355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Андрианова » Мой сумасшедший папа » Текст книги (страница 1)
Мой сумасшедший папа
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:01

Текст книги "Мой сумасшедший папа"


Автор книги: Ирина Андрианова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Ирина Андрианова


МОЙ СУМАСШЕДШИЙ ПАПА

Повесть

«Папа, я предательница. Помнишь день выпускного бала? Папа, я – черный человек. Иногда мне кажется,что меня вываляли в грязи, а грязь запеклась, засохла, обезобразила лицо, руки, ноги, тело. Скрючила душу. Ты не сможешь простить меня, папа, если узнаешь всю правду. Я предала тебя. Я потеряла тебя в гадкий выпускной вечер. Помнишь? Помнишь тот день?»

Это письмо я написала несколько лет назад.

Я не смогла отправить его.

Не смогла разорвать.

И забыть не могу до сих пор.

Получилось, что я написала его самой себе.

Однажды я возвращалась домой в ночной электричке с одним мальчиком. Его звали Черт. Конечно, это было не имя, а кличка, но удивительно шедшая ему.

Черт, в свою очередь, звал меня Командиршей. Когда мы познакомились, я говорила со всеми решительно, отрывисто, громко смеялась, как какой-нибудь отставной полковник в семейном кругу. Одним словом, Черт был не дурак и верно дал мне кличку.

Итак, мы ехали в ночной электричке.

Окно, у которого мы сидели, было открыто, и влажный, немного резкий ветер теребил волосы на голове Черта. Но он не двигался, не менял уже целый час позы, не открывал глаз – дремал, прислонившись к оконному косяку.

Я то и дело взглядывала на Черта; на душе было кисло, сплошные сквозняки. Я все время ждала: он откроет свои милые глаза, улыбнется и что-нибудь спросит, – о, это было бы желаемое, неслыханное чудо! Но, мечтая об одном, я знала совершенно другое: через тридцать – сорок минут мы сойдем на перроне ночного пыльного вокзала, постоим минуту в молочном круге обшарпанного фонаря, Черт пробормочет что-то незначащее, усмехнется и исчезнет в темноте. Растворится – шоколадный мальчик. Он растворится, будто его и не было никогда в моей жизни. Да, именно так: в метро Черт не пойдет со мной, переждет, перекурит за углом; соваться в метро – это значит провожать девочку до дома, при этом играя роль влюбленного мальчика.

Час назад, до поездки в электричке, мы поняли, что ничего между нами нет, не было и быть не может; и вообще зря мы поперлись на далекую ночную дачу, да еще в такую ночь, когда другие веселятся. На мне было легкое серебристое платье, все в складках, длинное, без рукавов и с глубоким вырезом. Волнующее, в общем, платье. Над левой грудью болтался увядший малиновый цветок шиповника – еще часа три назад он был полон жизни и соков, поэтому я в порыве и сорвала его с дачного куста... На коленях лежала небольшая коричневая сумка, но не крошечная, дамская, в которую влезает только кошелек и расческа, а как раз для книги, пары общих тетрадей и яблока.

С этой сумкой я таскалась на консультации перед выпускными экзаменами. И зачем схватила именно ее в дорогу, на чужую дачу – неясно. Сумка совершенно не шла к моему волнующему вечернему платью. И сидела в холодном вагоне электрички, поджав ноги в замызганных от дачной грязи и пыли туфлях, сцепив потные руки коричневой сумке, и ощущала себя сломанной куклой, легко выброшенной на помойку. Черт не просыпался. Да и не спал он вовсе. Просто уже отгородился от меня, от моих проблем, я для него уже целый час была пустым местом: он сам по себе сидел в вагоне – шоколадный мальчик.

Помню, я вздохнула и машинально открыла сумку. Мне хотелось в ней нашарить что-нибудь занятное, ну хотя бы обрывок старой газеты, в которую полгода назад был завёрнут бублик или пирожок за десять копеек. Я бы уткнулась в этот масленый газетный обрывок, в расплывшиеся, бледные строки, и сидела бы так до самого вокзала. Мне казалось, что так станет легче; ой, а на душе такая тоска колыхалась, хоть рыдай и высовывай лицо в открытое черное окошко…

И тут я нащупала на дне сумки несколько твердых конвертов.

Я их вытащила на свет божий, машинально сосчитала: семь штук. Семь писем от папы, которые я вынимала по утрам из почтового ящика и, не читая, бросала в сумку, а сама неслась на предэкзаменационные консультации.

Можно представить, с каким теплым чувством я открыла первый конверт: ведь не чаяла найти клочок, обрывок, а тут целых семь писем!

«Майн либен* дота**! – писал в своем первом письме папа. – Мы с мамой приехали сюда сегодня после завтрака. Погода стояла хорошая. На территории много тенистых мест – ты же знаешь, что папочка не любит жару. После обеда я много гулял и все время думал о вас с мамой. Но больше о тебе, моя единственная дочка. Я думал, какая ты у меня стала большая, умная, выходишь во взрослую жизнь. Тобой можно гордиться. Скоро с мамой мы будем тебе не нужны. Мы уже старички стали, не поспеть нам за тобой, да и надо ли тебе, чтобы мы поспевали? Ты прости меня, дочка, я говорю так, потому что так думаю, обидеть тебя не хочу.

Дочка, мне здесь очень не нравится. Не знаю, как смогу здесь пробыть целый месяц. Только и остается думать о том, как мы с тобой раньше везде были, везде ездили. Помнишь? Садились в троллейбус на Пушкинской, друг против друга, как попугайчики, и ехали в Серебряный бор. Ты там нагуляешься, набегаешься, напрыгаешься, а на обратном пути глазки закроешь и спишь. Я тебя бужу перед домом, а ты не просыпаешься. А я бужу, бужу. Ты была хорошая девочка – шоколадная головка.

Вот так я буду вспоминать про нас с тобой все время. Мне так здесь легче.

Дочка моя любезная, решил тебе писать, так как автомат все время занят и большая очередь. Все говорят по часу. Да-да, не поверишь. Если будет у тебя свободная минута, приезжай. Как сдашь экзамен – и к папочке на час, ладно? Я разграфил тетрадь за две копейки с твоими экзаменами, будешь говорить мне оценку за экзамен, я запишу, а потом, когда ты уйдешь, буду разглядывать эту тетрадь и все время думать о тебе и маме. Дочка, буду очень ждать. И привези шерстяные носки: думаю, что буду мерзнуть, потому что моя кровать стоит у окна, а в комнате все время сквозняки.

Да, дочка, люди здесь подозрительные. Никто не хочет долго беседовать. Все-таки я зря сюда приехал. Целую. Твой папа».

Я воспроизвожу сейчас это письмо, как и другие, по памяти и, может быть, что-то да и забыла, но основной тон письма, сравнение «как попугайчики», папин стиль навсегда, навсегда врезались в мою память. Ошибки здесь быть не должно...

Мой папа был не похожим на других людей. О таких, как он, говорят: «Этот тип со странностями». Когда он встречал меня из детского сада, то обычно приносил в кармане вместе с яблоком тщательно выглаженный шелковый желтый шарфик и торжественно объявлял: «Дочка, я принес тебе кашне». Это кашне он долго, с любовью, неловкими пальцами пристраивал на моей шее и груди.

Регулярно папа водил меня в кинотеатры и театры на детские спектакли и терпеливо поджидал в дождь, снег или слякоть свою «майн либен доту» у выхода, не отлучаясь ни в магазины, ни в ближний сквер – никуда.

Еще он обожал фотографироваться вместе со мной и походы в фотоателье обставлял как великие праздники. Мы по полдня чистились, гладились, прихорашивались, шли по лужам м сугробам, осторожно ставя ноги в нагуталиненных, до блеска отполированных ботинках.

Однажды в третьем классе я бросила в слюнявого Крестьянкина с первой парты длинную, влажную кожуру от апельсина. Бросила, потому что он строил мне дикие рожи... Крестьянкин расплакался и пожаловался родителям. Когда папа узнал об этом случае от учительницы, то дома долго смеялся, обнимал меня, не ругал ни секунды, а твердил: «Как здорово ты проучила этого Крестьянкина! Какая ты смелая!» Все мои школьные сочинения, глупые первые стихи папа складывал в папку, время от времени извлекал их и разглядывал с таким умилительным, проникновенным лицом, будто это было не детское, примитивное творчество, а архивные находки, никем еще, кроме него, не виданные, не читанные.

Когда я болела, папа ходил по дому с выпученными глазами и шептал маме страшные слова: «Если она умрет, я себе никогда не прощу!»

Он ощущал меня и себя как одно целое, неразделимое существо; может, поэтому однажды на прогулке по солнечному лесу сообщил, что стоит на учете в психдиспансере из-за минутой далекой армейской истории. В этот год мне исполнилось двенадцать лет.

Из-за папы, из-за его неиссякаемой бдительности, его вселенской опеки и сумасшедшей тревоги за меня и мою жизнь в детстве я ни с кем не дружила близко, серьезно, так, чтобы не разлей вода. Папа был всегда рядом со мной, как солдат на посту, как солнце в небе...

Я вздохнула над папиным письмом и снова украдкой взглянула на Черта. Его лицо было спокойным, безмятежным, толь¬ко в уголках губ таилось какое-то обидное брезгливое выражение. Или это мне только показалось? Но теперь его лицо и выражение этого лица не имели никакого ко мне отношения. Я и Черт – чужие люди, как бы случайно оказавшиеся в одном вагоне, друг против друга, будто унылые попугайчики. И что я тогда так переживала? С самого начала со мной и Чертом все было ясно. Ведь мы составляли нелепую пару.

Он высокий, черноглазый, с правильными чертами матового лица, с кошачьей мягкой походкой и густой, вороного цвета шевелюрой. На эту шевелюру, помню, оглядывались многие прохожие. Конечно же, не все в облике Черта было совершенно, но эти недостатки не бросались в глаза и поэтому как бы не считались. Например, я знала, у Черта не очень высокий лоб – можно даже сказать, узкий, неприятный. Он тщательно прикрывал его челкой, маскировал. У него некрасивые верхние зубы – будто по ним кто-то ударил, они разъехались, но не выпали и прижились, оставшись кривыми: один смотрит туда, другой сюда... И все-таки... Все-таки в первый момент Черт производил ошеломляющее впечатление своей внешностью: яркие, сочные краски – смугловатое матовое лицо, вороные волосы, свежие, красивые губы, черные глаза. Ну, это я уже повторяюсь.

Рядом с ним я смотрелась ужасно. Широкоплечая, скуластая, ниже Черта на целую голову, но все же довольно живая и непосредственная. Вот глаза у меня были – да, достоинство. Они меняли цвет, как море, – то синие, то серые, глубокие, то зеленые. В общем, цвет их зависел от цвета одежды. Но почему Черт ко мне привязался – загадка, ведь у него была возможность с такими девочками ходить – закачаешься! Познакомились мы с Чертом за два месяца до нашей ночной поездки. Познакомились довольно оригинально; и конечно же, ничего бы у нас не сладилось, не будь моего блистательного вранья. Вообще-то я никогда не отличалась лукавством и изворотливостью, но в момент нашего первого разговора будто нечистая сила потянула меня за язык.

Мой папа – методист по лечебной физкультуре. У него довольно маленький оклад, и он, сколько себя помню, подрабатывал частными уроками. То есть два-три раза в неделю папа ходил заниматься лечебной физкультурой в пару богатых семей, а в конце месяца получал гонорар, и, честно говоря, эти не ах какие деньги были существенным подспорьем в нашем семейном бюджете.

В первых числах апреля папа попросил сходить меня к профессору-историку, новому своему клиенту. Профессор страдал остеохондрозом – отложением солей, и папа не успевал зайти к профессору за деньгами, перезвонил и сказал, что приду я, дочка, и чтобы конверт с гонораром передали мне.

Вот я и пришла к бедному больному – остеохoндрознику. Правда, профессор не производил впечатление несчастного – поджарый, моложавый мужик в бархатном, до пят халате, немного лысоватый, и на первый взгляд ничего; если бы он пристал ко мне на бульваре, я бы три-четыре минуты поболтала с ним. В прихожей рядом с остеохандрозным моложавым профессором стоял высокий, черноглазый мальчик и с любопытством смотрел на меня.

– А-а, – обрадовался папин новый клиент, – как же, как же! Вот передай отцу. – Он протянул конверт, – И скажи, что всегда с нетерпением его жду. Передашь?

– Конечно, – ответила я. – До свидания.

– До свидания, – ответил профессор и услужливо открыл мне дверь.

За мной вышел из квартиры мальчик, успев у порога сунуть профессору свой конверт, а профессор совершенно иным тоном, чем обращался ко мне, буркнул ему:

– До среды. Ровно в четыре.

– Ага, – ответил мальчик. Голос его оказался приятным, уже сломавшимся, низким, бархатным, – благородный такой голос.

Мы пошли гуськом, один за другим, по лестнице. Она была широкой, просторной, старинной, с множеством широких окон: хоть пляши на ней, хоть пой, хоть спокойно гроб разворачивай. Почему я вспомнила про гроб? Потому что старушки, сидящие перед моим подъездом, время от времени обсуждали эту животрепещущую тему: как их скорбные гробы станут разворачивать на тесных лестничных площадках, вон Марью из Солнцева перевернули между вторым и третьим этажом, узко…

– Эй, слышь, – окликнул меня мальчик. – Откуда твой отец знает Сулеймана? (Я тут же догадалась, что «Сулейман» – от профессорской фамилии «Сулейкин».)

– От верблюда, – огрызнулась я, но почему-то, поразмыслив, решила удостоить высокого мальчика интригующей информацией: – Сулейкин – профессор, а мой папа – член-корр. Этот Сулейкин от него зависит, вот взятку давал: мол, замолвите за меня слово в Академии наук.

Покажи взятку, – сказал мальчик, поравнявшись со мной. Мы не шли, а парили по светлой шикарной лестнице.

Смотри. – Я небрежно открыла конверт. Там лежала мятая дцатипятирублевка – месячный заработок папы у профессора Сулейкина.

– Не жирно, – усмехнулся мальчик.

– На чай папе хватит. Или мне на шпильки. – Тогда давай купим тебе шпилек на все, – предложил мальчик. Его черные глаза смеялись, он не верил ни мне, ни папе – член-кору, ни взятке, ни шпилькам.

Тут меня будто бес щипнул. – А пошли! – выкрикнула я, и у меня похолодело под ложечкой. – Пошли по магазинам!

– Во Командирша! – сказал мальчик. – Не ори так, я согласен.

– Как тебя зовут? – спросила я.

– Черт, – ответил он, и снова его черные глаза засмеялись. До сих пор я не знаю его настоящего имени, не знаю и фамилии, но то, что его кличка была действительно Черт, – это сущая правда, он тут не соврал.

Мы распахнули тяжелую доисторическую дверь светлого подъезда и вышли на весеннюю улицу. Она показалась мне грязнее и уже торжественных лестничных пролетов.

Конечно же, мы не двинули по многолюдным магазинам, а закатились в ближайшее кафе-мороженое и там благополучно проели пятнадцать рублей из папиного заработка. Черт уже так освоился со мной, что, когда официант принес сдачу – десять рублей, – он потянулся к ней, как к своей кровной. Мне не понравилась его рука: тонкие, детские, ленивые пальцы, небрежно тянущиеся к несвежей, замызганной десятке. В Чертовой руке было столько хамства, пренебрежения, высокомерия врожденного, кем-то привитого, неискорененного, что меня, помню, даже в пот бросило. У мальчишек должны быть шершавые руки, в царапинах, ссадинах, в черточках от шариковых авторучек, может быть, даже не с очень вымытыми ногтями, в цыпках и бугорках, – руки будущих мужчин, а не холеной цацы, на которых так и написано, аж светится: «Я вас всех видал, плебеев».

Помню, я легонько стукнула Черта по пальцам – они от неожиданности дрогнули и сжались в кулак, как щупальца молоденького осьминога, – и сама взяла жалкую десятку. Черт хмыкнул, я хмыкнула в ответ. И мы пошли гулять по городу.

Если честно, мне понравилось гулять с Чертом. Как только мы оказались на улице и свернули на ближайший бульвар, я тут же забыла про его руки и то неприятное ощущение, которое испытала несколько минут назад. Высокий, улыбчивый, красивый мальчик шел рядом и снисходительно слушал мою болтовню. Город был наш, апрель был наш, и я ощутила, что влюбилась.

О чем мы говорили? В чем была притягательность наших разговоров и встреч? Почему почти ежедневно, невзирая на страх перед надвигающимися выпускными экзаменами, на бесконечную подготовку к ним, я стремилась к Черту, прогуливая консультации, наплевав на учебники?

Сейчас нечего и вспомнить из тех разговоров. Больше говорила я, чем он: придумывала занимательные истории про папу – член-кора, делилась впечатлениями от прослушанных новых записей из фонотеки Светки Павловой, трепалась о кинофильмах, расписывала свое прекрасное литературное великое будущее и так далее, и тому подобное. Наши беседы оказались словесным сором, шелухой, их развеяло время без следа и пыли.

Черт никогда не рассказывал о своих родителях, очень немного, мельком – о школе и хрониках, наполнявших ее; о тех ребятах, с которыми не дружил, а от безделья встречался и таскался по дворам и улицам, – то есть о своей команде. Особенно меня поразило, как они разделяли людей на пять групп: чмошников (сокращенно – чмо), урюков, степанов, хроников и мафию. Эти группы придумал сам Черт, а команда с восторгом повторила и заучила.

Чмошники, по мнению Черта, были круглые придурки; урюки тоже придурки, но чуточку поумнее чмошников. Степаны – те, кто добрые и не предатели, умеют верно служить и никогда не закладывают, в общем, незамысловатые ребята. Хроники – идейные, долбанутые на том или ином вопросе. А мафия – это он, Черт. Умный. Изворотливый. Знающий себе и окружающим цену. Главный в команде.

– Черт, а я кто, как ты думаешь? – спросила я тогда, когда узнала об этой таблице постижения человеческих характеров.

– Ты – никто, ты – Командирша, – улыбнулся он.

Его улыбка задела меня: слишком он широко раздвинул губы, кривые верхние зубы хищно блеснули. Бр-р, неприятно, эта улыбка четко напоминала звериный оскал.

Почему он не ответил на мой вопрос? Может быть, не хотел спорить, вдаваться в подробности? Или жалел меня, не хотел обижать вот так, с бухты-барахты?

Вообще, сейчас я вспоминаю, Черт был скучающим мальчиком, пресыщенным всевозможными мелкими развлечениями, обрывочными популярными знаниями о музыке, кино, искусстве, спорте, политике. Он был мальчиком, у которого всё есть, и все, что требуется во взрослой жизни, будет.

Почему он звонил мне? Потому что сразу, с нашего знакомства, раскусил мою простую, незатейливую натуру, мой добрый настрой к миру вообще, нежадность, почувствовал мое желание нравиться ему – и ему стало любопытно. У него родилась одна идея. Черт знал, что, если он ее мне изложит, я не откажу.

Все-таки этот стройный, высокий мальчик с черными глазами и обалденной шевелюрой имел врожденное умение чувствовать людей. Из него получился бы неплохой психолог.

Но каким – ах! – легким по настроению был день нашего знакомства. Он остался в моей памяти даже некоей музыкой, радостной, мажорной, прозрачной, будто неудержимая апрельская вода на лесных дорогах. Но уже тогда, в первые часы знакомства, беда шла за нами на цепких лапах. Это я поняла со временем; но что поделаешь – человеку не дано заглянуть в свое будущее, в историю личной жизни, а то бы все ходили счастливые, как херувимы.

Правда, истоки той беды мне более-менее ясны: они таились в нашей с Чертом несовместимости. Он был мальчиком из иного круга, с иными понятиями о жизни; и даже если бы мы остались вместе (фантастическое предположение), взрослыми людьми все равно бы разбежались.

Ту десятку на сдачу мне так и не удалось донести до дому: Черт предложил взять такси после пятичасовой прогулки, я согласилась, и сначала мы добрались до моего дома, а потом Черт поехал до своего, взяв детскими, пренебрежительными пальцами деньги. Кто его знает, может, он вышел из машины через два дома и сэкономил таким образом семь рублей.

Папа очень заволновался, узнав, что профессор Сулейкин ничего мне не дал: я придумала историю, как чей-то глухой, тревожный голос через дверь спросил: «Кто здесь?.. Какой гонорар? Никакого гонорара я не знаю и знать не хочу». Для пущей достоверности я описала дверь профессора, обитую красной кожей, праздничную светлую лестницу, и папа поверил. Его лицо покрылось пятнами, он забегал по комнатам и запричитал:

– Обманул! Обманул! Я так и знал, что обманет! Неприятный, неприятный тип! Фу, дома ходит в халате, как женщина! Больше я к нему ни ногой! Ходишь-ходишь ко всем, унижаешься, выслушиваешь про болезни, а знаешь, дочка, как надоедает про болезни слушать! Стараешься, а в награду что? Обман, обман и грабеж!

Про себя я облегченно вздохнула: раз папа пообещал ни ногой к профессору, так оно и будет. Бедный Сулейкин, бедный папа, бедный наш семейный бюджет, утративший двадцать пять рублей, – одна я, торжествующая, с облегченной душой: уф, мой обман не вскроется...

На следующий день Черт позвонил мне, и в течение двух месяцев мы встречались, а я, счастливая, думала, что пришла любовь.

Электричка отсчитывала ночные километры, в вагоне становилось все холоднее, Черт не открывал глаз, а я вскрыла второе папино письмо.

«Любимая, драгоценная моя, прошло уже три дня, как я здесь. Впереди еще двадцать один день, не знаю, выдержу ли эту пытку, – очень соскучился. Все время думаю, как вы там с мамой без меня живете, как ты сдаешь выпускные экзамены. Я уверен, дочка, у тебя в жизни будет большое будущее. Ты же с семи лет сочиняешь – пишешь стихи и рассказы, поэтому целенаправленно должна стремиться к успеху и литературному труду. Я буду тебе помогать во всем, майн либен дота, ты же не отталкивай своего папочку. У меня в жизни только ты и есть, одна, как звезда. И еще – мама. Но на маму я в большой обиде. То, что она меня сюда зафуговала, очень плохо. Я тебе не успел перед расставанием сказать, но она два дня кричала на меня, когда тебя не было дома, говорила, что я испортил ей жизнь и теперь порчу тебе, а сейчас мешаю сдавать экзамены. Разве это так? Разве это так? Разве я не думал всегда только о тебе, не жил только ради тебя? Ведь еще в девять месяцев тебе одна женщина в сквере, где вы с мамой каждый день гуляли, предсказала литературное будущее и посоветовала отвезти тебя под цветущую яблоню и чтобы ты под яблоней уснула. «Тогда, – сказала та женщина (я думаю, она была волшебницей), – ваша дочь станет заниматься литературным трудом». Мама не придала значения этому предсказанию, а я тут же – был май – отвез тебя в Ботанический сад, и ты там под яблоней заснула. Думаю, не зря я тебя отвозил – твои сочинения всегда считались в классе первыми...»

Я закрыла глаза, почувствовав: закрыть глаза необходимо, иначе заплачу. И увидела своего суетящегося папу, который ставит на стол, над моей головой, амариллис – четыре огненных граммофона на сочной длинной ножке – и приговаривает: «Спи, спи, майн либен дота... Спи, спи, моя шоколадная кнопка». Видимо, домашними цветами папа старался закрепить чары цветущей яблони; и когда в нашей квартире распускались нежные узамбарские фиалки, жасмин-самбук, лилии, он их пристраивал над моей постелью. Папа с удовольствием ухаживал за домашним садом, видимо предполагая, что во время цветения растения отблагодарят всю нашу семью, и в особенности меня, сторицей.

«...Здесь я все больше гуляю, так как в помещениях душно, а на улице стоит теплая погода. Со мной постоянно прохаживается один несимпатичный тип, все спрашивает адрес и телефон, предлагает дружить. Ты же знаешь, я довольно трудно схожусь с людьми, но его стало жалко, и я решил, что в следующий раз дам ему телефон. Но вечером увидел, как он со своей дружбой лезет еще к одному, и решил ничего не давать. Так что, дочка, когда приедешь сюда ко мне и за нами пойдет этот тип и будет просить у нас дружбы, ты на него не обращай внимания.

Кормят здесь прилично, я на вечер всегда беру печенье от ужина; мужчины все дни напролет смотрят телевизор, играют в домино или волейбол. Но ты же знаешь, папа плохо видит, поэтому не может ни телевизор смотреть, ни в играх участвовать. Поэтому я все время думаю о тебе, моя шоколадная головка, моя умница, моя талантливая дочка. Ты маме скажи, чтобы она в следующий раз на меня не кричала, не обзывала и не придумывала, что я тебе мешаю жить и учиться. Я только потому и согласился приехать сюда, что на секунду поверил: мол, все так, как она говорит. А так бы ни за что не согласился. Дочка, жду тебя каждую секунду. Приезжай. Не забудь про шерстяные носки, я писал тебе в прошлом письме. И еще: если мама нажарит котлет, принеси штуки три с хлебом. Я бы с удовольствием их скушал. Жду, жду, жду. Целую крепко. Маме, несмотря ни на что, большой привет. Папа».

Бедный, бедный мой папа не знал самого главного, просто предположить не мог подобную ситуацию: то, что он во время моих выпускных экзаменов оказался не дома, а там, откуда посылал жалобные сумбурные письма, виновата не мама, а я. Я. Его любимая, неповторимая, звезда, дота и любезная дочка. Я умышленно настроила маму на принятие этого жестокого, в общем-то, решения, доказала ей, что, когда отец дома, я не могу сосредоточиться, а потом, впереди выпускной вечер, от которого папу нужно отсечь, как отсекают охотники волка красными флажками.

Выпускной вечер мне был нужен ради первой в моей жизни свободной ночи, когда родители спокойно ложатся спать, думая, что их детки веселятся в актовом школьном зале. Когда родители не бегут с фонарями разыскивать своих чад. Но я хорошо изучила папу – он, в отличие от других родителей, не сидел бы расслабленно дома, не ждал рассвета и прихода взрослого ребенка домой, он бы дежурил под окнами школы, а если бы выпускной народ пожелал гулять по улицам – тащился бы сзади и не спускал подслеповатых глаз с меня, любимой, дорогой и так далее доты...

В последних числах мая папа начал нервничать. По вечерам он кропотливо пересматривал гардероб, перетряхивал вещи, примеривал поочередно три старых костюма, которые годились только для утиля, вздыхал над коробками с обувью. Обувь находилась в униженном, плачевном состоянии: потрескавшаяся, потерявшая первоначальный цвет, вид, она всё же бережно хранилась в глубине антресолей, завернутая в газеты, со скомканной бумагой в мысках, загнанная в темноту разваливающихся бумажных коробок.

– Пятьдесят шестой год... Китайские кеды... Лакированные ботинки за сорок пять рублей теми деньгами, – бормотал папа, непрерывно шурша бумагой.

Мы с мамой тревожно прислушивались к его ежевечерней бурной деятельности в коридоре. Может быть, папа задумал начать новую жизнь из-за того, что я оканчиваю школу?

Но нет, переменами на новую жизнь и не пахло. Во всяком случае, в новую жизнь не входят в ботинках на отслаивающейся микропорке или в бостоновом, проеденном молью пиджаке и не задают тревожно вопрос: «Ну, как?»

Как, как... Никак. Полный кошмар. Мы с мамой недоумевали: что происходит с нашим папой? И лихорадочно искали ответ на этот вопрос. Чем раньше мы его найдем, тем всем же лучше.

И вот в один прекрасный вечер, когда папа появился из прихожей в маминой древней окаменевшей шляпке и синем мамином пальто времен карточной системы – этот маскарад нужно было расценивать как домашний юмор, – меня вдруг осенило.

– Мама, – сказала я глухо, – да он же собирается на мой выпускной вечер!

Моя догадка попала в точку. Папа сатанински расхохотался, захлопал в ладоши, подбежал ко мне, стал обнимать, приговаривая:

– Майн либен дота! Майн либен дота!..

– Ты что, намылился меня сопровождать? – сурово спросила я его.

– Почему бы нет? Почему бы нет? – радовался папа. – Ты – моя единственная дочка, у тебя единственный в жизни выпускной вечер. Я хотел бы хоть одним глазком посмотреть на тебя...

– Нет уж, не надо, – сказала я с дрожью в голосе. – Знаю я, как ты посмотришь одним глазком. Потом все глаза в школе будут смотреть на тебя и меня.

– Что плохого в том, если отец придет на выпускной вечер дочери? – не отставал от своей главной мысли папа. – Скажи, что в этом отвратного? Я не крокодил, не обезьяна, оденусь прилично и тихонечко там побуду...

Я решила не продолжать с ним зашедшую в тупик тему. Решила прибегнуть к помощи мамы и уговорить ее, внушить ей, что отец – должен – отдохнуть – он – мне – мешает – готовиться – к – экзаменам – его – и – мои – нервы – не – выдержат...

На самом деле я боролась за выпускную ночь, как раненый зверь, цепляющийся за жизнь, совершенно по другой причине. В выпускную ночь я не собиралась тащиться в школу, чтобы глазеть на расфуфыренных одноклассников и напряженных учителей. Мы с Чертом должны были уехать за город в эту ночь...

На свидания с Чертом я ходила в одежде своей подруги Светки Павловой. Мои отечественные длинные и разноцветные, разнокалиберные свитерки были из той бедняцкой жизни, которую мы вели с родителями. Сто двадцать плюс сто пятьдесят плюс гонорары за частные уроки лечебной физкультуры (не превышающие, кстати, в месяц и пятидесяти рублей) – вот и все, чем мы располагали. Поэтому меня одевали очень и очень скромно.

Светка Павлова в этот апрель и май с удовольствием выручала меня барахлом. Ее родители часто бывали за границей, так что проблем с тряпками у Светки не существовало. Взамен она ничего не просила, кроме подробностей наших с Чертом свиданий... А какие у этих свиданий могли быть подробности? Почти все я придумывала, расписывала, рассказывала со смаком: мол, и целуется что надо, и квартира у него – конфетка, и слова говорил такие и такие, и уже приставал по-серьезному, но я воремя остановилась, решив попробовать после окончания школы.

Светка всему верила, у нее глаза так и блестели, только что слюни не капали, и все канючила: «Ма-ать, ну познакомь меня с его дру-угом». Я обещала. А зачем обещала – непонятно. Чёрт меня со своими друзьями не знакомил.

Он вообще, как мне казалось, был везде один, благородный такой, сам в себе, шоколадный мальчик. В образе эдакого брошенного всеми, независимого рыцаря. Или несгибаемого, стойкого, сильного молодого короля. Да, да, он держался со мной благосклонно, по-царски. Вроде как бы терпел. Не понимаю, зачем он со мной встречался?

Черту нравилось, что каждый раз на наши встречи я появляюсь в чём-то новом.

– Как там фазер – член-корр? – любопытствовал он. – Из загранки, что ли, приехал?

– Ну, – отвечала я. – Из загранки. Вагон шмоток приволок…

Сам Черт носил не ахти какие джинсы, рубашки, кроссовки и куртки. Они не бросались в глаза, и похожие я встречала на многих, но зато все его вещи были импортными.

Единственная необычная деталь присутствовала в его облике – золотая цепочка на шее. Как бы некий знак принадлежности к высшему обществу. Кажется, у него были даже две цепочки – одна венецианская, другая якорная; он их менял, может быть, в зависимости от настроения. Я поражалась в душе, как небрежно он носил эти дорогие вещи, будто безделушки из табачного ларька стоимостью в два-три рубля.

Однажды, как раз перед эпизодом с переодеваниями папы, Черт спросил меня:

– Командирша, у вас дача есть?

– Есть, – тут же соврала я.

– Съездим?

– Зачем?

– Воздухом подышим, – сказал он и усмехнулся.

– А у тебя есть дача? – тут же спросила я.

– Конечно. Только там бабка день и ночь.

– Ну и что?

– Ничего, – ответил он, глаза его потемнели. – Можешь так сделать, чтобы никого на твоей не было? Ты же Командирша, скомандуй, а?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю