332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 32)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

И все же свобода, за которой он гнался, как охотник за волком, была ему много нужнее, чем Дина. Единственное, чего он хотел: чтобы Дина уехала из России и была в безопасности. Узнав, что она осталась в Москве и не выполнила своего обещания, Алексей Валерьянович попытался убедить себя в том, что она освободила его от дальнейших обязательств. Кроме того, он понимал: раз в ЧК известно об их связи, то именно эту связь они и постараются использовать, чтобы как можно больнее надавить на него.

«Работа» экспедиции, заключавшаяся в том, что Барченко сочинял фантастические описания ни разу не виденных природных явлений, не выходя из чума, была в разгаре, когда мальчик Василий Веденяпин, который изредка писал родителям в Москву, вдруг сообщил Алексею Валерьяновичу, что ни Таня Лотосова с семьей, ни Дина Ивановна Форгерер никуда не уехали и по-прежнему живут в своем Воздвиженском переулке. Несколько дней Барченко был вне себя от ярости. Потом написал ей сердитое письмо, в котором только намеками обмолвился о том, что она натворила. С ее простодушием она могла и не понять его намеков. Ни Дина, ни Тата, сестра, намеков как раз-то и не понимали.

В нагрудном кармане была фотография Дины. Барченко приостановился, достал фотографию и начал рассматривать ее. Дина Ивановна Форгерер смотрела, как всегда, немного исподлобья, но взгляд этот был откровенно-веселым, как будто безгрешные детские мысли омыли его родниковой водою.

Можно было предположить, что Дине уже сказали о его приезде, но что именно ей сказали, он не знал – так же как не знал и того, свободен ли он сейчас или находится под арестом. С другой стороны, не все ли равно? Они ведь не дадут ему уйти. Мясоедов остался в Мурманске. Зачем? Он не знал. Неужели следить за этим мальчиком, Веденяпиным? Или им нужен был Веденяпин, потому что Барченко охарактеризовал его как своего лучшего ученика и даже однажды сказал в присутствии Мясоедова, что один только Веденяпин постиг загадку «мерячения», того странного сомнамбулического состояния, в которое погружаются целые племена? При воспоминании о Мясоедове Барченко силой воли заставил себя подавить вспенившееся внутри озлобление и пошел обратно на третий этаж, где ему была отведена квартира. Маленький человек, бесшумно идущий за ним по пятам, негромко закашлялся. Барченко остановился.

– Вы, может, покушать желаете? – спросил провожатый. – Тут кухня работает, мы принесем.

Барченко кивнул, и человек исчез. Он вошел к себе. В обеих больших комнатах было темно. В столовой стоял на полу чемодан, и рядом с ним белели исписанные листы: записи о научной экспедиции, которые Барченко вел на Севере. Он не успел открыть дверь в спальню, как тут же почувствовал запах. Так пахла одна-единственная женщина на земле, кожа которой источала этот особый, очень нежный и притягательный запах, похожий на запах травы, еще даже не разогретой на солнце и только что высохшей после дождя. Он нащупал на стене выключатель и зажег свет. Дина сидела на кровати в шубе и шапочке, пряча руки в муфту, хотя было очень тепло. Она не пошевелилась при его появлении, не сказала ни слова. Барченко раскрыл объятья. Дина порывисто вскочила и, громко заплакав, прижалась к нему, по-прежнему не вынимая рук из муфты. Он снял с нее шапку и начал гладить золотые волосы, пушистость которых всегда напоминала ему мех у хищников.

– Ну, что ты? Ну, как ты? – шепотом спросил он. – Вот видишь: и встретились.

Она затрясла головой, как будто в том, что он говорил, было что-то страшное для нее. Слезы ее перешли в рыдания.

– Почему ты не уехала, глупая? Ведь ты обещала.

Дина оторвалась от него, испуганными мокрыми глазами пробежала по его лицу, открыла рот, как будто хотела что-то сказать, но тут же зарыдала с новой силой. Он заново испугался силы ее любви к себе, которая сейчас никому не была нужна и только могла помешать их свободе; но еще больше он испугался того, как тело его все еще отзывается на ее тело.

– Ну, дай посмотреть на тебя, – сказал он, отодвигаясь. – Ничуть ты и не изменилась. Как дома? Здоровы?

Она с изумлением заглянула ему в глаза. Он знал эту ее привычку: наклонить голову и, стиснув в кулаке отовсюду падавшие и мешающие ей волосы, напряженно заглянуть в глаза, как будто бы, только избрав этот ракурс, она и могла что-то вправду понять.

– Я больше тебе не нужна? – вдруг спросила она.

Барченко промолчал. Она читала у него в душе.

– Нам лучше бы поговорить…

– Да я и хотела!

Она стиснула руки на коленях, еще ближе придвинулась к нему и, прижав губы к самому его уху, прошептала:

– Алеша! Я все-все тебе расскажу!

И начала рассказывать. Лицо Барченко, которого она сейчас не видела, становилось замкнутым и отчужденным, и, когда Дина, замолчав, хотела опять обнять его, он резко вскочил и, глядя на часы, забормотал:

– Сколько времени ты провела здесь? Минут двадцать, не больше. Сию минуту уходи!

Она отшатнулась:

– О чем ты?

– Ты сейчас уйдешь, – схватившись обеими руками за волосы, продолжал он, – а завтра скажешь им, что я выгнал тебя. Или нет! Лучше скажи так: я дал обет, который дают тибетские монахи – никогда не прикасаться к женщине, ибо она оскверняет человека. Скажи им, что, пока ты была у меня, я ни разу не дотронулся до тебя, а когда ты сама попыталась поцеловать меня, я завизжал, как поросенок под топором. И что я все время говорю об одном: о том, что мне нужно как можно быстрее попасть на Тибет, потому что там находится цивилизация, за которой уже охотятся и немцы, и англичане. Спрятанная от мира древняя цивилизация, знающая тайну бессмертия. И всё! И я знаю, где ее искать. А ты мне уже не нужна. Напрасно они на тебя так рассчитывают!

Дина отступила еще дальше. Пряди на ее лбу стали мокрыми, как будто она только вышла из бани.

– Ты гонишь меня?

– Я прошу тебя понять! Если ты останешься здесь, они будут уверены, что наши отношения продолжаются, и тогда они не отпустят тебя, они выпьют из тебя всю кровь. Ты должна уйти немедленно!

– Мы с тобой, – прошептала она, – мы с тобой не виделись год, и теперь ты прогоняешь меня? Ты больше не любишь?

В глазах ее вспыхнул огонь, и Барченко показалось, что она может ударить его. Он быстро схватил ее за руки.

– Слушайся меня! Родная моя, ненаглядная! – Он поднес ее руки к губам и осыпал их поцелуями. – Поверь, что я лучше их знаю! Мы должны расстаться сейчас, мы должны запутать их, чтобы они отвязались от тебя. У нас нету выхода!

Она вырвала свои руки.

– А я ведь не верю тебе… – прошептала она. – Ты трус, ты боишься! И ты мне не веришь. Ты думаешь, что они напугали меня и я буду доносить на тебя, буду следить за тобой! Вот этого ты испугался!

Запах ее тела стал сильнее, как это бывает у диких животных, когда, разгоряченные и загнанные в клетку, они с помощью запаха и особого блеска в глазах выражают готовность разорвать тебя на куски и после погибнуть. Рывком он привлек ее себе на грудь, сбросил на пол ее расстегнутую шубу и начал успокаивать ее своими горячими и мягкими ладонями. Он гладил ее по позвоночнику, продевал руки в тяжелые волосы, массировал шею, затылок, лопатки, и постепенно она обмякла под его руками, перестала сопротивляться и, привстав на цыпочки, подняла к нему свое лицо, соленое и мокрое от слез, с полузакрытыми, словно бы засыпающими глазами.

В дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, вошел тот коротенький и аккуратный человек, который сопровождал Барченко по гостинице. В руках у него был тяжелый поднос.

– Поставьте на стол, – резко сказал Барченко.

– А вы на меня не кричите, – негромко ответил ему вошедший. – Господ больше нету, кричать не позволено.

Он поставил поднос на стол и, внимательно оглядев Дину Ивановну Форгерер, удалился.

– Я жить без тебя не могу, – выдохнула Дина Ивановна и опять приникла к нему. – Делай со мной что хочешь.

– Я хочу, – оглядываясь на дверь, прошептал он. – Я очень хочу, я тебя обожаю, но я ничего не могу. Разве ты не понимаешь, что мы с тобой под колпаком? Кто тебе сообщил, что я здесь?

– Терентьев, – коротко ответила она.

– Кто это – Терентьев?

– Чекист, но одет во все штатское. Он и принес мне тогда эту… – Она запнулась, сглотнула слюну. – Ну, эту бумагу…

– Опиши мне его.

– Большой, очень толстый и выше, чем ты. Лицо неприятное, злое. Работает с Блюмкиным.

– Ты видела Блюмкина? – быстро спросил он.

Она кивнула, слезы побежали по ее щекам.

– Я думал помочь тебе, а я ведь тебя погубил! – пробормотал Барченко. – Ведь я погубил твою жизнь, моя радость, ты слышишь?

Дина Ивановна затрясла головой.

– Я весь этот год не жила без тебя! – Она оглянулась на дверь, зажала рот. – Ведь я не живу без тебя, – прошептала она и, схватив его руку, перевернула ее ладонью вверх и несколько раз быстро поцеловала. – Вот ты вернулся, и я счастлива, мне больше ничего не нужно. Совсем ничего! Ты говоришь, ты на Тибет уедешь. Так ты меня лучше убей до Тибета! Нет, правда: убей, мне так легче!

– Ну, что ты болтаешь, – сморщился он.

Со своими огромными золотыми волосами, красная и заплаканная, она стояла перед ним, опустив худые руки, ловила расширенными зрачками его взгляд, и вся ее поза выражала непреклонную волю.

– А я не шучу. Потому что, если ты бросишь меня, это все равно что смерть, а если ты меня убьешь, так это только выход, и я же сама прошу тебя… Ты поживи со мной немного, ну, хоть бы неделю, а потом… – Она замолчала. – Здесь какой этаж? Третий, да? – Она шагнула к окну, посмотрела в черноту ночи, отливающую ртутным блеском звезд. – Но здесь высоко. Если ты подтолкнешь меня и я упаду головой…

Барченко не дал ей закончить:

– С ума ты сошла! Я хотел спасти тебя, и сейчас у меня в голове одно: спасти тебя! Почему ты не уехала, идиотка? Упрямая дура! Девчонка! Зачем я связался с тобой?!

– Алеша, – радостно просияв, прошептала Дина Ивановна, – а я ведь люблю, когда ты кричишь на меня… Ведь я говорю тебе: делай что хочешь. Кричи на меня, бей, хоть убей! Что хочешь… И пусть даже я сумасшедшая, прости мне и это…

Он вдруг заметил, как она похорошела за этот год, как будто та боль, через которую она прошла благодаря ему, прочистила детские эти черты, убрав все случайные их выраженья, оставив одно выраженье решимости, упорной и острой любви, обреченной и, может быть, дикой, но цельной, как вера, и столь же глубокой.

– Я много болел там, в Лапландии, – сказал он. – Бог знает, чего только не было. Я больше не тот. – И, вдруг покраснев, испуганно посмотрел на нее.

– Ты хочешь сказать, что тебе не я не нужна, а просто никто тебе больше не нужен? – Она усмехнулась на то, как он по-детски покраснел, и тут же лицо ее стало другим: насмешливо-нежным и всё понимающим.

Алексей Валерьянович обхватил ее за талию и так сильно притиснул к себе, что хрустнули косточки.

– Да страшно же мне! – с яростью прошептал он. – Меня не сегодня завтра посадят, а может, убьют; мы оба с тобой висим на волоске, а ты… Ну, что ты ко мне привязалась?

Слезы ее высохли. Румяными и горячими губами Дина Ивановна прижалась к его губам.

– Никто ведь сюда не войдет? Не войдет? – восторженно спросила она. – Ты здесь, ты вернулся, ты делай со мною что хочешь…

Муж и жена Веденяпины жили тою же страшной, однако почти и привычною жизнью, которой жила вся Москва. Редкие письма от сына, который писал очень коротко, были единственной темой их разговоров. Сын почти ничего не рассказывал о себе. Один раз только сообщил, что сильно болел, но теперь совершенно здоров благодаря искусству здешних, северных колдунов, которых называют шаманами. Письмо это было последнее, оно обрывалось на середине и было только что передано Александру Сергеевичу Таней Лотосовой.

Такого Василия родители не знали.

Почти год я старался не вспоминать о войне, – писал их двадцатидвухлетний сын, – но потом она все чаще и чаще стала возвращаться ко мне. Я точно знаю, что был сильно болен душою, когда начал воевать. Если бы я был здоров тогда, моя военная жизнь должна была вызывать во мне одно только желание: как можно крепче биться головой о стену, чтобы отбить и память, и понимание того, что со мной происходит, кто я теперь, где я и зачем; но болезнь была именно в том, что ни я, ни кто-то еще из близких мне тогда людей не бились головой об стену и не сходили с ума, а думали, что живут так, как нужно и правильно. Я вспоминаю минуты нашего благодушного покоя, когда мы, например, ужинали на второй батарее только что зажаренным диким козленком, с которым еще вчера ходили играть в сарай, целовали его молочную мордочку и гладили доверчивый лоб, который он с охотой подставлял нам. А потом, уже после этого сытного и вкусного ужина, за сигарой, предложенной нашим командиром, с одобрением рассуждали о заживо засыпанных раненых немцах, потому что накануне батальон «молодцов-латышей» под началом георгиевского кавалера выбил из переднего редута две сотни немцев и, взяв пятьдесят человек в плен, из которых тридцать были тяжело ранены, заживо засыпал их землей. Мы ели и курили, а эти люди еще шевелились под землей; у них тоже были матери, отцы, невесты, а сейчас им нечем было дышать, они медленно и жутко умирали, – но мы почему-то не понимали этого и всё фантазировали о том, что будем делать, когда одолеем врага и вернемся домой после войны. А потом помню, как я, спокойный, с радостью в своей умиротворенной душе, шел тихим галопом домой, и в одном месте моя лошадь вдруг захрипела и рванулась в сторону. Она, наверное, почуяла что-то рядом, под землей.

Меня же поразила тогда красота этой зимней поляны, осыпанной крупными алмазами мороза, и свет, дымом плывущий с неба. Лес подымался высоко в самую ночь, снег с деревьев медленно осыпал меня; я доехал до дома, спрыгнул с лошади, отвел ее в конюшню, где уже стояли другие лошади, напоил ее, и все они посмотрели на меня своими чистыми покорными глазами.

Тогда мне не пришло в голову то, что постоянно приходит теперь: ведь это одному только человеку дана возможность осквернять Божий мир – а больше никому! И человек так свободно пользуется этой возможностью, даже не задумываясь, какое за это придет наказание!

Возвращаюсь к тому, как я болел здесь, на Севере, и как меня лечили. Началось с цинги, которой здесь страдают все приезжие, не привыкшие есть сырую рыбу и сырое мясо. Алексей Валерьянович уже много лет как стал вегетарианцем по своим внутренним религиозным убеждениям, но он сразу сказал нам, что мы должны есть сырое мясо и пить кровь только что убитых животных, если хотим выжить. Сам он сумел как-то обойтись без этого, хотя, конечно, болел. От полного отсутствия солнца и от странной еды, к которой я так и не сумел приохотиться, у меня почти совсем отказали ноги, и я еле-еле мог выползти раз в день из палатки (здесь палатка называется «чум»); боль во всех суставах была ужасная, кости ломило и выкручивало, и я стал почти слепым, мог различать только контуры. Десны принялись кровоточить, и за пару недель выпали все верхние зубы. Потом наступило полное равнодушие ко всему, и я понял, что умираю. Меня это не напугало. Алексей Валерьянович положил меня на сани и повез на ближнее стойбище. По дороге началась пурга, но нас выручили собаки: они знали, куда бежать, и сами проложили дорогу сквозь пургу и темень. В большом чуме нас встретил старик в пышных и богатых шкурах, наверное, хозяин. Я плохо помню его лицо, оно расплывалось перед моими почти ослепшими глазами. Потом появились какие-то женщины, которые уложили меня на шкуры оленя рядом с разведенным огнем. Старик и Алексей Валерьянович пожали друг другу обе руки, как это полагается здесь по обычаю. Я лежал в полусне. Женщины раздели меня догола и принялись растирать все мое тело горячей, остро пахнущей жидкостью, и Алексей Валерьянович сказал, что это медвежья желчь. Вымазав всего меня желчью, они намотали мне на шею лисью шкуру и повесили на грудь множество каких-то амулетов, я и сейчас их ношу. Это фигурки разных животных из кости и меха. На ноге у меня уже несколько недель была небольшая, но незаживающая рана, которую внимательно осмотрел сам хозяин и что-то приказал женщинам. В чум привели оленя, густо запорошенного снегом. Он спокойно стоял, и от него веяло морозом и свежестью. Хозяин и женщины образовали вокруг него полукруг и начали кланяться ему и просить прощения за то, что они должны отнять у него жизнь. Олень стоял неподвижно. Потом хозяин подошел близко к нему и быстро обнюхал его глаза. Алексей Валерьянович объяснил мне, что на языке ненцев и якутов это заменяет поцелуи. На оленя набросили аркан. Он захрипел и повалился. Через минуту олень был мертв, и женщины освежевывали его. Сначала они распороли ему живот и выпустили все внутренности, причем хозяин тут же съел что-то и предложил Алексею Валерьяновичу, но тот жестами отказался. Оказывается, у ненцев принято сразу же есть сырые почки, пока они еще дышат жизненной силой, которая, как они думают, сразу переходит к тому, кто их съел. На моем голом животе сожгли кусок коры, но я совершенно не почувствовал боли. Большим и указательным пальцем правой руки хозяин растянул мне веки и тут же надрезал их ножом; сильно полилась кровь, но ее остановили двумя тяжелыми кусками льда. Когда их сняли и чем-то студенистым и теплым протерли мне все лицо, оказалось, что я неплохо вижу. Мертвый олень с закаченными сизыми белками лежал в углу чума, и женщины что-то делали с ним, а одна продолжала протяжно напевать, сидя на корточках, и кланяться мертвой оленьей голове, как будто бы с ним разговаривая. На блюде мне поднесли кусок дымящегося пузыря, голубоватого под светло-розовой кровью. Я испугался, что сейчас меня заставят съесть это, но они накрыли этим пузырем мою больную ногу, как будто куском тонкой ткани. Оказывается, это было легкое оленя. Алексей Валерьянович объяснил мне, что легкое оленя напоминает гемостатическую губку, которой в современной медицине пользуются для лечения трофических ран. Надо мной наклонился хозяин и спросил меня с помощью Алексея Валерьяновича, сильно ли кружится у меня голова. Голова моя почти прошла, но я сказал, что еще немного кружится. Тогда женщины растопили на огне мозг оленя, который извлекли из его надвое расколотого черепа какими-то медными лопаточками. Смешали его с горячим рыбьим жиром и грудным молоком – одна из женщин только что покормила своего ребенка, – несколько капель велели мне выпить, а остальным густо намазали мне всю голову. Дальше я ничего не помню, потому что провалился и заснул так крепко, как не спал никогда в жизни. Проснувшись, я увидел Алексея Валерьяновича, который сидел рядом со мной и, заметив, что я не сплю, сказал, что телесно я уже почти здоров, но хозяин в знак особой любезности пригласил шамана, который будет лечить мою душу. Тут-то я и увидел его. Больше всего он был похож на какую-то неправдоподобно огромную и пеструю птицу. На его белых меховых сапогах были нашиты когти медведя, на плечах, разукрашенных разноцветными нитками, висели крылья дикого лебедя, над шапкой вздымались ветвистые оленьи рога. В руках он держал бубен почти круглой формы, на котором я заметил множество навешанных колокольчиков. На меня, так же как и на всех присутствующих, шаман не обратил никакого внимания. Изредка он вскрикивал, бормотал, кружился на полусогнутых ногах и произносил какие-то заклинания. Потом он начал быстро жевать что-то, и вскрикивания его участились. Алексей Валерьянович сказал, что он ест кусочки сушеных мухоморов, которые помогают ему уйти из этого мира в другой.

Дорогие мои мама и папа, простите, если вам уже наскучило то, что я пишу. Эта ночь перевернула меня всего, и если мы когда-нибудь еще встретимся, вы, наверное, и не узнаете меня в том человеке, каким я стал теперь. Шаман принялся громко стучать колотушкой по своему бубну и все чаще и чаще вскрикивать. Глаза его при этом открылись, но я точно могу сказать, что он никого из нас в эти минуты не видел. Барченко шепнул мне, что шаман ищет путь в царство мертвых и в этот момент его собственная душа должна отделиться от тела. Потом он, усмехнувшись, добавил, что отделение души от тела всегда сопровождается невыносимой болью. Танец моего шамана стал стремительным; смотреть на то, как он высоко подпрыгивает, ненадолго зависая в воздухе, распластывается, прижав ухо к земле, было сначала почему-то мучительным для меня, но постепенно я сам отделился ото всего окружающего и начал погружаться в какие-то видения. Сначала я видел себя маленьким, лет шести, видел, как мы с мамой сидим под вишней, прислонившись затылками к стволу, и на нас густо падают мелкие белые цветы; потом я вдруг увидел, что мама встала и куда-то пошла. Я попытался вскочить и побежать за ней, но что-то не пускало меня. Я смотрел, как мама уходит все дальше и дальше, и когда она уже почти скрылась из вида, ее окружили очень милые и пушистые звери, похожие на собак, но яркого, золотого цвета, и я догадался, что это были лисы, и шкура одной из этих лис укутывает сейчас мое горло. Мне стало казаться, что теперь я остался один на всем свете, но страшно мне не было, и какая-то спокойная и благостная сила вдруг переполнила меня всего изнутри. Мама исчезла, от этих золотых животных, которые увели ее, остался легкий желтоватый туман в воздухе, а я чувствовал себя так, как будто наконец освободился от долгого страдания. Потом я услышал шум дождя по брезенту и увидел, что пью чай на дороге, спрятавшись под куском брезента и лошадиной попоной с еще одним офицером, имени которого уже не помню. Я сообразил, что это действительно так и было, мы с ним чудом уцелели в бою, который только что закончился, и стоны раненых, которых проносят мимо нас на носилках, и стоны тех, которых еще не подобрали, стоят в этом холодном сером воздухе. В этом воспоминании тоже было острое и сильное ощущение счастья. Я то проваливался внутрь этих своих видений, приносящих мне свет и освобождение, то снова видел похожего на дикую и косматую птицу человека, по желто-коричневому лицу которого, завешенному длинными белыми нитями бисера, струился пот. Потом я опять крепко-крепко заснул. Проснулся я, как сказал мне Алексей Валерьянович, через двое суток.

Я написал вам обо всем этом так подробно вот почему: даже если меня выпустят на свободу, даже если мне сохранят жизнь, я постараюсь никогда не возвращаться обратно в тот мир, про который я теперь понял самое главное: жить в этом мире я не смогу. И все так устроено в нем, что…

На этом слове письмо Василия Веденяпина обрывалось. Александр Сергеевич закрыл лицо руками и сидел молча, низко опустив голову. Наконец Нина не выдержала:

– Это она передала тебе?

– Она вчера принесла мне его в больницу. Вася не успел даже дописать и передал Барченко, а тот отдал ее сестре, – негромко ответил он из-под ладоней.

– Я не спрашиваю тебя об этом! Какое мне дело, в больницу или не в больницу?

Александр Сергеевич потер лоб.

– Зачем ты кричишь?

– Я уеду, – тихо сказала Нина. – Уеду к мальчику в этот порт… как он назывался раньше? Романовна-Мурманске. И буду там с ним.

– Ты не доедешь до этого порта, – усмехнулся Александр Сергеевич. – Если тебя не выкинут по дороге с поезда, ты подцепишь тиф и умрешь в вагоне на полу. Но дело не в этом. Ты что, разве не поняла?

– Какая там власть-то? – спросила она. – Там красные?

– Не знаю. Газеты всё врут.

– Чего же я все-таки не поняла?

Муж странно взглянул на нее:

– Нина, он попрощался с нами. Ты сон его ведь прочитала?

– Ты что говоришь! Как ты смеешь?!

Красные от бессонницы глаза Александра Сергеевича увлажнились. Он широко перекрестился.

– Господи, помоги ему!

– Я ненавижу тебя! – закричала Нина. – Ненавижу! Я каждую ночь мечтаю, что он возвращается к нам! Я держу его за руку и плачу от радости. А ты говоришь, чтобы Господь помог ему освободиться от нас! Ото всего, что было нашей жизнью! Да он же погибнет без матери!

– Без матери он не погибнет, – пробормотал Александр Сергеевич. – Без Бога погибнет.

Она вскочила и затрясла кулаками перед его лицом:

– Молчи, ты, чудовище! Я отмолю! Ведь это же я отмолила, ты помнишь? Когда он сидел на Лубянке!

– Пойдем выпьем кофе, – вдруг сказал Александр Сергеевич. – У нас желудевый остался?

Она тоже стихла и наклонила голову.

– Остался.

– Ты кашляла ночью. Знобило тебя?

– Меня каждый вечер знобит.

– Дай-ка я легкие твои послушаю.

– Зачем же их слушать? Тебе все равно без меня будет лучше.

– Ерунды не говори! – оборвал ее Александр Сергеевич. – Пойду затоплю. Завтра обещали еще дров привезти, нужно протопить как следует…

Нина пошла за ним, задевая за мебель концом старого пледа, наброшенного на плечи. Александр Сергеевич приостановился, погладил этот плед, потом провел пальцами по ее переносице, бровям, лбу…

– Да, выпало нам! – Он вздохнул. – Чего уж теперь-то считаться? Бедняжечка…

Нина закашлялась.

– Ну вот: пожалел все-таки! – еле выговорила она сквозь кашель. – А то ведь: чужой… – И осторожно погладила его по волосам. – Седой стал… Я ночью просыпаюсь, Саша, и никого рядом! Пусто, черно, страшно. Как в могиле… Вспомню про сына – ужасом обдает. Про тебя подумаю – стыдом… Зачем я живу? Для кого? Для чего?

– А я? – Он коснулся губами ее лба.

– Отпусти меня!

Александр Сергеевич насторожился:

– Я тебя уже отпустил один раз.

– Нет, к Васе меня отпусти. Как сказано, помнишь? «Сытая душа попирает и сот, а голодной душе все горькое сладко». У меня давно душа голодает…

Хорошо было тем детям, к которым на елку, например, или на день рождения приходили исторические деятели. Такой праздник уж точно не выветривается из памяти! Ну, кто из выросших в Лесной школе № 61 забудет, как ночью, в такую пургу, что даже ресницы болели от ветра и не было видно ни зги – хоть смотри, а хоть не смотри, все равно не усмотришь! – к ним в комнату, где было очень тепло, и елка горела, и пахло свечами, вошел Дед Мороз? Кто был этим Морозом? Ау, Бонч-Бруевич, ау! Что не отзываешься? Спрятался, бедный.

Началась эта новогодняя сказка с того, что детишки стали беспризорниками. И, ставши такими, попали в приют. В приюте часто бывали гости из иностранных стран и даже писатели, много писателей. Они ведь по-своему тоже детишки. Приютским объяснили, как отвечать, если иностранные гости будут интересоваться их семьями, и девочка Катя однажды довела до слез впечатлительного драматурга по имени Бернард, поведав ему, драматургу, про то, как Катин папаня взял Зимний.

Случалось, что гости оставались и на обед. Тогда Аграфена Матвеевна, женщина очень полная, с косой, перекинутой через пышную грудь, на которой горела пятиконечная красная звезда, подаренная Аграфене Матвеевне другом ее детства Климом Ворошиловым, плавно, показывая ямочки на своих румяных локтях, вносила поднос с чисто русским борщом, и гости, тотчас оборвав разговор (включая Бернарда), садились покушать.

Владимир Ильич Ленин хотел, чтобы его, человека совсем не старого, но облысевшего от лечения бытового сифилиса, подхваченного им на одной из маевок, куда пропускали Бог знает кого, включая шпану и любых провокаторов, – хотел он всем детям планеты быть дедушкой. Трудно сейчас понять, зачем ему этого так уж хотелось, но с фактами ведь не поспоришь.

Надежда Константиновна Крупская капризничала и отнюдь не желала становиться бабушкой. Она была верной соратницей дедушки. И другом его по борьбе, многократным. Они жили в Шушенском, там и боролись. А когда победили и переехали в шестикомнатную, очень скромную кремлевскую квартиру, куда, опровергая слухи о том, что Ленин питался одним молоком, а Крупская – хлебом, везли им и кур, и икру, и балык, и разные овощи, и ананасы; когда они в эту квартиру переехали, наладили быт, ввели красный террор – короче, решили все эти вопросы, – тогда они сели в машину втроем (еще и Маняша, сестричка, пристала: возьми да возьми!) и поехали к детям.

Бонч-Бруевич, который сейчас спрятался и не отзывается (как будто бы нужно стесняться того, что он хоть однажды сказал все, как было!), уверен, что Ленин любил поиграть. С игры-то, мол, и началось. Что дети, увидев вошедших к ним в дом, ужасно смутились. Но Ленин, привычный к смущенью людей, схватил сразу Катю, отер ей глаза и тут же сказал, что она будет мышь. Потом подобрал Кате кошку в лице большого и очень неловкого Пети, потом велел всем разделиться вот так: один, значит, кот, а другой, значит, мышь. Ты, кошка, лови себе мышку и ешь. А ты убегай и спасай свою шкуру.

Ах, как завертелось! С каким огоньком! На первом коммунистическом субботнике не было такого веселья, как на этой елке. Особой изобретательности дедушка, конечно, не проявил: лови, брат, и ешь! Видишь Зимний – бери! Короче, прямой он был дед, без фантазий. А детям-то что? Раньше они босыми бегали, махорку на темных вокзалах курили, теперь пошли с Лениным мышки да кошки… Бежи, бежи, серая, не убежишь!

Всякая история обрастает легендами, и эта тоже. Вдоволь наигравшись с детьми, Владимир Ильич вместе с кроткой Маняшей и сильно уставшей женою Надюшей поехали в Кремль. И говорят злые языки, что на углу Орликова переулка на его приостановившуюся машину налетела банда знаменитого рецидивиста Яньки Кошелька, и лично сам Янька, не узнавши в темноте вождя мирового пролетариата и главного международного дедушку, потребовал денег. Денег у Ленина отродясь не водилось. Не было их также и у его жены, а у сестры хоть и были какие-то копейки, но ей не хотелось их тут же отдать. Напрашивается простой вопрос: зачем было останавливать машину? Личный шофер Ленина по фамилии Гиль объяснял потом, что это, мол, сам Ленин попросил его приостановиться и спросить, чего от него хотят размахивающие оружием, с неприятными, грубыми лицами люди. Но Гиль этот точно наврал. Не таков был Ленин, чтобы после всего пережитого в Цюрихе попросить шофера остановиться! Хотя, может быть, это именно дети на него так подействовали. Смягчили его и зачем-то расслабили. От Яньки Кошелька Ленина отбила подоспевшая милиция. В результате возникшей перестрелки один из милиционеров погиб и был посмертно награжден часами. Но вот что сейчас интересно: говорят, что после этой ночи у Ленина совсем испортился характер. Детей он уже не любил, играть с ними тоже почти не играл, домашних замучил, Маняшу особенно. Все время куда-то ее прогонял и изредка топал ногами. Надежда частенько писала в ЦК, просила помочь и прислать медсестру. Прислали двоих.

Может быть, конечно, начавшиеся в России с 1921 года массовые расстрелы несовершеннолетних не имеют никакого отношения к психическому срыву вождя после елки. Расстрелы – расстрелами, психика – психикой. Но как все на свете таинственно связано!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю