках, вязаный платок на плечах, прозрачной рукой придерживает его у горла. Глаза почти черные, а на самом-то деле карие, с золотом… Куда все делось? Черными глазами поймала его взгляд.
– Коля!
– Что, милая?
– Береги Николку.
– Лида! Перестань!
– Нет, – настойчиво повторила она, – я тебя прошу: дай мне слово.
– Какое слово? – простонал он. – О чем слово?
– Когда меня не будет, – прошептала она, – дай мне слово, что ты не запьешь, не спустишь с него глаз и все сделаешь так, как если бы я была…
Голос ее сорвался, и она продолжала шепотом:
– Будешь молиться вместе с ним, приведешь к нему… – подняла глаза, – а я упрошу Царицу Небесную, чтобы…
Николай Васильевич перебил ее:
– Лида! Опомнись! Выздоровеешь, выберемся как-нибудь из этого кошмара, возьмем Николку домой, с божьей помощью…
– Вот! – вскрикнула она. – Вот! Сам говоришь: «с божьей помощью»! Коля, только ты меня прости…
Николай Васильевич стал на колени перед кроватью и вжал лицо в подушку.
– Прости меня, – прошептала она и расплакалась, – если можешь, конечно…
Николай Васильевич тут же взял себя в руки и встал:
– Я тебя давно простил, Лида. Наши счеты бог сведет. Не думай об этом.
– Как же? – слабо усмехнулась она. – Как не думать? Мне теперь кажется, что и я людоедка. Съела тебя, бедного…
– Да будет тебе: «съела»! Ты гляди: жирный какой! – Он быстро закатал рукав рубашки. – Кровь с молоком! Давай, милая, я тебе горчичники поставлю. Пойду воды нагрею. Потом чаю горячего выпьешь, пропотеешь как следует.
– Коля!
Он уже был в дверях, оглянулся.
– Что, милая?
– Дай мне слово… О Николке…
Как она изменилась. Силы небесные! И душевно и телесно. Телесно, впрочем, больше. Одни косточки. Ставишь горчичники – лопатки выпирают, как у детей. Грудь похудела, личико обтянуто кожей, под глазами синева. Николай Васильевич заваривал чай. Только для нее, только Лидочке, из старых запасов, они с Лизеттой кипятком обойдутся. Щеки, усы, борода у него были мокрыми от слез, не замечал, не стряхивал.
Куда «этот» делся? Посмотрел бы сейчас на ее тело прозрачное, на лицо с запавшими висками! Небось бы вздрогнул! Не такую соблазнял, не такую в Париж катал! Николая Васильевича передернуло от ненависти. «Ему» не прощу. Не дай бог когда встретиться! Опять оно хлынет изнутри – боль с остервенением. Тут уж ничего не поделаешь. Но она, она, Лида! Даже Николка не вызывает того мучительного обожания, того трепета – где слова-то найти? – как она, ее измученная плоть, которую она боится открывать и показывать – до того изменилась!
Милая моя… Лиза ее упрашивает: «Лидуша, дай я тебе помыться помогу! Впусти меня!» Ни за что. Голос тихий, слабенький: «Я сама, не надо». Стесняется того, как они за ней ухаживают, краснеет, переживает. Прошлой ночью вдруг началась рвота. Выворачивало. Печень, судя по всему. Держал тазик перед ней, она давилась, рвало одной желчью.
– Коля, я сама! Иди спать! Умоляю!
Гладил ее мокрый лоб, целовал руки. Девочка моя бедная… Жена моя, родная, ненаглядная.
* * *
– Лида была так плоха, что мне стыдно стало: как же я им скажу, что мы с Костей венчаемся? С папиной смерти месяца не прошло! Косте говорю: «Жди. Надо, чтобы сестра поправилась, у меня язык не поворачивается!»
– Да ведь время-то какое было! Тетя Лиза!
– А что тебе, Аня, время?
– Как что? А советская власть-то?
– Пропади она пропадом, советская власть! – Оглядывается, сама в ужасе от того, что произнесла. Шепотом, навалившись грудью на стол: – Бесы были, бесы и есть. Костя не зря их так называл.
– Как же в такое время вы умудрялись все это?
– Что – это?
– Ну все? Влюбляться, надеяться? Откуда силы брались?
