Текст книги "Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни"
Автор книги: Ирэн Роздобудько
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Собираюсь я быстро. И выхожу в холл. Сажусь на краешек стула за стойкой, где царит роува Пайве, и складываю руки на коленях.
Вскоре придут первые посетители. Я так жду их, что не могу усидеть на месте. Волнуюсь, не помялся ли бант или оборка, поглядываю на себя в зеркальце, поправляю прическу. От волнения у меня пересыхают губы.
Я работаю экскурсоводом в музее Мумми-Троллей. Вот и не верь после этого в судьбу! Из-за этой книги я познакомилась с Арто. Потом я перечитала все девять книг. И поняла, что они написаны обо мне. Точнее, написаны так, как могла бы написать их я. Когда в музей приходят дети и я вожу их от стенда к стенду, от экспозиции к экспозиции, я рассказываю им новые сказки – продолжение историй о семье забавных лесных существ. Я рассказываю их очень тихо, чтобы – не приведи Бог! – не услышала роува Пайве!
Только однажды какой-то паренек стал спорить со мной. Он был уже довольно взрослый и наглый. „Вы же не Туве Янсон!“ – сказал он.
С той поры мое имя – Туве. Туве Янсон. И с тех пор я боюсь и не люблю детей. Они дотошные. У них потные ладошки и влажные носы. Они все время жуют жвачки и выдувают из них большие разноцветные пузыри именно тогда, когда я рассказываю им удивительные истории. О том, как я поселилась на острове со своей подругой-художницей и мы круглосуточно создавали живые иллюстрации к моим сказкам из дерева, камня, стекла, папье-маше и других подручных средств. Завывал ветер, мела метелица… Мы разводили огонь в камине и клеили фигурки Мумми-Троллей и их друзей.
Обычно дети выдувают пузыри, хихикают. А я щелкаю выключателем – экспозиционный зал погружается в темноту. Только загадочно светятся большие стеклянные кубы со сказочными персонажами. В темноте они оживают, их стеклянные глазенки поблескивают, носы морщатся, они начинают двигаться и смеяться… Мне нравится наблюдать за тем, как пугается детвора. Как они замирают и перестают жевать. Я рассказываю о том, как жуткие маленькие существа с цепкими лапками нападают врасплох, приклеиваются ладошками к телу озорника и уносят его далеко-далеко от дома, Могут бросить в море. Или еще куда подальше… Я рассказываю о ненасытном празднике – Рождестве, для которого люди готовят горы салатов, пирогов, убивают целое стадо коров и стаи индюшек…
Краем глаза слежу за коридором и если замечаю директрису или роува Пайве, быстро включаю свет…
– Вот какая замечательная писательница жила в нашей стране! Вот какие чудесные сказки она писала для вас, дорогие дети! – бодро заканчиваю экскурсию.
…О, я знаю: когда они вернутся к себе домой и лягут в теплые постельки, им приснятся Цепкие Лапки. И они – те, кто бросает в меня камешки летом и острые ледышки зимой, – долго будут ворочаться и всхлипывать во сне.
А я ночую в музее. Закрываю его за роува Саатаннен, которая уходит последней. И остаюсь наедине со своими маленькими друзьями. Пусть роува Пайве и роува Саатаннен считают, что я сплю в своем уголке. Дудки!
Я иду в зал, где голубым светом сияют стеклянные кубы с экспозициями. В них – моя семья.
– Туве, тебе тепло? Тебе весело? – спрашивает Мумми-мама.
– Туве, сегодня прохладно. Ты надела теплые носки? – спрашивает Мумми-папа.
Я плачу. Я рассказываю им о небе, о своем городе, который никогда не увижу, и о том, что мне некому приготовить индейку на Рождество.
И тогда все они выходят из своих прозрачных кубов – семья Мумми-Троллей, фрекен Снорк, Снифф, Снусмумрик, – берут меня в веселый круг, поют и танцуют. И я пою и танцую вместе с ними. Они ведут меня к кукольному домику, в котором столько красивых комнат, пропахших запахом трав, кружевные занавески на окнах, теплые одеяла, мягкие подушки и даже крохотные свечечки на лакированном черном рояле.
