Текст книги "Жить дальше. Автобиография"
Автор книги: Ирина Безрукова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Ирина Владимировна Безрукова
Жить дальше. Автобиография
“Я люблю Иру Безрукову, потому что она очень светлый, добрый и красивый человек – не только внешне. Когда любуешься ею, кажется: вот у этой женщины уж точно все в жизни было легко и гладко. Невозможно представить, что ее путь полон потерь, боли, падений… и все же радости и любви.
Эта книга нужна всем, кто готов опустить руки, унывает и сомневается. Всем, кто ищет выхода. Ира – маячок, который зовет и ведет наверх – к свету и свободе”.
Тутта Ларсен, телерадиоведущая
© Безрукова И. В., 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Глава 1. Детство
Вспоминая свою жизнь, я листаю память, словно альбом с фотографиями, вглядываясь в родные лица, вспоминая голоса, улыбки. И все они, даже давно уже ушедшие, оказываются вновь здесь, рядом со мной.
Вот моя бабушка. Она украинка, родилась в 1912 году в селе Новая Водолага, близ Харькова. Это село, основанное приблизительно в 1675 году полковником Григорием Донцом, было большое, зажиточное и очень живописное. Бабушкина белая хата-мазанка находилась в самом центре села. Просторная, ладная, крытая камышом (многие из вас такие хаты могли видеть в фильмах «Вечера на хуторе близ Диканьки» или «Свадьба в Малиновке»), практически ничем не отличалась от соседских. Бабушку звали Анна Дмитриевна, в девичестве Черногорцева. Один из моих прадедов был из оседлых цыган, и, вероятно, когда он родился, табор проезжал какие-то холмы, отсюда и фамилия. Бабушка была кареглазой, со смуглой кожей. Она рассказывала нам с сестрой, что папина фамилия ей не особо нравилась, сверстники подразнивали ее, в шутку называя «черная». И она взяла фамилию своей мамы Арины, стала Лихобаба. По-украински она произносится приблизительно так – ЛыхАбаба и переводится как лихая женщина, хотя слово «лихо» иногда трактуют как слово «горе». ГОРЕбаба – тоже занятно. Для русского уха фамилия ее звучала забавно, но для украинцев это обычное дело, соседку нашу, например, звали Зоя Рябокобыла. Лихобабой бабушка пробыла недолго, вышла замуж за моего деда, очень красивого мужчину по имени Иван Ступак и стала Ступаковой. Бабушка сетовала на то, что паспортистка записала фамилию неверно, фамилия Ступак не склоняется, но оплошность не сразу была ею замечена, и менять документы она не стала. Довольно скоро у них родилась моя мама – это произошло 3 мая 1938 года. Девочку назвали Людой. Три года спустя появился на свет сын Борис. Это было в 1941 году, но точная дата рождения ребенка неизвестна. Будучи еще совсем младенцем, месяцев шести-девяти от роду, мальчик заболел воспалением легких, и несмотря на то, что бабушка перепробовала все способы, которыми на тот момент располагала медицина, спасти его не удалось, сгорел, как тогда говорили, за три дня. Бабушка считала, что ребенка «сглазили» и что было бы лучше, если бы она пошла к бабке, а не к врачам. По бабушкиным словам, Боренька родился очень красивым и ладным, мама же в детстве не блистала красотой, была слишком худенькой.
Я не знаю, успел ли дед увидеть своего новорожденного сына – в самом начале войны он ушел на фронт. В нашей хате немцы основали свой штаб, а бабушке и маме пришлось переехать в землянку, которую они вырыли во дворе. Было голодно. Но немцы, как рассказывала бабушка, были «добрые» – иногда угощали маленькую Люсю шоколадом, а ей позволяли забирать из мусора картофельные очистки – бабушка их мыла, отваривала или делала драники. При этом в селе за воровство фашисты расстреливали на месте, безо всякого суда и следствия.