– А на краю, Аня, у человека сил прибывает. Глупостей в башке меньше. Вот подойдешь к самому краю и… Когда у тебя в подвале мать, и хлеба нет, и брата того гляди – посадят, а здесь, на глазах, сестра умирает, мальчика семилетнего оставляет, а по ночам тебя саму патруль может схватить, и тогда ищи-свищи ветра в поле! А при этом тебе двадцать лет, и тебя первый раз мужик в губы целует, то уж тут… Да что обсуждать! Сдохнем – отдо-о-охнем, как говорится!
– Вы, тетя Лиза, для меня загадка. И всегда были загадкой, всегда! Вы в зеркало посмотритесь: кто хуже вас одет? Никто! Почему вы себя в порядок не приведете? А словечки ваши! «Мужик», «баба»! Не понимаю. – Поджимает губы и сверлит бабушку глазами. Глаза, как у совы, круглые.
Бабушка вздыхает, вытаскивает было из пачки новую папиросу, но спохватывается, сует обратно, бежит на кухню, ставит чайник.
– Ой, ты мне только подруг моих не напоминай! Весь век кудри взбивали, губы красили, все боялись, что их за кухарок примут! На Ляльку с Муськой посмотри: до сих пор фордыбачатся! Муська еще туда-сюда, с большевиком пожила, он из нее дурь выбил, а Лялька?
– Подруги вам не указ, я знаю. Но дядя Костя, покойник, ему разве нравилось, во что вы превратились?
Вместо ответа она заливается, вытирает слезы, выступившие от смеха.
– Ну, Анька, ты у нас дурей дурного, дай тебе бог здоровья! Костя меня на руках носил! Чего ни надень! Однажды только у нас казус вышел. Рассказывала я тебе, как я ногу разрезала? Ломом железным? Не рассказывала?
– Не помню.
– Ну так вот. Мы тогда только дачу построили, сороковой год, перед войной лето. А на даче мы, знаешь, в чем ходили? Рваней рваного! С печкой я мучилась, руки в копоти, в земле, грядки полола. Костя на работе. Каждый вечер приезжал с шестичасовой электричкой. Пошла яму мусорную закапывать к соседскому забору и, ну не помню, как, оступилась, наверное. Короче свалилась прямо на лом, на железки какие-то. Пропорола насквозь. Лежу, встать не могу, кровь хлещет, полноги разворотило. До сих пор шрам. Бежит соседка. В ужасе. «Надо «Скорую», вы кровью истечете!» Побежала в сторожку, вызвали «Скорую». Везут меня в Пушкино, в больницу. Там врач молодой, красавец. Начал мне швы накладывать. А терпеть – сил нет, боль адова! Я ору благим матом. Он рассвирепел: «Молчи, дура деревенская, работать не даешь! Наплодили вас, дикарей, на мою голову!» В таком духе. Вечером Костя приехал. Соседи ему сказали, что я в больнице, он – на электричку и ко мне. Входит в палату – в костюме хорошем, с портфелем, усы подстрижены. Во – мужик! На большой палец! Лучше всех! Он, если выходил куда, – всегда одевался хорошо. Ну и порода, конечно. Что было, то было. Разговаривает с этим врачом, тот как раз больных обходит. Я лежу. Врач его спрашивает: «А вы ей кто?» – «Муж». Тот так и осел: «Ради бога, – говорит, – извините, я думал, она простая совсем, ругался на нее, ради бога, извините!» Костя смеется, а я врачу говорю: «Ничего, говорю, cher ami, бывает…»
– Ну хорошо, тетя Лиза, так что вы мне начали объяснять-то про время?
– А что про время? Пока люди живы – они живы. Он ведь появился тогда, в Москве, Лидкин-то!
– Кто?
– Ну этот, не хочу называть.
– Господи-и-и!