Мумми-мама укладывает меня в кровать, завешенную розовой занавеской, заботливо укутывает мне ноги своим шерстяным платком…
– Спи, моя родная, – говорит Мумми-мама. – Завтра наступит новый день. Я тебя никому не отдам. Ты всегда будешь с нами…
Я засыпаю счастливой.
У меня нет причин жаловаться на судьбу…»
6
…Я пишу быстро и неразборчиво. Пытаюсь успеть записать все, ничего не объясняя. Тороплюсь, пока черная дыра не затянула меня в свою пасть, чтобы чувство стыда и безысходности не поглотило меня. Пока что мне это плохо удается. Хотя держусь я довольно хорошо. И потом – имя… Великая магия инерции.
Я честно отдаю кассеты директору. Но перед этим прослушиваю их и – с промежутками в несколько минут – нажимаю на кнопку «Record», при этом на них получается какое-то непонятное кваканье.
– Понимаете, – объясняет мне главврач (он думает, что мне это интересно, что я тут только для того, чтобы написать нечто эпохальное о его сраной больнице), – чаще всего симптоматичные психозы наблюдаются на фоне картинной депрессии, депрессивно-бредового, галлюцинарно-параноидального состояний, апатичного ступора, маниакальных расстройств, конфабулеза, псевдопаралитического и транзиторного корсаковского синдромов.
В его речи нет никаких подозрительных вкраплений. Даже если бы я записала все это на кассету – речь четкая и маниакальная. Он даже хватает меня за пуговицу джинсовой куртки и нервно пытается открутить ее.
– Депрессивные состояния в одном случае сопровождаются идеаторной и моторной заторможенностью и напоминают фазу маниакально-депрессивного психоза. Различие только в перманентной астении, которая усиливается к вечеру. В других случаях картина депрессии очень напоминает симптомы инволюционной меланхолии: больные возбуждены, взволнованы, все время повторяют одни и те же фразы…
У меня нет причин жаловаться на судьбу…
У меня нет причин жаловаться на судьбу…
У меня…
…Теперь у меня точно их нет!
– Может, кофе? – говорит наконец врач. У него густая черная борода, в которой застряли крошки хлеба – наверное, только что съел бутерброд. Его рука все еще крутит мою пуговицу и начинает потеть прямо на глазах, ладонь красная, как задница павиана.
Порой я думаю, что на теле человека есть более срамные места, чем те, которые он привык скрывать под одеждой. Например, внутренняя сторона ладони или стопа, или мочка уха. Ухо – это вообще… Наверное, Ван Гог почувствовал этот стыд первым.
Дома я отыскиваю на полках монографию профессора Б. А. Целибеева с историей болезни Ван Гога:
«Ночью он несколько раз подходил к постели Гогена и пристально на него смотрел, когда последний спрашивал Винсента, в чем дело, тот молча ложился.
На следующее утро в кафе Винсент внезапно бросил стакан с абсентом в голову Гогена, который после этого увел Винсента домой, где он сразу уснул.
Вечером он пытался напасть на Гогена с открытой бритвой».
Гоген: «Я уже почти прошел площадь Виктора Гюго, как услышал за собой хорошо мне знакомый нервный и торопливый шаг. Я обернулся как раз в тот момент, когда Винсент бросился на меня с бритвой в руке. Взгляд мой в эту минуту, должно быть, был очень могуч, так как он остановился и, склонив голову, бегом бросился домой».
В тот же вечер, придя домой, Ван-Гог отрезал у себя часть уха, долго останавливал кровотечение, а затем вымыл отрезанное ухо, аккуратно его завернул в салфетку и отнес в ранее им посещаемый публичный дом. Там он отдал его одной из его обитательниц, сказав: «Вот сувенир от меня»…
Вернувшись домой, Винсент крепко уснул, на следующее утро полиция явилась к нему с обвинениями в покушении на Гогена…
Винсента забрали в больницу, где он какое-то время пребывал в возбужденном состоянии…
Периодически он умолкал и замирал в одной и той же позе…
Потом сделал рисунок с изображением толпы со свечами на шляпах и подписал его:
«Человечество – это хлеб, который предстоит сжать…»
…Я дотрагиваюсь до своего уха. Оно розовое и не мясистое. Его трудно ненавидеть, ведь на первый взгляд оно – беззащитное и доверчивое. В него можно вдеть сережку, нашептывать брутальные слова, сливать «дезу», влить яд, им можно любоваться и описывать в любовном романе, его можно дергать, когда врешь, сворачивать в трогательную трубочку, оно поддерживает солнцезащитные очки и порой живет своей жизнью. Ухо слышит только то, что хочет слышать. И поэтому оно – опасное. От того, какую информацию оно доносит до всего организма, зависит жизнь этого организма.
Порой я уже ничего не понимаю. Мое ухо завяло и свисает на плечо, как прошлогодний лист…
Утром я с нетерпением ждала следующей встречи. Это была девушка с шикарными рыжими волосами и бледным плоским лицом, халат на ней смотрелся как средневековая накидка. Казалось, стоит ей шевельнуть плечами – и она спадет, как лягушачья кожа, а под ней окажется нечто необычное – серебряная чешуя, фосфоресцирующее удлиненное тело инопланетянки или – ничего вовсе…
– Сирота… – прошептала мне медсестра, – считает, что она Жанна д'Арк.
Она многозначительно хмыкнула и закрыла за собой дверь.
Девушка молчала, опустив глаза.
– Жанна, – произнесла я очень тихо, – Жанна, не бойся… Я тебе верю…
Она быстро подняла голову, взглянула синими-пресиними глазами. Мне даже показалось, что они отбросили два отблеска на белые больничные стены моего кабинета. Я очень хотела услышать ее историю…
«Много раз мне хотелось произнести эту фразу: „Кто верит в меня – за мной!“ В детстве я любила сидеть у окна, ощущать на щеках и пальцах трепетное прикосновение солнечных зайчиков и вышивать шелковыми нитками, зашифровывая слова в узоре, на котором переплетались стебли пурпурной розы, белых лилий и кувшинок.
„Кто верит в меня…“
Но мне не верили. И не любили меня. Ни в Обители Младенцев, ни тут, в Приюте. Помню, когда мне было пять лет, я отчаянно старалась влиться в шумный детский коллектив, стать его частью, кирпичиком в монолите, чтобы в случае опасности иметь возможность укрыться среди себе подобных или погибнуть – вмести со всеми.
Но я почему-то никак не могла встроить себя в этот монолит!
Вот первое воспоминание об этом чувстве своей „треугольности“.
…Девчонки-ровесницы о чем-то оживленно разговаривали. Я напряженно прислушивалась, пытаясь уловить смысл их разговора по обрывочным фразам.
– Оно такое черное-черное, – говорила одна, – черное-черное-пречерное! Даже светится чернотой!
– И на нем – звезды! – с восторгом подхватила другая. – Такие золотые-золотые, аж серебряные!
У меня дух захватило от красоты этих слов. Я осторожно подошла поближе и сказала как можно громче:
– А у меня есть такое платье!
Девочки на мгновение умолкли, вопросительно переглянулись, будто эту реплику отпустила одна из них. А потом вернулись к своему разговору. Вот и все.
Так же было и с остальным. И позже, спустя годы. Меня не замечали. Обо мне не говорили. Даже нянечки и учителя не смотрели на меня. Обычно их взгляды скользили поверх моей головы или останавливались на носках моих деревянных башмаков. Из-за этого я и боялась поднять глаза. Стыдилась и всегда, сколько себя помню, смотрела вниз, в пол. От этого глаза постоянно уставали.
Однажды я случайно услышала, как Верховная Настоятельница давала указания сестре-хозяйке:
– Эту (то есть меня) отселить в отдельную комнату. И… И вот что… – снимите зеркало. Оно ей ни к чему.
С тех пор я жила отдельно от других в тесной неуютной комнатушке с узким, как бойница, окном. Именно около него я просиживала долгими летними вечерами и вышивала розу, лилии и кувшинки.
…Голоса я начала слышать давно. Может быть, именно из-за них меня так не любили.
Но я не хотела, чтобы эти голоса исчезли, ушли от меня. Потому что они рассказывали мне о множестве интересных вещей. Например, о далеких странах и бескрайних морях, о рыцарях в серебряных доспехах, о цветах, в которых живут маленькие крылатые человечки…
Иногда я задавала вопросы (довольно громко, их, наверное, могли слышать другие), и голоса отвечали. Но отвечали только для меня. Это было обидным! Ведь ровесники из-за этого шарахались от меня, а учителя раздраженно покашливали и переглядывались с ними. Я пыталась рассказать о том, что услышала, но всегда оставалась в одиночестве – в полной тишине, не замечая, что говорю сама с собой. О, какие же они неразумные, думала я, пересказывая историю Войны Алой и Белой розы.
– Почему они бегут от меня? – спрашивала я, размазывая по щекам соленую воду, текущую из-под моих ресниц.
„Потому что мало знают, – отвечали голоса, – много едят, много спят… Потому что они круглые и толстые…“
– А я? Какая я? – спрашивала у них (у меня же не было зеркала).
„Ты – разная…“
– А я могу стать круглой и гладкой? – с надеждой спрашивала я.
„Можешь, – слышала в ответ. – Конечно, можешь. По тогда мы уйдем…“
А ведь я так боялась остаться без их историй! Хотя играть с другими детьми мне тоже ужасно хотелось! Противоречия терзали меня. Я мечтала быть такой, как все. Чтобы не опускать глаз, чтобы принимать участие в общих разговорах, быть равной среди равных. В то же время мне нужно было знать ответы на тысячи вопросов. А их могли дать только голоса, которые почему-то выбрали своим пристанищем мою бедную, всегда склоненную голову. Из-за них я чувствовала себя изгоем.
Но не только из-за них! Было, скорее всего, еще что-то, чего я не могла постичь своим детским умом.
– Ты должна стыдиться! – часто слышала я от учителей и воспитателей. Я старалась как можно скорее укрыться в своей комнатушке, сесть у окна и приняться вышивать зашифрованную фразу. „Кто верит в меня…“
Я вышивала и думала, думала. Видела свои руки, проворные пальцы с иголкой – они казались мне слишком тонкими. Может быть, их я должна стыдиться?
Рассматривала свои ноги и перебрасывала косу за плечо – она была необычного цвета… Может быть, это причина для стыда?
А когда уши мои уже пылали, а из-под ресниц снова текли соленые ручейки, я слышала колыбельную:
Дин-дон!
Будет сон…
Трень-брень!
Будет день…
Тик-так!
Будет знак…
Тонь-тонь!
Будет конь…
Бом-бом!
Будет дом…
Я засыпала, много раз повторяя магические слова: „Сон-день-знак-конь-дом“. И понимала их так: я усну, а когда проснусь, получу какой-то знак. И тогда я сяду на коня и поеду туда, где мне верят. Поеду домой…
Шли годы. Я научилась многим вещам. В Приюте работала в саду, пряла и ткала, носила воду из колодца. Когда мне исполнилось шестнадцать, по традиции мне подарили пирог с шестнадцатью свечами. Но поставили его не в общем зале, как это делалось для других, а просто занесли в мою комнату, чтобы я съела его сама. Я попыталась позвать к себе тех, с кем прожила тут все годы. По голос мой был слишком тихим и дрожал, я, как всегда, не поднимала глаз – меня никто не услышал. А если и услышали, то сделали вид, что не слышат…
Пирог был кислым и соленым. Я бросала крошки за окно, и их даже птички не клевали… Я смотрела на высокий каменный забор Приюта, на пятачок двора с желтой травой, куда никогда не проникали лучи солнца. И сама чувствовала себя травой – увядшей и скошенной.
Жизнь в Приюте шла по установленному распорядку: утром – молитва и завтрак в большом зале за длинными деревянными столами, днем – уроки, работа, потом – обед и получасовой сон. Потом – заучивание новых молитв и вечерняя служба в каменной часовне.
Только раз в году ворота открывались и звучала музыка. Это означало, что все, кому исполнилось шестнадцать лет, отправляются в Большую Жизнь.
Но для того чтобы так вот оставить Приют, нужно иметь на себя спрос, то есть письменное подтверждение того, что там-то и там-то нужны рабочие руки. С каким нетерпением я ждала этого момента! Но… На меня спроса не было, не было и заявки. И я снова слышала:
– Ты должна стыдиться! Видишь, ты никому не нужна!
И это было правдой.
Только однажды на несколько минут я почувствовала это удивительное состояние нужности кому-то. Но это меня лишь напугало…
…Обычно на вечернюю молитву ходили только старшие воспитанники, младшие молились в классах под присмотром воспитателей. Я же всегда молилась отдельно – в своей комнате. И хотя слова молитвы висели у меня на стене в большой железной рамке, признаюсь, я грешила и никогда не поглядывала на нее – ведь за мной никто не следил. Я поднимала взгляд, смотрела на верхний витраж: своего окошка и всякий раз произносила что-то свое или то, что подсказывали голоса.
Так было, пока я не повзрослела. А уже тогда начала ходить в часовню вместе со всеми. Мы шли долгой чередой, всегда босые (даже в лютый мороз!) и несли свечи. Овальный зев часовни поочередно заглатывал огоньки. Я всегда отставала и не спешила: очень не хотелось отдавать свечу голодной черной прорве.
В часовне стояли узкие каменные скамьи. Мы усаживались, тесно прижимаясь друг к другу, и дрожали от холода. Воспитатели прикрывали наши замерзшие колени потертыми одеялами, пахнувшими воском. Это было очень милостиво с их стороны.
Свечи, которые мы прилепляли к стенам, тускло поблескивали. Жак всегда, к кафедре выходил Лучший Воспитанник и произносил слова нашей приютской молитвы. Остальные только повторяли концовки фраз. Вот тогда я наконец узнала, что написано на желтой бумаге в железной рамке.
– Мы хотим, чтобы всегда было много воды и мыла! – говорил отличник. – Мы хотим мяса, хлеба и теплой одежды! Мы хотим много работать, чтобы заслужить сытость и уважение в обществе! Мыла и воды! Мыла и воды! Мыла и воды!
Я повторяла концовки фраз тише других, почти неслышно. Эти слова были намного хуже тех, которые сочиняла я. Или мне это только казалось?
Размышляя об этом, я вдруг почувствовала, что одеяло, под скупым теплом которого согревались мои замерзшие колени, будто зашевелилось, сдвинулось с места и чуть приподнялось, образовав над коленями прохладную воздушную подушку. В тот же миг что-то влажное, дрожащее и теплое медленно поползло по ноге, поднимаясь все выше и выше… Скользкий жар остановился на уровне колена. Казалось, что мне в подол положили теплую гнилую рыбу, которая сейчас растечется по ногам, распространяя мерзкий удушливый смрад.
Ко мне еще никто не прикасался – в Приюте это считалось плохим тоном. (Иногда сквозь щит опущенных ресниц до меня доходили истории, которые происходили с моими одногодками. Они сталкивались, разбивались на пары, похлопывали друг друга по плечу, дергали друг друга за волосы…
В результате подобных манипуляций из самого дальнего уголка Приюта порой доносился детский плач, а утром приезжала карета с гербом Обители Младенцев и Верховная Настоятельница вносила в нее что-то маленькое, завернутое в серую простыню…)
…Скользкая рыба превратилась в рака, который больно впился в мои колени. Я боялась шелохнуться, не знала, что делать. И голоса затаились. Я поняла: кто-то сидевший рядом заинтересовался мною. Значит, я была нужна? Значит, так ЭТО начинается? Одеяло на моих коленях вздымалось, как море в бурную погоду. Я мечтала о том миге, когда закончится молитва.
– Хотим! Хотим! Хотим! – в один голос прокричали все. И воспитатели стали сбрасывать одеяла с наших ног.
Я взглянула на свои колени и икры – на них остались синяки.
Вернувшись в свою комнату, я забаррикадировала дверь стулом и упала на колени перед окном. В нем висела одинокая звезда…
Ночью мне приснился жуткий сон. Мне даже показалось, что все это было наяву…
…Дверь неслышно отворяется… Входят двое – Верховная Настоятельница и воспитатель. В руках у Верховной – тонкая длинная игла, воспитатель держит в руках стеклянный лекарский лоток с куском протухшего мяса.
– Сейчас… сейчас… – шепчет Верховная и втыкает кончик иголки в посиневший кусок.
– Давай… давай… – шепчет Верховная, и воспитатель садится на мои ноги. Настоятельница наваливается на грудь (я даже не могу шелохнуться!) и подносит иглу к моему виску. Я чувствую укол…
– Вот и все, – довольно говорит она, – вживление состоялось. Через несколько дней она начнет гнить с головы. Скажем, что это – бубонная чума…
Они отпускают меня. Я лежу недвижимая и распластанная, понимая, что у меня нет выхода.
Дин-дон!
Будет сон…
…Утро вливается в окно сквозь щели в деревянных рамах, как кислый лимонный сок. Утро и прохладный воздух приводят меня в чувство. Я смотрю на дверь – она все так же подперта стулом, притрагиваюсь к лицу – не болит. Но что там, у виска? О, если бы я могла увидеть свое лицо! Я смотрю в стекло окна и вижу, как далеко-далеко на горизонте всходит розовое солнце.
Трень-брень!
Будет день…
Днем меня вызвала к себе Верховная Настоятельница. Неужели и на меня пришла заявка?!
– Садись, Жанна, – сказала Настоятельница, указывая на высокое кресло напротив своего стола.
Я покраснела, ноги мои вмиг ослабели, и я почти упала в это глубокое, мягкое ложе, пахнувшее зверем. Оно поглотило меня с головой.
– Итак, Жанна, – она говорила, как всегда, глядя только на носки моих башмаков (я смотрела туда же), – сегодня ты покинешь наш славный Приют.
Я взволнованно сжала пальцы. Наконец торжественный момент наступил и для меня! Я напрягла слух. Даже голоса не мешали мне.
– Жак ты уже, наверное, догадываешься, твои способности и коэффициент полезности нашему обществу – минимальны. Мы сделали все, что могли. И ты должна быть благодарной…
(О, я была, была благодарной!)
– Так вот… – Она не спешила, а я изнемогала от любопытства. – Так вот, Жанна… В нашей стране есть все, о чем мы так страстно молились. Ты же молилась вместе со всеми, Жанна?
(О, конечно же, я молилась! Молилась вместе со всеми!)
– Но, – после паузы сказала Настоятельница, – все рабочие места заняты. Все занимаются делом. Делом, которое не может быть твоим. Разве эти руки могут шлифовать камень или варить мыло?
Я посмотрела на свои пальцы. И мне стало стыдно, как в детстве.
– Так вот, Жанна, наша страна, благодаря таким Приютам, как наш, – процветает. У нас много мыла, воды и хлеба. Скажу откровенно: в ней не хватает бродяг, – тут она слегка закашлялась.
Я не знала, кто такие эти бродяги, но была готова стать кем угодно.
– Нет людей, которые были бы раздражителями общества и катализатором прогресса. Ты меня понимаешь, Жанна?
Я понимала одно: я буду полезной, нужной и свободной. И сегодня я покину Приют.
Поэтому уверенно кивнула головой. Где-то далеко начал звонить церковный колокол.
Тик-так!
Будет знак…
К высоким железным воротам меня провожал только сторож. И музыка не играла.
С собой мне дали лишь маленькое шерстяное одеяло и котомку с мылом. Больше ничего.
Сторож: распахнул ворота и прикрыл глаза рукой от света.
Я тоже зажмурилась: по ту сторону наших стен было слишком ярко и красочно. Я испугалась. За мной со скрежетом закрылись ворота, щелкнул замок… И наступила тишина.
Я ждала, что в голове раздадутся голоса, но их не было. Неужели я стала круглой и гладкой? Но, если это так, почему же тогда для меня не нашлось лучшей вакансии?
Не знаю, сколько я так простояла, прижимаясь спиной к холодной каменной стене. Неуверенность и страх терзали меня. Был даже момент, когда я едва сдержалась, чтобы в отчаянии не заколотить в ворота, умоляя впустить меня назад.
– Что мне делать? – шептала я. – Почему вы оставили меня?..
Тишина.
А потом в этой тишине я услышала легкий шорох и звон. Он доносился из-под земли. Исходил из травы, доносился откуда-то издалека. Потом настал черед запаха… Сладкий, медовый, горьковатый, пряный – он был разным! Я почувствовала, как из меня постепенно испаряется холод. Раскрыла глаза. И захлебнулась красками, запахами и звуками. Увидела, что стою на краю большого луга, вдали зеленой полосой вырисовывается лес, за ним струится синяя река. И небо надо мной было голубым, а не серо-зеленым, как в витражах моего оконца.
Я сбросила деревянные башмаки и боязливо сделала первый шаг по траве. А потом пошла быстрее, потом – побежала.
Бежать по лугу было очень приятно, но я не знала – куда я бегу?
Обычно воспитанников Приюта забирал зеленый экипаж: с надписью „Биржа“, но за мной его не прислали.
И вот на поляне я увидела… коня!
Тонь-тонь!
Будет конь…
Я никогда еще не видела этих удивительных животных вблизи. Конь был белым. Он красиво выгибал шею, наклоняясь к траве. Заметив меня, он весело заржал и направился в мою сторону. Я не испугалась. Я погладила его по круглой щеке. Конь закивал головой, и я поняла, что он приглашает меня покататься. Я оглянулась. Я еще боялась Настоятельницы. Боялась, что все это – сон…
Но вокруг не было ни души.
Я отважилась залезть на круглую спину белого коня и крепко затиснула ногами его пружинистые бока. Еще никогда, никогда в жизни я не ощущала такого живого и доброго тепла! Оно не было похожим на те крепкие и влажные прикосновения во время молитвы. Конь пошел. И меня снова охватил страх. Что я должна делать? Куда ехать? Кого спросить? Как отыскать дорогу?
Как и прежде, я осталась в одиночестве. Мой лоб покрылся холодным потом. Я достала платок. Мой детский платок, мое сокровище. Роза, лилии, кувшинки…
Моя закодированная мечта. Сколько раз мне не терпелось прокричать эту фразу:
– Кто верит в меня – за мной!
Конь выпрямился и понес меня вперед. А за спиной послышались странные, волнующие звуки – колокола, скрежет, топот, трепетанье знамен, свист. Казалось, все звуки, существующие в мире, слились воедино за моей спиной.
Я мчала вперед и боялась оглянуться. В какой-то момент мне показалось, что это – погоня, высланная за мной из Приюта. И если я сейчас оглянусь – придется снова опустить голову и чувствовать страх и стыд до конца своих дней. Поэтому я летела вперед без оглядки. Только слышала, как позади нарастает странный звук. Из волос – предмета моего стыда – выпали шпильки, котомку с мылом я выбросила сама. Наверное, сейчас мой вид был сгустком сплошного стыда и позора!
У самой воды конь оторвал копыта от земли и взвился вверх, ветер засвистел в ушах. Мне нравилась его бешеная песня!
Пусть умру от стыда, решила я, – теперь все равно!
И – оглянулась.
…И захлебнулась от восторга. За мной, на уважительном расстоянии, мчалось невероятное количество красивых всадников, одетых в серебристые рыцарские доспехи. Их руки, ноги и волосы были похожи на мои. Их глаза светились любовью.
Такие глаза я видела впервые в жизни. Один из рыцарей скакал ближе других, в его зеркальном щите я увидела то, чего никогда прежде не видела. Я увидела себя… С распущенными волосами, в таких же серебряных доспехах, с белым знаменем в руке, на котором переплелись роза, лилии и кувшинки. Сколько же лет в них спала вера и любовь! И сколько же их могло промелькнуть еще – скучных, бесцветных и пустых!
Щеки мои пылали. Сила и уверенность переполняли грудь.
Перед тем как окончательно раствориться в небесном просторе, открывшемся передо мной, я решила сделать круг над Приютом, над окном своей комнаты, в которой вышивала магические слова. Последний круг, чтобы больше никогда не вернуться.
Белой и серебристой метелицей промчались мы над Приютом. Я увидела, как все его обитатели во главе с Верховной Настоятельницей высыпали во двор. Серые, маслянистые мыльные пузыри заполнили все пространство от стены до стены… Они показывали вверх, раздувались от злобы и лопались, образуя во дворе грязную пену.
Мы кружили над приютом моего стыда и страха, пока пена не накрыла Приют большой шапкой из пузырей…»
7
Вселенский стыд вселился в меня с того времени, как я почувствовала, что мир перевернулся. Хотя, может быть, он всегда был перевернутым? Или это я перевернулась в воздухе, как самолет, выполняющий фигуры высшего пилотажа? И теперь лечу, животом вверх, ощущая спиной тяжелый зов асфальта, острые колья заборов, церковных шпилей и… зонтиков? Что-то со мной было решительно не так… «Он носил в себе с детства скрытую великую тайну. Он будто чувствовал, что что-то с ним, как с представителем рода человеческого, не совсем так, как нужно… Все это было похоже на легкий голод, который, как боль, сворачивается клубочком под сердцем, или на легкую боль, которая пробуждается в душе, будто голод…» «Мы, дьяволы, можем сделать свой шаг только после того, как его сделаете вы, люди. Каждый наш шаг должен ступать в ваш след. Но ты пока еще не сделал ни одного шага, который заставил бы нас преследовать тебя…» Когда я впервые прочла эти строки, долго не могла прийти в себя. На какой-то миг все в мире стало на свои места. Все суррогатное нашло свое имя, а все настоящее оказалось настолько настоящим, что его можно было почувствовать на вкус, как кусок мяса с кровью.
А после этого стало еще труднее: чем больше я сталкивалась с тем, что было выставлено напоказ, тем больнее жгло настоящее. Пока от него не пришлось отказаться в пользу своей собственной жизни. Настоящее – душило, пугало бессонницей, суррогатное – имело вкус двойного чизбургера в «Макдональдсе»…
Но теперь мне явно стало легче… Я превратилась в гигантское ухо. Хотя понимала, что «психоспикер» из меня никакой. Бедный главврач! Он получал от меня не то, что хотел. Но я уже не могла не нажимать «Record», чувствуя тайность общества, которое вовсе не казалось мне сумасшедшим. Но я не собиралась никому это доказывать!
…Следующим я вызвала представителя мужской палаты.
– Случай сложный, – сказала медсестра (она взяла на себя роль конферансье, и ей, кажется, это очень нравилось), – возможна симуляция. Вы же знаете, какие нынче времена! Раньше в такие заведения, как наше, это всем известно, запихивали насильно вполне нормальных людей. Теперь они могут попасть сюда по собственному желанию, добровольно. Хотя черт его знает! Смотрите сами.
Вошел высокий седой мужчина. И мне сразу показалось, что я его где-то уже видела. Позже поняла, что ошиблась. Конечно же, ошиблась…
Вот его запись:
«Со всех сторон меня окружал лес. Кто-то, наверное, побоялся бы жить в такой глуши. Только не я! Домишко у меня на первый взгляд маленький, но надежный: одноэтажный, с треугольной мансардой. На этом этаже – запущенная кухня, смежная с передней, и бутафорская спальня, в которой стоит всегда не застеленная кровать. В углу – черно-белый телевизор „Экран“ выпуска начала 80-х, посредине – круглый стол с потертой бархатной скатертью, у окна – комод с чашечками в белый горошек. Почти у всех – отбиты ручки. Окна заклеены длинными пожелтевшими бумажными лентами. Я не снимаю их даже летом. Мне лень это делать. В некоторых местах ленты уже отклеились и временами шуршат на сквозняке. Зимой я затыкаю щели тряпьем и растапливаю печь старыми газетами. Топлю не часто, только по праздникам, когда съезжаются погостить к родственникам их бывшие односельчане. Хотя мой дом находится на большом расстоянии от других, все равно дым можно увидеть издалека!
Летом я насаживаю на частокол старые валенки, стеклянные банки и другой хлам, ставлю удочки. Втыкаю в недокопанную грядку лопату.
Пару раз в неделю мне приходится выходить в магазин – он тут единственный и напоминает кладовку: все в нем валяется в полном беспорядке. Кирзовые сапоги и байковые халаты вперемешку с мешками пшена, консервами и трехлитровками с томатным соком. Обычное сельпо. Очередь бывает только тогда, когда привозят свежий хлеб. Я специально выбираю время, когда тут людно, и становлюсь „в хвост“ своим нынешним землякам, вдыхая запах их резиновых сапог, перегара и дешевых духов. Тут не очень любят болтать. Поэтому приходится говорить самому. То спрошу, ловится ли нынче пескарь, то сделаю комплимент местной красавице постбальзаковского возраста (других здесь нет) в адрес ее аляповатого платка. Пошучу с продавщицей. Три больших каравая, пара банок консервных банок с бычками, бутылка водки – мой привычный джентльменский набор. А что еще нужно отшельнику, чтобы радоваться жизни?