Но жизнь продолжалась. Вот передо мной мамино фото. Она здесь еще совсем девочка, маленькая и невероятно худая. Смотрит в камеру огромными глазами, скулы выпирают, ручки-ножки тоненькие, как веточки. Видно, что этот ребенок никогда не ел досыта. Что неудивительно, времена были тяжелые, и мало было семей, у которых холодильники ломились бы от изобилия еды. Да и не было их тогда, холодильников. На маме симпатичное платьице, но оно ей явно велико. Как объясняла мне потом бабушка, в этом платье (специальном платье для парадных фото) тем летом фотографировались все девочки, потому что другой, более приличной, одежды ни у кого не было.
Бабушка билась, как могла, стараясь прокормить дочь. Что-то удавалось вырастить на собственном огороде, но денег все равно катастрофически не хватало. Впрочем, по тем временам это мало кого удивляло.
Когда она рассказывала мне о своей юности, я, воспитанная советской школой, все никак не могла взять в толк, почему же им тогда так тяжело жилось. Это были 30-е годы, мирные и, как рассказывалось в учебниках истории, вполне зажиточные. Мы все знали – из фильмов и песен, – как хорошо было тогда в стране Советской жить. А бабушка почему-то говорила, что они голодали, причем настолько, что от голода погибали целые семьи. Уже потом, повзрослев, я поняла, через что им пришлось пройти в то время.
Закончилась война, но дедушка домой не вернулся… Бабушка продолжала выбиваться из сил, пытаясь свести концы с концами. После войны и без того выбивающиеся из сил сельские жители были обременены новыми налогами. Такими, например, как налоги на деревья. В глубине двора бабушкиного дома росли роскошные пирамидальные родовые тополя, которые помнили еще дедов и прадедов. И когда их пилили – плакали. А когда бабушка решила построить возле хаты еще небольшой флигелек, спланировала все так, чтобы на улицу выходило только одно окно, а остальные три смотрели во двор. Считалось, что, если на улицу выходит много окон – значит, внутри много комнат, а, стало быть, семья зажиточная, можно налог и повысить.
Чтобы хоть как-то свести концы с концами, бабушка ездила из своего села в город менять одежду на еду. Одежду шила сама, была счастлива, если удавалось раздобыть отрез ткани, бесконечно перелицовывала старые вещи, штопала, ставила заплатки. Потом складывала все это в простыню, завязывала большим узлом и с этим узлом на плече отправлялась на станцию. Запрыгивала на подножку проходящего мимо станции поезда и ехала до города в полуоткрытом тамбуре. Все это было небезопасно, зато бесплатно. Приехав в город, отправлялась на стихийный рынок, так называемую толкучку, и, пока ей не удавалось раздобыть хоть какую-то еду, домой не уезжала. Однажды в поезде к ней подсела какая-то женщина и принялась ее внимательно разглядывать. А потом говорит: «Хотите, я вам погадаю?» Бабушка тысячу раз потом пожалела, что согласилась. Но тогда она была молода и любопытна. «Мне вас очень жалко, – сказала женщина, взяв ее руку, – у вас уже один ребенок умер. Смотрите, как бы не умер второй!» Бабушка выдернула свою руку из ее ладоней и крикнула, чтобы та замолчала.
А женщина оказалась права. Я не знаю, как это получается – сами ли мы формируем предсказанные нам события, постоянно возвращаясь мыслями к страшным картинам, нарисованным нам когда-то цыганкой, или действительно на свете существуют люди, способные за минуту подключиться к высшим сферам и просмотреть всю нашу жизнь, как фильм на ускоренной перемотке. Но так или иначе это иногда работает. И лучше не играть в эти игры. Бабушка, кстати, и сама умела карты раскладывать и видеть там что-то, но никогда этим не злоупотребляла. И осуждала людей, которые балуются черной магией, привораживают, делают магические заговоры на смерть и все такое прочее.
Впрочем, до тех ужасных дней, когда предсказания страшной попутчицы стали сбываться, было еще очень далеко.
Я смотрю на свадебную фотографию своих родителей. Это очень красивая пара. Встретились они в городе Ростове-на-Дону. Моего папу звали Владимир Трофимович, его маму, мою вторую бабушку – Анастасия Григорьевна, а его отца – Трофим Евдокимович. Папа мой родом из Горловки (позже переехал жить в небольшой город Артемовск), он был профессиональным музыкантом, играл на гобое в лучших симфонических оркестрах страны. В то время, помимо столичных, славились горьковский (ныне Нижний Новгород) и ростовский (Ростов-на-Дону) оркестры, они были большие и по советским временам просто роскошные. Папе предложили работу в этих двух оркестрах на выбор, и он предпочел Ростов-на-Дону, поближе к родному городу. Мама в то время училась там в мединституте. Любовь, как водится, нагрянула нечаянно.
А спустя некоторое время на свет появилась девочка по имени Ира Бахтура. Именно так меня звали в детстве. Я родилась 11 апреля 1965 года, в центральной городской больнице Ростова-на-Дону. Ростовчане называют ее по аббревиатуре – ЦГБ (с характерным фрикативным гэ), и находится она на одной из центральных площадей города. Когда пришло время нас с мамой выписывать из роддома, папа пришел за нами и пешком отнес меня в общежитие, располагавшееся на улице с красивым названием Турмалиновская, где у родителей была тогда комната. Это было общежитие творческих работников, и населяли его сплошь очень интересные неординарные личности и члены их семей. Наша комната была просто роскошной по тем временам, целых 25 метров. Там были встроенные шкафы, антресоль, словом, все, что было нужно для комфортной жизни.
А вот на этой фотографии – я, собственной персоной. Мне тут год или около того. Я карапуз, одетый в кофточку и ползунки, про мои пухлые щеки в народе говорят: «Из-за спины видать». Боже мой, неужели это действительно я?
Мама родила меня, не успев окончить медицинский институт, и для того, чтобы получить диплом и стать врачом, ей не хватило буквально года. В результате мама стала фельдшером, работала операционной сестрой, а в свободное время изготавливала препараты как провизор (у нее был диплом фармацевта) и делала на дому уколы всем соседям. Я помню шприцы, которые постоянно кипятились на нашей плите в жестяной коробочке, помню, как мама достает их специальным пинцетом и бросает на поддон, вынимает ампулы, надевает идеальный белый накрахмаленный халат (других мама не признавала, и я до сих пор помню свежий запах этого халата) и идет спасать соседей. А я постоянно играла в доктора и мечтала, когда вырасту, тоже стать врачом, как мама.
Вот еще одна фотография. На ней я и моя младшая сестра Оля. Обе в роскошных по тем временам платьях. Мама специально нарядила нас красиво, для фотографии. Эти платья – немецкие. В нашей семье в то время было много немецких вещей. Так получилось, что моя младшая сестра (совершенно неожиданный факт ее биографии!) родилась в городе Потсдаме.
Как родителей занесло в те времена в Германию? Однажды папе предложили поработать в ГДР. В то время Берлин был разделен на две части, нашу и американскую. Посреди города была возведена стена, и по одну ее сторону стояли американские войска, по другую – наши. Папу пригласили работать в оркестр нашей воинской части, в музыкальный батальон. И мы всей семьей отправились туда. Там, в городе Потсдаме, родилась моя младшая сестра Оля.
У нас с ней очень маленькая разница в возрасте, год и четыре месяца. То есть, когда мама забеременела, я была совсем еще крошкой. Женщины в такой ситуации, как все мы знаем, разные решения принимают. И сейчас я бесконечно благодарна маме, что она решила все-таки родить сестренку. Хотя даже не представляю, чего ей это стоило. Мама, приехав в Германию, стала подрабатывать уборщицей. Больше никакой работы ей предложить не могли, а деньги были очень нужны. Она брала как можно больше нагрузки, мыла подъезды и лестницы, несмотря на то что была уже беременна Олей и растила годовалую меня. Я рассматриваю ее фото того периода и ужасаюсь – она выглядит крайне болезненно, под глазами круги, которые видны даже на черно-белой фотографии не лучшего качества. Но мама всегда была бойцом и никогда не сдавалась.
Как гласит семейная легенда, первое, что я сделала, увидев новорожденную сестру, которую принесли домой и положили на кровать, – стянула ее за ногу на пол. Видимо, я решила, что это кукла, и планировала с ней как следует поиграть. Впрочем, происшествие закончилось хорошо – судя по тому, что сейчас с Олиной головой все в порядке, до пола она не долетела, успели перехватить.
Примерно к этому же моменту относятся и мои собственные первые воспоминания. Я помню очень высокую кровать, железную, с массивными шарами по углам спинок. Я спала на ней, а потом проснулась и поняла, что мне срочно надо на горшок, а спуститься с кровати самостоятельно ну никак не могу, уж слишком она высокая. И я, как Алиса в Стране чудес, сижу на этой верхотуре, свесив ножки, и не знаю, что мне делать. Когда я рассказала родителям, что помню этот момент, они были страшно удивлены, потому что считали, что ребенок в таком возрасте (а было мне никак не больше полутора лет) еще толком ничего не осознает. А еще я ясно помню, что стою на лестничной площадке около двери в квартиру, где мы жили, и наблюдаю, как грузчики пытаются затащить к нам в дом пианино. Родители очень хотели, чтобы мы начали учиться музыке как можно раньше, и накопили денег на хороший инструмент, пусть и подержанный, но немецкого качества. И вот я стою и смотрю, как четверо солдатиков несут это пианино, мучаются, пытаясь как-то протащить его по лестничному пролету и внести в квартиру, а дверной проем очень узкий и у них никак не получается это сделать, не зацепив дверной косяк и не поцарапав инструмент. Этим воспоминанием я тоже изрядно удивила родителей, мне тогда не было и двух. А пианино это я хорошо помню – черного дерева, старинное, сделанное на совесть, – оно потом с нами уехало в Ростов, и папа меня учил на нем играть. Помню, что я сижу у него на коленях рядом с инструментом, а он одним пальцем нажимает на клавиши и говорит: «Подрастешь – будем учиться».
Папа мой был мужчина темпераментный. Однажды он поссорился со своим коллегой-барабанщиком и, не совладав с эмоциями, прямо во время концерта подошел к нему и проткнул гвоздем его огромный барабан. Такого вопиющего нарушения трудовой дисциплины папе простить не смогли, его депортировали из ГДР. Мы вернулись в Ростов.
Кроме пианино с нами в Ростов уехала масса роскошных, по тем временам, вещей. Мы все прекрасно помним, что в советских магазинах в ту пору не было ничего, кроме хлеба, консервов, плавленых сырков и картошки, и поэтому родители в Берлине жили весь год на хлебе и воде и постарались на сэкономленные деньги накупить впрок всего, что только можно было увезти с собой из Германии – и посуду, и ткани, и одежду, и все по максимуму.
Разглядывая фотографии того времени, я вижу платьица, в которые нас наряжали (разумеется, не каждый день, это была непозволительная роскошь), и блузки, которые были на маме (я потом их носила, будучи взрослой, качество было отменное, вещи не портились годами), занавески и скатерти, все добротное, красивое, не советское. А консервный нож, который приехал с нами из Берлина, невероятно новаторский по тем временам – деревянная красная штуковина с круглым ножом, который надо было крутить с помощью специальной ручки, и он резал жестяную банку, как бумагу, – переехал со мной в Москву и служил мне десятилетиями. Качество тех вещей было просто потрясающим.
Вернувшись на родину, мы снова оказались в общежитии. Общежитие было устроено так: общая кухня, общие умывальники, кладовка, где у каждой семьи была своя полка, уставленная соленьями, вареньями и всевозможными запасами, без которых тогда было не прожить, и общий коридор, по которому носилась целая армия разновозрастных детей. Недостатка в товарищах по играм у меня там не было. В торце коридора, под окном, кто-то постелил ковер, жильцы пожертвовали в общий детский фонд игрушки, у кого какие были, и там образовался своего рода детский сад. Мы вовсю познавали жизнь. Помню, один мальчик сказал, что у него в комнате живет морская свинка. Естественно, мы тут же захотели ее увидеть и толпой пошли к нему в гости. Разочаровались, увидев нечто, похожее на крысу. «Какая же это свинка, ерунда какая-то», – вынесли мы вердикт. Хозяину морской свинки надо было как-то реабилитироваться, но он не мог придумать, как. И тут вдруг кто-то из детей нечаянно смахнул со стола ртутный градусник. Ртуть разбежалась по полу маленькими серебряными шариками. И хозяин свинки, поняв, что это его шанс, взял один из шариков и положил бедному животному прямо в ухо. Мы его тут же зауважали. Но тут в комнату вошли взрослые и стали кричать на нас. Мы не поняли, что сделали не так, поняли только, что очень плохо поступили, разбив градусник. А спустя несколько дней хозяин свинки пришел явно в расстроенных чувствах и, судя по всему, предварительно отлупленный ремнем по попе – глаза красные, нос распух – и сообщил, что свинка умерла. «Не надо было мне все-таки ей ртуть в ухо засовывать. Хотя до сих пор не понимаю, почему это было неправильно? Вот же шарик, вот ухо, отверстие такое смешное, и шарик так забавно вкатывался туда и выкатывался наружу», – недоумевал он. Мы тоже не могли осознать, что пошло не так. Вроде бы все логично, но свинка умерла, а парень получил ремнем по попе. Именно в этот период я начала подозревать, что взрослая жизнь не так проста и что есть на свете какие-то странные вещи, которые мой детский мозг не в состоянии осознать. Ртуть, например, – красивая, но опасная. Или свинка – была и нету. В общем, тут было над чем подумать.
Лучшим другом и товарищем по играм была, несомненно, моя младшая сестра. Нас было двое, а это, как вы понимаете, целая банда. К тому же мы родились на юге, а девочки-южанки – это определенный код. Мозг работает очень быстро и не всегда в нужном направлении, тело следует за мозгом, не всегда понимая, в правильную ли сторону он ведет. Мы с Олей, как и положено сестрам, частенько спорили, а когда не хватало аргументов – устраивали возню. Поначалу в девчачьих смешных потасовках побеждала я, поскольку была старше. Мама рассказывала, как однажды мы с сестрой ехали в одной коляске куда-то по маминым делам. Коляска у нас была роскошная, с очень длинной ручкой и на низких колесиках, которые были приделаны непосредственно к люльке. Это была, наверное, одна из первых колясок в нашем городе, и мы на ней шикарно катались. Сестра была совсем маленькая, я – немногим больше и ходить сама еще толком не могла, поэтому мама сажала нас в коляску вдвоем. Нам было выдано по бутылке с жидкой манной кашей. Я моментально высосала свою еду и, едва мама отвернулась, ни минуты не сомневаясь, выхватила изо рта у сестры ее бутылку и продолжила завтракать (потом я еще долгие годы в шутку извинялась перед сестрой, вспоминая этот эпизод, и подкладывала ей за столом лучшие куски, чтобы компенсировать ее младенческое недоедание).
Но в какой-то момент стало очевидно, что мне совсем не выгодно выяснять отношения с сестрой с помощью грубой физической силы. Дело в том, что меня мама носила в полуголодные студенческие годы, и я получилась несколько более хлипкой, чем Оля. Мои домашние даже стали переживать за мою худобу. Вообще, в те времена еда была «пунктиком» у большинства взрослых. Люди, которые пережили голод, всю жизнь потом считали еду высшим благом, кормили всех кругом чуть ли не насильно. Когда детей отправляли в пионерлагерь, обязательно взвешивали в первый и в последний день пребывания и отмечали наш прирост и привес, как будто мы не дети, а какие-то поросята. Мне было довольно сложно продемонстрировать привес. И больше всех за меня переживала бабушка. Однажды, устав от вечной борьбы со мной за столом, она решила, что я ничего не ем, потому что «больнэнька», и повезла меня к бабке. Тогда в каждом районе водились свои знахари и травники, которые лечили людей одними им ведомыми способами, но их никто так не называл. Говорили просто: «Бабка», «Поедем к бабке». Даже деревня, в которой жила эта самая бабушка, к которой мы отправились, называлась Бабка. Я помню ту деревню, и бабку, и котов, не меньше сотни, которые жили у нее в доме. Что она со мной делала, не помню, визит в ту деревню не особо помог, аппетит у меня так и не проснулся, но, чтобы не обижать бабушку, я с тех пор старалась есть как можно больше.
Это не особо помогало, я оставалась худой, а Оля очень скоро перегнала меня по всем физическим параметрам – и в росте, и в весе, и в выносливости. Пришлось мне быстренько осваивать искусство дипломатии и сводить драки на нет в самом зародыше. Но все равно нет-нет да и приходилось нас разнимать и ставить по разным углам – в воспитательных целях. Впрочем, дрались мы не так часто, гораздо чаще на пару придумывали всякие истории. Помню, однажды я заболела ветрянкой. Любой взрослый знает, что ветрянка – очень заразная болезнь. Стоит появиться в детском коллективе хотя бы одному заболевшему ребенку – и зараза мгновенно косит всех вокруг, какие бы меры предосторожности ни предпринимались. Спасает только полный и безоговорочный карантин. Моя мама-медик тут же объяснила мне, что отныне сестра ко мне подходить не должна, потому что я заразная. Но я мало что поняла из этого объяснения. Подумаешь! Я и раньше болела простудами всякими, и тоже была заразная, но таких жестких ограничений не было. Впрочем, мамин запрет возымел действие. Мы мужественно терпели карантин, находясь в разных углах комнаты. Несколько часов терпели. Я страдала морально (нельзя играть с сестрой) и физически (тело ужасно чесалось). Чтобы облегчить мои страдания, мама намазала все волдыри зеленкой, но это мало помогло, чесаться я не перестала, зато была вся в зеленый горошек.
На исходе второго часа мучений сестре, которая ходила все это время вокруг меня, как кот ученый, постепенно уменьшая радиус, пришла в голову идея, как можно облегчить мои страдания. Она стала бросать мне в кровать мои любимые игрушки. Все меры предосторожности были соблюдены, игрушки кидались с большого расстояния, чтобы не заразиться. Я не нашла ничего лучшего, как начать метать ей их в ответ. Родители вошли в комнату почти вовремя, застали самое начало этого волейбола, но этих нескольких минут хватило для того, чтобы на следующий день сестра слегла, зараженная игрушками, побывавшими в моей кровати.
Нашим лечением занималась, в основном, мама. Она прекрасно знала, когда и чем нас лечить, и старалась максимально избегать таблеток и прочих медикаментов. Намазав меня зеленкой и увидев, что она не работает, мама решила попробовать альтернативный способ. Однажды, бредя ночью в туалет, я застала маму на кухне за свершением какого-то магического ритуала. Мама сидела за столом, на котором пылал яркий огонь. Я подошла ближе и обнаружила, что она жжет газету – скомкала ее, положила на тарелку, подожгла и наблюдает за ярким пламенем, которое разгорается прямо на кухонном столе. Пляска теней на стене придавала картине еще большую таинственность. Я не знала, как расценить мамин поступок. Оказалось, что она где-то услышала: если сжечь большое количество газет, то образуется некое вещество, которым надо намазать волдырь и он не будет чесаться. Действительно, после того как газета сгорела, на тарелке осталась коричневая субстанция, похожая на масло. Мама взяла спичку и намазала субстанцию на волдырь. Он тут же перестал чесаться и быстро зажил. Уж не знаю, в чем там было дело и что это было в итоге за вещество (может быть, в состав печатной краски входил цинк), а только оно сработало.
У мамы в запасе было много народных средств, которыми она нас лечила, и самое любимое – чай с малиной или шиповником. Она считала, что при простуде первое дело – полежать под одеялом и пропотеть. Иногда, когда мамы не было рядом, нас лечила бабушка. У нее в арсенале было одно-единственное средство от всех болезней – самогон. Бабушка, человек деревенский, свято верила в его чудодейственные свойства. Самогон в деревне был у любой порядочной хозяйки, им лечились, им же расплачивались за услуги (перекрыть крышу или погрузить мебель), он был на столе в горе и в радости. Гнали самогон все. У бабушки не было самогонного аппарата, это было опасно (в то время обладатели этих приборов, будучи уличенными, запросто могли отправиться в тюрьму). Но гнать она умела, у нее была масса лайфхаков на этот счет, и целая схема перегонки, состоящая из каких-то тазов, бутылок и прочего. Бабушка чрезвычайно гордилась своим продуктом. Однажды позвала меня и говорит: «Дывысь» (по-украински «Смотри»). Наливает в блюдце первач – первый продукт перегонки, высокоградусную субстанцию крепостью порядка 80 градусов – и поджигает. Блюдце начинает гореть красивым синим пламенем. Бабушкину гордость можно было понять – значение самогона в жизни советского человека трудно было переоценить, это была самая настоящая валюта.
Так вот, нас с сестрой бабушка, нисколько не сомневаясь, тоже лечила все тем же волшебным продуктом. Помню, как-то я нагулялась с друзьями под дождем, вернулась домой и тут же заболела. Бабушка, недолго думая, разогрела самогонку на водяной бане и, черпая ее прямо пригоршней из кастрюли, растерла мне все тело, включая лицо. Воняло совершенно мерзко, я с трудом перенесла процедуру, но температуру как рукой сняло, и я быстро пошла на поправку. Ей, правда, этого было мало, и она меня принялась уговаривать принять для закрепления результата рюмочку вовнутрь (деревенские люди и в этом не видели ничего плохого). Но тут уж я забастовала и наотрез отказалась пить этот ужас.
Нашим с Олей воспитанием и образованием занимались в городе в основном мама, а в деревне летом – бабушка. Папа одно время пытался принимать в нашей судьбе посильное участие. Обычно педагогическое рвение настигало его ближе к вечеру, когда все дети, набегавшись по коридору или по улице, начинали успокаиваться и ложиться спать. У папы была подработка – он переписывал партитуры для оркестра. Сканеров и принтеров раньше не было, и ноты переписывались вручную. Папа брал работу домой и вечерами сидел и переписывал перьевой ручкой ноты с одного нотного листа на другой. Однажды он взял чистые нотные листы и склеил из них тетрадку, приделал к ней обложечку красивую и объявил мне, что отныне мы с ним приступаем к изучению нотной грамоты. Мне тогда было только четыре года, и, честно говоря, я не особо мечтала об уроках какой-либо грамоты, но, как говорится в таких случаях, «выбор есть, и он один». Папа сказал – значит, так оно и будет. К тому времени, как папа возвращался с работы домой и приступал к урокам, я уже обычно очень хотела спать и мало что соображала. Он показывал мне какие-то крючки и спрашивал: «Ирочка, это какая нотка? А это какой ключ, басовый или скрипичный?» И Ирочка, борясь со сном, пыталась отгадать, чтобы не огорчать папу. Мама пыталась за меня заступиться, говорила: «Господи, ну ей же только четыре года, она спать хочет, оставь ее в покое». Со временем я, конечно, выучила весь нотный стан, все основные ключи, все диезы и бемоли. И даже научилась их рисовать в этой нотной тетрадке. Папины усилия не пропали втуне.
Игре на пианино он тоже пытался меня учить. Но мне эта наука никак не давалась, потому что у меня была очень маленькая узкая ладошка. Папа просил меня взять октаву. Большим пальцем нажать на одно «до», а мизинцем – на следующее. Я старалась как могла, но сделать это, не отрывая пальцев от клавиш, не получалось никак. «Еще тяни, еще», – требовал папа. И, однажды, отчаявшись добиться от меня желаемого, уверенно произнес: «Ничего, вот сделаем тебе операцию, между пальчиками надрежем – и рука станет шире, тогда сможешь дотянуться». Я не знаю, может, он пошутил тогда. Скорее всего, так и было. Но мой детский ум воспринял эту фразу всерьёз. Я решила, что сейчас меня отведут к врачу, врач возьмет скальпель и разрежет мне руку. И всю эту экзекуцию надо мной проведут исключительно для того, чтобы я смогла играть на пианино. Разумеется, после этой папиной шутки я старалась обходить инструмент по максимально широкой дуге.
Наша дошкольная жизнь мало отличалась от жизни наших сверстников и соотечественников. Родители были вечно заняты на своих работах, мы весь год пропадали в детском садике, а на лето нас отправляли к бабушке. Оле было полгода, когда родители впервые привезли ее в бабушкин дом и попросили за ней присмотреть. Чтобы растить нас с сестренкой, ей пришлось уйти с работы (бабушка была акушеркой). Мы очень любили к ней ездить, даже несмотря на то, что в то время детям в деревне прохлаждаться не приходилось. Дети пололи, вскапывали грядки, поливали их, а поскольку водопровода не было, таскали ведра из колодца. Правда, бабушка нас частенько жалела: ведро с водой мы поднимали с трудом, сил копать плотную слежавшуюся землю лопатой у нас тоже не было. В результате почти все огородные работы были на ней. Помочь бабушке с готовкой еды мы тоже не могли, потому что готовила она на специальной деревенской печи, на углях. Еда была самая простая – супы и каши, но для того, чтобы управиться с печью, нужна была определенная сноровка. Сначала надо было наколоть топором мелкие щепки (бабушка с топором виртуозно управлялась), потом разжечь этими щепками угли, кастрюли ставились на чугунную столешницу, которой была накрыта печь, а по центру столешницы были расположены железные круги разного диаметра, вложенные один в другой. И если надо было сделать слабый огонь, бабушка кочергой вытаскивала из этой столешницы чугунный кружок самого маленького диаметра, а если надо было огонь усилить, снимала второй круг, побольше, или третий – самый большой, тогда вода в кастрюле бурлила ключом. Вся эта наука была недоступна для маленьких девочек. Думаю, что и не всякий взрослый бы с ней управился. Когда печь разводить было не с руки, бабушка готовила на керосинке, с которой я уже худо-бедно научилась управляться. Однажды мы задумали устроить бабушке сюрприз – накормить ее. Вот, думаем, придет она как-нибудь домой голодная, а у нас уже каша готова. Или там макароны (уж не помню, какое меню у нас планировалось). В общем, однажды отправилась бабушка с утра пораньше на рынок, мы закрыли за ней дверь, раскочегарили керосинку, поставили на нее кастрюлю с водой, и в этот момент бабушка вернулась. Она увидела в окно, что в доме горит огонь, и жутко испугалась. Стала стучать, чтобы мы открыли ей дверь, и что-то кричать. Мы, увидев ее страшные глаза, поняли, что сейчас нас будут наказывать. Сестра тут же убежала в комнату, а я пыталась выключить керосинку, но от ужаса забыла, как это делается. В отчаянии я схватила веник и начала им махать над керосинкой в надежде погасить пламя. Он, естественно, загорелся. И чем больше я им махала, тем ярче он разгорался. Бабушка в полнейшем отчаянии высадила дверь плечом, выбила веник у меня из рук, схватила мокрую тряпку и накрыла ею горящий веник. А потом села на пол и заплакала. А мы смотрели на нее и не понимали, чего она плачет-то? Мы ж хотели сюрприз ей сделать, обрадовать. Что пошло не так? Почему у нас не получилось?