И пришел. Иду вечером с работы, одна, без Кости. Обычно он меня провожал, а тут – одна. Замерзла, как цуцик. Смотрю: околачивается какой-то у нашего парадного. В шубе. И – ко мне: «Ради бога, простите, барышня!» Я говорю: «Вам кого?» По голосу слышу, что из бывших. «Как здоровье Лидии Антоновны?» Я говорю: «Болеет». Он спрашивает: «Вы, наверное, ее сестра младшая?» Я сразу все поняла. В жар прямо всю бросило. Он тоже понял, что я догадалась. «Разрешите мне зайти. Я ее старый друг». Ну, думаю, дудки! Ни за что не пущу! Он снял шапку, голова такая, знаешь, красивая, лоб, как мраморный, и говорит: «Умоляю вас, Лизавета Антоновна, разрешите нам повидаться». И так он это сказал, что… До сих пор помню! Я говорю: «Лида очень больна, мы не принимаем. Я у нее спрошу, зайдите завтра». И – шмыг в дверь. Лицо горит, руки дрожат, что делать – убей бог, не знаю! Вот ты хотела, чтобы я тебе про время рассказала, вот я тебе и рассказываю! Восемнадцатый год! Все давно в могилах лежат, а у меня – перед глазами! Вхожу: Лидочка спит. Думаю, подожду, пока Коля придет. Приходит Коля. Я молчу. Он измученный, в городе тиф, работы невпроворот, ну как я скажу? Ничего не сказала. А утром заикнулась Лиде. Это был день ее рождения, шестнадцатое февраля.
* * *
Шестнадцатого февраля было нехолодно, с сосулек капало. На рассвете Николая Васильевича срочно вызвали в госпиталь, убежал еще затемно.
– Лидочка, поздравляю тебя! Дай тебе бог поправиться скорее! Смотри, какой мы пирог испекли!
Пирог из ржаной муки – роскошь немыслимая! – испекли вместе с Николаем Васильевичем ночью. Раздобыли где-то несколько грецких орехов, пару цукатов. Вылепили тестом и орехами цифру 30, положили на синюю с белым, английского фарфора, тарелку.
– Прелесть, Лизка! – Кашляет.
Как ей сказать?
В полдень пришли Ольга с Зиной, привели Николку. Николка подрос. Обеими руками Лида держала его за руку. Николка смотрел на нее внимательно, потом спросил:
– Когда ты меня заберешь?
У нее глаза налились слезами. После ухода Николки на полу возле кровати осталась лужица растаявшего снега, натекло с галош.
– Лидочка, ты знаешь…
– Что?
– Лидочка, вчера я иду с работы, и тут, у нашего парадного, стоит твой…
Она приподнялась на подушках, лицо белое, губы раскрылись для крика.
– Врешь…
– Лида!
– Лизка, не надо!
– Лидочка, ради бога, не волнуйся! Тебе нельзя!
– Где он? – Вскочила, худющая, в теплом халате Николая Васильевича, в сером своем платке. – Скажи мне, где он?
– Лидочка, он обещался сегодня прийти… Хотел тебя видеть…
– Меня? – Раскашлялась. – Да разве меня можно показывать?
Закуталась в платок, подошла к окну. И тут же отшатнулась. Обернулась к Лизе, шепотом:
– Открой ему…
* * *
– Откуда ж он взялся?
– Вот этого, Аня, я тебе не скажу, потому что сама не знаю. Все как в тумане. Откуда взялся, куда делся, на похоронах его не было, ничего не знаю. Я ему открыла, а сама забилась в детскую, носу не высунула! Через полчаса слышу: входная дверь хлопнула, значит, думаю, ушел. Вхожу к Лиде. Лежит с закрытыми глазами, лицо – огненное, вся полыхает.
– Ну, сестрички! Хороши обе! Вот уж не думала я, что в такое время…
– В такое время! Умирающая! Она мне говорит: «Я сама Коле скажу, ты не вмешивайся».
«Что ты ему скажешь, Лида, зачем?» – «Я скажу, что он приходил, и мы попрощались. Больше не придет». – «Откуда ты знаешь?» – «Он уезжает. А даже если бы и остался, все равно бы не пришел. Я не велела». Голос убитый. Я говорю: «Лида, Коля хотел, чтобы мы тебе праздник устроили, я Асеева позвала, на пирог. Не говори хоть сегодня, Лидка!» Мотает головой: «Не бойся, я после пирога скажу».
– И сказала?
– А как же!
Николай Васильевич пришел – веселый. Савелия дома не было. Печь горела хорошо, ярко. Лида поднялась, сменила халат на лиловое, довоенное еще платье. Худенькая, стройная, как девочка. Сели вчетвером за стол. Асеев преподнес Лиде носки деревенской вязки, большую плитку английского шоколада. Поставил на стол бутылку спирта. Николай Васильевич развел руками:
– Ну, роскошь! Девчонкам моим пить нельзя, так что мы с вами, Костя, эту роскошь вдвоем и прикончим.
– Николай Васильевич, – торжественно сказал Асеев, – а я ведь свататься пришел.
Лиза подскочила:
– Ой, не надо!
– Лиза думает, что сейчас не время, – не обращая внимания, продолжал тот, – пока Лидия Антоновна не поправилась. Но я у вас ее не отбираю, Лидия Антоновна, я руки прошу.
– Слава богу, – просто сказал Николай Васильевич, – выпьем – и в добрый час! За твое рожденье, Лидочка! А потом за вас. В добрый час, я рад.
Сидели далеко за полночь. Николай Васильевич выпил, размяк, глаза блестели, в бороде – крошки ржаного пирога. Лида улыбалась через силу, кашляла редко, но видно было, что слаба, превозмогает себя.
– Как вы думаете, Костя, – бормотал Николай Васильевич, – выживем мы? Или нас сожрут?
– Сожрут, наверное, – ответил Асеев. – Во всяком случае, громогласно объявят, что сожрали. Тут мы сами себя доедим, потому что ничего другого не останется.
– Подождите, подождите, – жалобно сказал Николай Васильевич, – это что-то мудрено! Ну, скажем, половину убьют, это ясно. Они уж крови хлебнули – вкусно! Им понравилось! Это я понимаю! Ну еще какая-то часть сбежит, осядет где-нибудь, у черта на рогах! Это уже другая история. Но оставшаяся-то горсточка? Вот таких, как мы с вами? С бабами, с этими, с барышнями, с детьми? – Взял Лидину прозрачную руку, поцеловал, провел ею по своей щеке. – С нами-то что будет, Костя?
– Как в Евангелии сказано? – тихо, с недоумением, произнес Асеев. – Помните, Николай Васильевич? Я вон давеча заснуть не мог, перечитывал апостола Павла. Не понимаю! То есть слова слышу, а душа не понимает! «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь». А потом, знаете, что? «Если враг твой голоден, накорми его, ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья».
– Я поняла, поняла, – вдруг вскричала Лиза, – я поняла, Коля! Это значит, что не мы должны судить тех, кто мучает нас и убивает, потому что это не наше дело, а божье! Это он их судить будет. Своим судом, не нашим, не людским! А мы должны прежде всего свою душу спасать! Каждый должен свою душу спасать, потому что, если и мы начнем мстить, зла только прибавится! И тогда все, все погибнут! «Не будь побежден злом, – прошептала Лида, кутаясь в платок, – а побеждай зло добром». Разве не все в этом?
* * *
– Я, Аня, Колю никогда пьяным не видела. Лида мне как-то, давно еще, говорила, что он по молодости любил выпить, в студенчестве. Но, как женился, капли в рот не брал, можешь мне поверить. А тут мы засиделись, они с Костей бутылку эту вдвоем вылакали. Моему-то ничего, ни в одном глазу, а Колю развезло. Отправились спать. Костю оставили в маленькой гостиной, ходить по ночам в городе нельзя было, патрули. Только легли – крик! Николай Васильевич кричит! Я вскочила, бегу к ним в спальню. Ужас! Она ему, сумасшедшая, все рассказала! Нашла время!
* * *
– Подожди, Коля, не засыпай! Я тебе должна рассказать…
– Завтра расскажешь, голубка, ложись…
– Коля! Сегодня ко мне приходил… Днем, когда тебя не было…
– Что-о-о? – зарычал он, вскакивая. – Как, то есть, приходил? Куда приходил?
Она закрыла лицо руками, сжалась под серым платком.
– Коленька, он… он ведь проститься приходил…
– Проститься? – сипло, вдруг пропавшим голосом переспросил Николай Васильевич и пошатнулся. – Это с кем же он приходил проститься? С полюбовницей своей, с сожительницей? Хорош гусь! А где же он был раньше, голубь заморский? Да я, я тебя убью, дрянь! Вон отсюда! – Он с силой сдернул с нее платок, оголив мраморно-белое, худое плечо. – Вон, я кому говорю!
Лиза вбежала в комнату, бросилась к Лиде, обхватила ее обеими руками.
– Прочь! – грохотал Николай Васильевич, широко раскрывая рот, как рыба, выброшенная на берег. – Оставь ее! Знать вас не желаю! Обе убирайтесь, обе! Проститься он, видите ли, приходил! Он у меня попрощается!
– Коля, – разрыдалась Лиза, трясясь, – Коля, как тебе не стыдно?!
– Мне? – задохнулся Николай Васильевич. – Мне должно быть стыдно? У меня жена проститутка, и мне – стыдиться?
– Как ты смеешь? – срывая голос, прокричала Лиза. – Как ты…
Лида вдруг встала, медленно отвела Лизины руки и вплотную подошла к Николаю Васильевичу.
– Жалко тебе, что я не умерла? – сказала она еле слышно. – Не бойся, ждать недолго. Ты же меня не простил! Смерти мне желаешь, потому что не знаешь, что со мной делать, если я вдруг поправлюсь? Ну, скажи: что?
– А ты? – выдохнул он. – Ты кого-нибудь, кроме себя, любила? Ты обо мне хоть раз вспомнила?
– Выпусти меня отсюда! – Лида оттолкнула его. – Я ухожу!
– Куда-а-а? – прокричал Николай Васильевич. – Куда ты уходишь? Кому ты нужна, кроме меня?
Она опустилась на синюю скамеечку у погасшей печи. Лицо ее огненно вспыхнуло и тут же посерело. Николай Васильевич всмотрелся.
– Лида, – изменившимся, прежним своим голосом, спросил он, – что с тобой?
Она наклонилась вперед и опустилась на пол.
– Лиза! – закричал Николай Васильевич, подхватывая ее. – Лиза! Быстро – шприц! Быстрее! Ей плохо!
* * *
– Когда же она умерла?
– В начале марта. Второго. И моя, – смотрит на мамину фотографию, – тоже в марте, восьмого. Проклятый месяц, проклятый.
– Мучилась?
– Кто?
– Лида.
– Задыхалась. Дышать нечем было. Коля от нее не отходил. В последний день мы сидели у ее кровати, она уже без сознания была. Агония. Дышала так, никогда не забуду. Вздохнет и затихнет. Каждый раз казалось, что это уже все, последний вздох. А она опять – с мукой, со свистом… Не приведи бог! Коля мне говорит: «Выйди, я хочу один с ней быть». Я расплакалась: «Можно останусь?» Тут Лида задрожала вся, забилась и словно привстать хочет. Он сказал: «Все, кончается, возьми ее за руку». Я за одну руку взяла, он – за другую. Она вздохнула, выдохнула. И все.
Затягивается «Беломором», вытирает глаза.
Николку привели в церковь. Худенький, кудрявый, на нее похож. Открыли гроб. Лежит спокойная. Ну что говорить! Хорошо хоть похоронили по-человечески! Тогда уж и отпевать-то боялись, большевики ведь…
* * *
…Я часто вижу ее во сне, очень часто. Несколько раз мне снилось, что я уехала, а ее оставила. Тогда же, во сне, я начинаю вспоминать, как это было: больница, палата на двенадцать человек, медсестра Валечка, шоколадки, трехрублевки.
Лежит у окна с закрытыми глазами.
Наклоняюсь:
– Бабулечка!
Не отвечает, не слышит.
– Ну посмотри на меня!
Открывает измученные, под мутной белой пленкой, глаза.
– Бабулечка!
– Как тебя зовут? – шепчет она с трудом.
Во сне я пытаюсь понять, где правда? Неужели я уехала и бросила ее? Да нет же. Почему этот ужас преследует меня?
Она умерла, шел дождь со снегом, у мальчика моего был коклюш. Две недели после ее похорон мы жили не в своей квартире, а в центре, у мамы моего мужа, напротив кинотеатра «Повторка».
Вернулись домой, и я попросила вынести на улицу огромное красное кресло, в котором она сидела целыми днями, пока ее не забрали в больницу…
* * *
Сизый махорочный дым стоял в весеннем воздухе. Бабы с мешками, подростки, грудные дети на руках, солдаты на костылях – все это жаркое, громкое человеческое месиво до отказа забивало перрон.
– Сейчас будут впускать в вагоны, – сказал он, нервничая и крепко обнимая ее – как ты доберешься в этом аду!
– Не бойся, Костя, доберусь. – Она, не отрываясь, смотрела ему в лицо красными глазами.
– Умоляю тебя, приезжай скорее!
– Ни минуты не задержусь. Все время буду наведываться к Николаю Васильевичу, о Николке не беспокойся, Лиза!
– Что? – Смотрит, не отрываясь. Сколько ночей не спала. Глаза воспаленные, нос заострился.
– Ненаглядная моя. Береги себя.
– И ты себя. Дай я тебя перекрещу. Прощай.
– Телеграфируй сразу же, слышишь?
– Костя!
– Не плачь, не плачь, ну что ты, дурочка моя маленькая? Я же приеду!
Поезд шел медленно, часто останавливался. Мысли путались. Она поправляла под головой скатывающийся вещмешок, крепко зажмуривалась.
В день Лидиных похорон шел крупный веселый снег. Опускался на открытое Лидино лицо и не таял. Вот ужас-то.
– Николай Васильевич, гроб пора закрывать. Вы слышите, Николай Васильевич!
Отмахивается. Стоит, без шапки, седой, взъерошенный, прижимает к себе Николку.
– Прощайся с мамой, Николка! Не бойся!
* * *
А я как скажу маме? Нашей маме? Как произнесу?
* * *
В подвале их бывшего дома на бывшей Большой Дворянской было холодно. Сидели на отцовской, аккуратно застеленной постели: Лиза, мама, Саша. Няня за столом. Мама тихо плакала.
– Лиза, иди поешь, – негромко позвала няня, – тощая стала, не приведи бог!
Ест с жадностью. Няня рассказывает:
– Муся себе жениха завела. Большевик. Из гимназии выгнали, шлялся тут. Ну и прибился к этим. Девку жалко. Ушастый, страшный. Чего в нем нашла?
В субботу втроем пошли в баню: Муся, Лиза и Таня Бабанина, губернаторская дочка. Родители, слава богу, успели умереть накануне семнадцатого, Таня в анкетах на вопрос о происхождении писала: «отец – дворник».
Разделись. Сели на лавку.
– Сидим в чем мать родила, смотрим друг на друга и смеемся. Ну страшны, ну худы! Обстрижены, как дьячки. Без слез не взглянешь!
– Так что вы смеялись-то?
– Да молодые были! Молодые были, Аня, вот и смеялись! Я говорю: «Муська, помнишь, как мы в Большой ходили? Я с Лидкиной песцовой муфтой была? Конфеты помнишь, которые швейцар отобрал?
– Какие конфеты?
– Сидим мы на галерке в тринадцатом году и видим: входят в правую ложу дама с кавалером. Красавцы! Она в боа белом, вся в бриллиантах. Он перед ней коробку конфет – хлоп! На красный бархат! Раскрыл. Огромная коробка. Шоколад. Она взяла одну конфетку, взяла вторую, послушали пол-акта, зевнули и ушли. Коробка осталась. Я Муське говорю: «Антракт будет – мы возьмем». Антракт. Мы в ложу в эту, пустую. Только свет зажгли. Муська – на корточки, чтобы ее не увидели, и тянет руку к коробке. И тут сзади бас, как у Шаляпина: «Э-э, нет, барышня, это мне». Швейцар! Муська от стыда так на корточках и осталась! А ананас у Елисеевского? Еще лучше!
– Какой ананас?
– На спор. Мы с Муськой поспорили, что она из Елисеевского ананас вынесет. Просто так, из хулиганства. А там приказчиков видимо-невидимо! Особо не вынесешь! Ждем час, ждем другой, пока приказчик отвернется, а тот как назло: «Чем могу служить, барышни?» Глаз с нас не сводит.
– Ну, вынесла?
– Вынесла. Она ему, я думаю, надоела просто, он и отвернулся. Муська ананас в муфту и на улицу! Стоим, хохочем, чуть не описались! Пришли домой, разрезали, а он – кислей лимона! Несъедобный!
– Мусенька, ты одурела: за коммуниста идти! А венчаться он будет?
Голая Муся качает головой:
– Он же неверующий… Им нельзя венчаться.