Текст книги "Последний месяц осени"
Автор книги: Ион Друцэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Возвращаются из лесу собаки, облизывая на ходу помятые отцом бока. Из далекой лесной глуши доносится раскат ружейного выстрела. Старушка вздрагивает, потом, плюнув себе за пазуху, чтобы нечистый дух, воспользовавшись этой секундой замешательства, не завладел ее помыслами, крестится, встает, берет свою скамеечку и входит в дом. В маленькой лесной сторожке невероятный беспорядок. Единственная мебель – старая железная кровать. Света мало, а из сумрака белеет бесконечное количество кошелок с яйцами. Их очень много, и старушка принимается их сортировать, бессмысленно перекладывая из одной кошелки в другую.
Эта старая железная кровать и женила нашего Антона вторично. Тогда, ночью, впустив их, он постелил им на полу камышовую подстилку, но шестнадцатилетней внучке старухи не понравилось на полу. В полночь, когда старушка захрапела, она перебралась к Антону в кровать. Недели две она щедро ласкала его по ночам, потом, обокрав вчистую, исчезла, а старушка вот уже три года дожидается своей внучки и со скуки наживает добро, чтобы добавить к тому богатству, которого у нее давно нет.
Волоча за собой длинную жердь, отец идет по лесу, воинственно оглядываясь: ну где еще там бешеные собаки? Вид у него тупой, удрученный, какой бывает у застенчивых людей, вынужденных обстоятельствами к таким поступкам, которых они по своей воле никогда бы не совершили.
У порога зимних вьюг лес грустно, задумчиво дремлет. Полное безветрие кругом, но настали сроки – и крупный багряный дубовый лист, бесшумно отделившись от веток, мягко покружив над землей, тает в золотистом шуршащем море. Сухо щелкнет сорвавшийся с высоты желудь, изредка мелькнет летящая низко меж стволами птица, и снова тихо кругом. Тишина стоит густая, сочная, одуряющая, шаги отца шуршат, словно не один человек, а целые полки идут. Это трудно вынести живому человеку, и временами старик останавливается, чтобы передохнуть, осмотреться. И кажется ему, что дубы, заглядывая через плечи друг друга, косятся на него сердито и недоверчиво.
Теперь, поздней осенью, лес уже никому не верит, пи-кому не друг. Он верил людям, когда наступала весна, он любил нас, когда мы ходили за грибами и земляникой, он нашептывал нам целыми ночами в пору сенокоса. Теперь пора великой лесной красоты миновала, лес стоит оголенный, сиротливый, и, если приблудится кто, лес встречает хмуро и недоверчиво, давит немыслимой для живого существа тишиной.
Отцу никогда не нравилось бродить по лесу поздней осенью, да еще в одиночку. Теперь, измотанный, он останавливается после каждых четырех шагов, чтобы решить: идти ли дальше, тут ли подождать сына или, может, вернуться обратно? Он долго стоит и думает, идти Уже и сил не хватает. Потом в этой давящей со всех сторон тишине появляется просвет. Где-то совсем близко треснул сучок. Рядом с отцом на шуршащей листве стоит высокая тень самого послушного, самого чудаковатого среди нас.
– Ну, с добрым днем тебя, сынок!
Антон, богатырского сложения лесник с перекинутым через плечо ружьем, смотрит на отца по-детски большими, по-детски густо-синими глазами. Хочет что-то сказать, а с чего начать – не знает, и он очень красив, когда, растерявшись, ищет нужного ему слова.
– Я, знаете ли… Очень хорошо, как же…
Встречать гостей Антон никогда не умел. Левой рукой жмет правую руку отца, потом правой – левую, пока не теряется совершенно. Видя такое дело, отец начинает встречу сначала:
– Ну, здравствуй, Антон!
Вдруг приученный к лесной тишине слух Антона схватывает доносящиеся откуда-то издали удары топора. Его большие детские глаза грустнеют, и весь он как-то сразу сникает, словно эта сталь с каждым ударом рубит его самого.
– Вот ведь народ, повалит весь лес. Вы устали с дороги?
– Что ты! Я автобусом ехал.
– Ну тогда пошли, пока не вырубили.
Хотя он с виду крепок, духом он по-бабьему жалостлив, этот наш Антон. Послушать его, так завтра единой зеленой веточки не останется во всей Молдавии. Лес, однако, он любит, знает о нем великое множество интереснейших вещей, и, если кто из наших заглянет к нему в гости, он затаскает его по лесу до изнеможения.
Чтобы доставить ему удовольствие, отец любуется то одним дубом, то другим, расспрашивает о тонкостях, которые могут знать одни лесники. Антон очень доволен, они то идут, то стоят, говорят, то затеряются в густой чаще, а то, глядишь, снова вынырнут. Они, видать, долго скучали друг по другу, они довольны, им очень хорошо вместе, но не дает им покоя тот злополучный топор. Как только донесутся редкие звучные удары, Антон втягивает голову в плечи и жмурится, как от зубной боли.
Он был у нас самым послушным. В раннем детстве пас скотину в лесу, когда это было ему положено, так сказать, по долгу службы. Потом подростком ходил пасти ее вместо нас, и еще всякий раз, когда некого было посылать, отец посылал его. И лес отомстил, забрав у нас Антона.
Видя, как его преследует этот злодейский топор, отец, сжалившись над ним, предлагает:
– А не сбегать ли нам туда, пугнуть ружьем?
Только и нужно было деликатному Антону, чтобы сам отец предложил это, – теперь старик еле поспевает за ним. Перебравшись через темный сырой овраг, они забирают куда-то влево, потом в густой чаще Антон останавливается. Говорит отцу:
– Вот тут… Еще сегодня утром тут был дуб.
– Куда же он мог деваться?
Разгребая листья, Антон высвобождает свежий, слезящийся пень, несколько ниже, в ложбинке, закопаны срубленные топором ветки. Вернувшись к пню и присев на корточки, Антон принимается считать круги на нем. Говорит отцу тихо и печально:
– Мой ровесник. Тридцать восемь кругов.
Старику просто непостижимо:
– Не может того быть!
Но их в самом деле тридцать восемь кругов. Правда и то, что Антону тридцать восемь лет. Выяснив меж собой все это, они садятся рядом, грустные и одинокие. Чтобы успокоить, обласкать Антона, отец начинает копаться в кошелке, выбирая для него самые вкусные, самые красивые гостинцы. Кладет их на пень, как бы засыпая ими тридцать восемь кругов. Здесь, в лесу, испеченные мамой пряники – чудо из чудес. Антон бесконечно счастлив, что у него сегодня гости.
– Мама пекла?
– Мама, кто же еще. Ты-то помнишь ее?
– Если приснится, с полгода после этого вижу ее прямо перед собой. Потом снова начинаю забывать, пока опять не приснится.
– Что же ты не приедешь погостить? Она, поди, ослепнет скоро, все высматривая вас.
Антон беспомощно оглядывается:
– На кого я брошу лес?
Ест он с удивительным, встречающимся только среди лесников аппетитом, и, глядя на него, отец вспоминает, что в этот день маковой росинки во рту у него не было. А есть хочется – сил никаких нету! Вытащив из кошелки оставшийся кусок черного, казенной выпечки хлеба, он начинает его ощипывать, всячески скрывая голод.
– Пожую с тобой за компанию. Есть неохота – недавно обедал.
Антон, подозрительно последив за ним, спрашивает:
– Были у меня в лесничестве?
– Был. Как же! – Хорошо теща приняла вас?
– Ничего. Как полагается. – Чем угостила? Небось яичницей?
– Кажется, яички были на столе… Призадумавшись, горько вздохнув, Антон говорит:
– Я вот не могу к ним притронуться. Воротит от одного запаха.
Уже само это воспоминание перебивает ему весь аппетит. Поднявшись с земли, Антон любовно рассовывает оставшиеся гостинцы по карманам, отец берет кошелку, и они уходят дальше. Идут долго, все углубляясь в лес. Разморенный сказочной тишиной и спокойствием, отец сонно плетется за Антоном, потом замечает в каком-то дальнем просвете, среди дубов, окраину какого-то поселения.
– Антон, как же ее зовут, эту деревушку?
– Нэсэдены.
– Красивое имя! Сходим давай. Может, и стопочку там раздобудем!
Антон чем-то смущен.
– У нас, отец, еще получки не было…
– Что за беда! Я угощаю!
Антону совсем не хочется идти в Нэсэдены, но отцу осточертел этот лес, и прогулка в деревню не дает ему покоя.
На их счастье, день воскресный, праздничный, и нэсэденцы, собравшись небольшими кучками, стоят у перекрестков, у калиток, мирно беседуя о том о сем. Появление старика с сыном вызывает несказанное оживление. Каждый старается затащить их к себе в гости. Один ведет в свой дом, остальные идут гурьбой, всячески отговаривая, заманивая их к себе. В одном доме они пьют свежее вино и закусывают орехами, в другом тоже пьют вино, но закусывают куриным студнем. Потом они попадают куда-то на крестины. Отец, повеселев после первого стаканчика, смотрит на всех добрыми, влюбленными глазами, все ему мило и любо в этой деревне. Единственное, что несколько омрачает его радость, это какой-то глупый обряд провожания гостей в Нэсэденах. У калитки, прощаясь с ними, хозяева отводят Антона на пару слов, что-то шепчут ему, на что бедный Антон молча втягивает голову в плечи. Глядя на все это, отец возмущается: что за идиотская привычка расстраивать гостей, на прощание?
А в общем, они чудно погуляли в Нэсэденах и под вечер, сытые, порозовевшие от выпитого вина, возвращаются лесом. Идут молча, стараясь не спугнуть покой поздней осени, и теперь даже отцу начинает нравиться лес в эту пору. И вдруг точно гром среди ясного неба – где-то совсем рядом раздается удар топора, и молчаливым шелестом высохшей листвы отдается эта боль по всему лесу. На этот раз отец решается дать бой. Сняв у Антона ружье с плеча, приняв стойку «к бою», как это делали солдаты в первой мировой войне, он бежит на стук топоров, на ходу ощупывая ружье и соображая, как из него стреляют. Несколько озадаченный и смущенный его решительностью, Антон плетется за ним.
Выстрел. Отец останавливается, поджидая Антона, чтобы спросить, отчего ружье само по себе выстрелило. А тем временем в ста шагах от него, вздохнув в последний раз листвой, падает молодой дубок. Несколько колхозников, вспотевших от быстрой рубки, снимают шляпы и приветливо улыбаются отцу, как бы намекая на знакомство с ним.
Отца, однако, этим не возьмешь. Выпросив у Антона новый патрон, он все еще соображает, как бы ему перезарядить ружье, но эти многозначительные ухмылки воров выводят его из себя:
– Чего они, Антон, оскалились?
– Это же нэсэденцы, отец.
Старик потрясен. Мигом выветрилось все хорошее настроение. Говорит тихо, только для Антона:
– А как ведь угощали, а как обнимали нас!
Отец возвращает ружье леснику. Они поворачивают обратно. Идут молча, торопливо, как бы убегая от этого позора. Они уходят, а лесу остается расплачиваться за то, что отец полдня погостил у сына. Урожай виноградной лозы уничтожает вековую заросль леса, земля опустошает саму себя. Непостижимо, но это именно так.
Под вечер они стоят уже далеко за лесом на обочине шоссе. Стоят грустные, виноватые в чем-то. Ждут попутной машины. Наконец Антон после долгих размышлений говорит отцу, стыдливо глядя куда-то в сторону:
– Ты прости меня, отец, что я не смог, как полагается, принять тебя. Невезучий я. Вот, даст бог, избавлюсь от этих хлопот, съезжу за получкой, и потом, если заглянешь…
Глубоко тронутый его словами, отец говорит, низко опустив голову и пряча навернувшиеся на глаза слезы:
– Если бы все сыновья принимали родителей, как ты меня принял, то на каждой былинке цвели бы яблоки и зрел виноград.
Остановился грузовик с полным кузовом мелких, недавно постриженных овечек. Из всей домашней скотины отец больше всего жалует овечек. Залез, сел меж ними как заправский пастух, машина тронулась, а наш брат Антон стоит еще долго, до самого заката, на обочине дороги. Смотрит на восток, туда, куда уехал отец, и так сильно, так до боли хочется ему уехать, уйти, хоть поползти за ним.
Нет, это мы сами придумали, что лес украл у нас Антона. Мы его сами оставили там, а он до сих пор стоит и ждет, когда мы придем и заберем его туда, куда уж и дорог нету – в давно минувший мир нашего детства.
К вечеру из-под белого каменистого берега выплыли живописные окрестности Сорок – небольшого приднестровского городка. Нежась в лучах негреющего осеннего солнца, город дремлет у подножья каменного обрыва на берегу реки. Свинцово-тяжелые воды Днестра дышат предзимним холодом. На пологом берегу высится громоздкая, старая, но все еще красивая крепость. Потрясенный, отец прогуливается вокруг этого средневекового памятника, считает про себя бойницы и, охваченный воинским пылом, гордо, как полководец перед битвой, разглядывает окрестности. Дать бой или не давать – вот в чем вопрос.
А время идет, день на исходе, и отец выходит на берег Днестра, усаживается на пятачок полувысохшей травки и чувствует себя куда как хорошо в обществе огромной реки и древней крепости. Вкрадчивый шелест днестровских вод нагоняет на него дремоту. Он долго, по-юношески удивленно следит за этим величественным зрелищем движения вод, и оживают в его душе старинные песни его предков.
Отец, кажется, ни разу t;e купался в Днестре. Он, вероятно, даже не знает, с какого конца удочки держать. И все-таки каждый день своей жизни, каждый миг он знал, что, если идти к востоку, через тридцать с лишним верст выйдешь к водам Днестра. У каждого народа есть своя великая река. У нас, молдаван, есть Днестр. И весной, во время разлива, и в жаркие месяцы лета, когда почти пересыхает русло, Днестр для нас остается неизменно большим, красивым и могучим.
Сняв ботинки, закатав брюки до колен, отец подходит к самой воде, становится на полоску влажного песка. Временами Днестр покрывает пенистой волной его ноги, и эта осенняя холодная вода вдруг выпрямляет старику плечи, заставляет выше поднять голову, в то же время обобщает и углубляет все те житейские заботы, что волнуют старика. В мгновение ока свершается сказочное превращение, и вместо измотанного дорогами и нуждами старика, только что присевшего неподалеку отдохнуть, стоит на берегу гордый, полный могучей силы и великих замыслов человек.
Шуршит песок под чьими-то ногами, и отец оборачивается. Со стороны пляжа идет, покачивая своими полными бедрами, молодуха в купальнике. Бедра – это то, что отца особенно волнует в женщинах. Спешно прихорашивая себя, покашливая для пущей храбрости, он выходит ей навстречу. Девушка, несколько удивленная его решительным видом, останавливается. Отец, разглядывая ее загорелые коленки, спрашивает:
– А что я у вас хотел спросить…
Девушка делает большие удивленные глаза.
– Это вы мне говорите?
Бросив беглый, издевательский взгляд на закатанные до колен брюки старика, она уходит, так же заманивающе раскачивая бедрами, а отец стоит совершенно растерянный. То посмотрит на древнюю крепость, то взглянет на величавую реку, то пощупает закатанные до колен брюки и еще раз проводит взглядом удаляющуюся красотку.
В городе старик первым делом идет в парикмахерскую. Стрижка тянется очень долго. На его макушке вдруг восстал хохолок, и замученный вконец парикмахер просто ума не приложит, как с ним быть. То подстрижет, то закрутит, то уложит, а толку никакого. Старик, вытащив руки из-под белой накидки, показывает парикмахеру, как надлежит ему поступить с вихорком – приласкать, пригладить, упрятать куда-нибудь.
У входа в городской парк отец сидит на высоком стуле, отдав свои ботинки чистильщику. Когда тот, сдув последние воображаемые пылинки, отпускает его, отец, перед тем как заплатить, снимает ботинки, придирчиво оглядывает со всех сторон обувь и, обнаружив несколько пятен, не доведенных до положенного блеска, возвращает чистильщику ботинки. Колхозник зарабатывает деньги трудно и если уж выложит копейку, то требует первоклассный товар.
В начищенных ботинках старик долго бродит по узкая безлюдным переулкам Сорок. Приглядывается ко всем калиткам, потом, выбрав себе одну низенькую, открывает ее, снимает пиджак, вешает на калитке, как обычно вешают одежду на спинке стула, и, поплевывая в ладони, чистит его. Непосвященному человеку может показаться, что старик увлекся этой красавицей в купальнике, но в действительности он и думать о ней забыл. Дело в том, что Серафим, младший из нас, еще студент, собирается жениться, и отцу не хотелось бы показаться перед будущей невесткой рангом ниже, чем ему подобает.
С полчаса уходит на поиски ветеринарного техникума, потому что каждый год студенты переходят с курса на курс, а сам техникум – из одного помещения в другое. Теперь, хоть и удается найти здание сравнительно легко, толку мало. Техникум безмолвствует. Окна и двери широко открыты, в классах две старушки моют полы, в коридорах развешаны новые плакаты – то продольные, то поперечные разрезы коров, лошадей, овечек, и, ужаснувшись этой бойне, отец уходит.
В общежитии Серафима тоже нет. В большом двухэтажном здани ни души. Вид бесконечного количества аккуратно заправленных кроватей нагоняет на старика сонливость, но, спускаясь по лестницам, он вдруг слышит рядом, во дворе, дикий крик восторга истинных болельщиков.
На трех площадках студенты играют в волейбол. Играют вместе – и парни и девушки. Пасы отличные, удары мощные, вой оглушительный, и отец, прогуливаясь вокруг сеток в поисках своего младшего сына, увлекается игрой и начинает тоже болеть. Потом он слышит веселый, задорный голос:
– Что, старик, очухался?
Улыбаясь, отец отрицательно качает головой, но Серафим это вряд ли видит. Он играет у самой сетки. Прыгает высоко, удары его сильные, мощные, и, выиграв очко, он кричит старику:
– Погоди, вот обыграем врачей, тогда нацелуемся!
Следя за игрой сына, отец хитро, незаметно для других подмигивает ему, сообщая, когда нужно вбивать гвозди на территории противника. Серафим бьет, выигрывает очки, и отец несказанно рад.
Серафим – его большая любовь. Парень он живой, учится хорошо, несмотря на то что те несколько коров из нашей деревни, которых он взялся вылечить, подохли. Что поделаешь, в ветеринарии, как и в любом живом деле, всякое бывает. К тому же был он тогда на втором курсе, а коровы, как на грех, болели недугами, которые преподавались только на четвертом.
В густых сумерках, когда уже трудно было установить, нарушаются или не нарушаются правила, игра кончается, и Серафим, наконец поздоровавшись со стариком, ведет его усталой походкой в общежитие. Перед входом он отводит старика в сторону и доверительно шепчет:
– То, что я вам сейчас скажу, должно остаться между нами.
– Закон, Как же!
– Понимаете, жениться надумал. Как вы считаете?
Серафим еще с седьмого класса надумал жениться и до сих пор никак не угомонится. Мы часто подшучиваем над его женитьбой, но отец не позволяет себе никаких двусмысленностей с детьми. Старик размышляет долго, словно от его ответа в самом деле зависит судьба сына. Потом говорит полушепотом:
– Что ж, если ты решил, то, как говорится, в добрый час.
Серафим по-бабьи притворно вздыхает:
– Хорошо бы, отец, а то извелся я этим кошмарным одиночеством!
– Какое одиночество, когда вас тут полно!
– Да нет, я имею в виду моральное одиночество.
– Ну разве что…
Через минутку он спрашивает веселым, озорным голосом:
– Показать ее?
Отцу, ясное дело, хочется взглянуть на невестку, и вот они в женском общежитии. Серафим, каким-то чудом успевший уже умыться и переодеться, бегает по длинным коридорам, раздает направо и налево привезенные отцом гостинцы, а сам отец, увлекшись каким-то плакатом, стоит, уткнувшись лицом в стенку, потому что такого количества красивых барышень он еще не видел в своей жизни. Одни стирают, другие гладят, третьи куда-то бегут, а иные просто стоят в коридоре и ждут, чтобы им сказали, до чего они хорошенькие.
Вернувшись откуда-то, Серафим для храбрости хлопает старика по плечу. Из длинных сумрачных коридоров появляется молоденькая девушка, видимо, впервые надевшая спортивные брючки и поэтому ужасно смущающаяся. Увидев отца, она останавливается, вопросительно смотрит на Серафима, а тот, злодей, став боком к старику, как бы говорит: «Понятия не имею, кто такой». Потом, как только девушка подходит, говорит безжалостно, точно сплеча рубит:
– Познакомься с моим отцом.
Покраснев до ушей, окинув Серафима свирепым взглядом, она, едва протянув кончики пальцев старику и что-то пробормотав, тут же убегает в густой сумрак коридора. Спускаясь по лестнице со второго этажа, Серафим вводит старика в курс дела:
– Молоденькая, с первого курса, но характер у нее – прелесть!
– Стыдливая, – говорит отец, – скромная.
– Ну ты не спеши ее расхваливать, я еще окончательно не решил.
В маленьком скверике Серафим останавливается возле скамеечки, на которой сидят три девушки, и знакомит всех трех с отцом. Как только они отходят от девушек, отец спрашивает:
– Какая из них?
Серафима это мало тревожит:
– Чего спешить? Поживем – увидим.
В городском Доме культуры, бросив старика в узком коридоре, возле сваленных в кучу старых декораций, Серафим бежит в танцевальный зал. Свободных девушек нет, все они танцуют, но это его нисколько не смущает. Остановив танцующую пару и взяв девушку, он, не пройдя с ней и круга, выводит ее из зала, ведет по узкому коридору и знакомит с отцом. Затем, оставив девушку перед стариком, тут же летит обратно и ведет знакомить другую. Через некоторое время, когда он спешит по коридору с высокой накрашенной блондинкой, отца уже нет возле сваленных в кучу декораций: старик не выдержал.
Глубокой ночью Серафим, сидя за столом, учит у крошечного ночника телячьи заболевания в период молочного кормления, а отец лежит, уютно устроившись на студенческой кровати, и блещут гордостью, счастьем блещут стариковские его глаза. И думает теперь отец: что за бедовый, что за отчаянный парень вырос в его доме! Такой одолеет все, что ни задумает.
Рано утром, когда город еще спит, они идут вдвоем по пустынным переулкам. У городской кассы аэропорта они садятся на длинную, нарочно поставленную тут скамейку. Отцу что-то не по себе, он долго, упорно думает о чем-то. Вытащив из кармана оставшиеся рубли, деликатно отвернувшись, чтобы не совращать деньгами сына, он начинает их считать, все больше и больше разочаровываясь. Серафим, невероятно любопытное существо, чуть приподнявшись со скамейки и заглядывая через плечо отца, считает вместе с ним. Дело, конечно, сложное. Недолго уговорить старого человека впервые полететь самолетом. Труднее помочь ему, когда у него денег на билет не хватает. Серафим думает, как ему быть. Горько вздохнув в знак своих больших материальных затруднений и чуть отвернувшись, достает свой кошелек. Потрясенный отец, чуть приподнявшись со скамейки, заглядывает через его плечо. Сын, оказывается, состоятельнее отца, и это, в общем, понятно. Серафим на редкость трудолюбив, он терроризирует все кишиневские газеты стихами о своей первой любви. Изредка случается, что какая-нибудь газета не выдерживает его натиска.
Серафим честно, по-мужски делит с отцом свое богатство. Старику очень неловко брать у своего любимца деньги, и он, в сомнении разглядывая небо, спрашивает:
– Слушай, а не может так случиться, чтобы самолет сорвался с высоты и врезался в какой-нибудь овраг?
Серафима смешит до слез эта деревенская наивность.
– Вам-то что! За все отвечает летчик.
После восхода солнца шесть невыспавшихся и потому недовольных всем на свете пассажиров садятся в маленький двухмоторный самолет. Наш отец поднимается последним по трапу. Он, кажется, еще не решил про себя: лететь или, может, лучше не лететь? На последней ступеньке, вдруг что-то вспомнив, он круто поворачивается и кричит стоящему у трапа Серафиму:
– Ты, сынок, если еще случится играть в мяч, не бей плашмя, а вдарь вот так, кулаком, и будет куда грознее!
Серафим глубоко разочарован:
– Вы меня учите?!
Отец растерянно улыбается, хочет свести это замечание в шутку, но у него из-под ног выхватывают лесенку, и старик спешит в самолет. Оглушительно взвыли моторы, забилась мелкой дрожью полувысохшая трава, и самолет, похожий на птицу с подбитым крылом, побрел по полю. На старте, стихнув, как бы вздремнув перед дорогой, он тут же оглушительно взвыл и, почти сразу оторвавшись от земли, полетел.
Сонные, потерявшие к тому же и землю из-под ног, пассажиры чувствуют себя отвратительно. Один отец бодро ходит по самолету, словно ему и горя мало, взлетела эта штука или все еще пасется на аэродроме. То, что самолет, набирая высоту, валится в воздушные ямы, только веселит его, напоминая о давно минувшем детстве, о весенних праздничных качелях. Развернув билет, старик ходит по самолету и спрашивает, куда ему присесть. Один из шести пассажиров, по виду сельский учитель, ищет что-то в карманах дрожащими руками и, чтобы избавиться от маячащего перед ним старикана, хватает его за полу пиджака и, рванув к себе, усаживает рядом на пустующую скамейку. Отец тут же драчливо поднимается, тщательно исследует то место пиджака, за которое его ухватили, потом осуждающе смотрит на учителя, точно говорит ему: «А я принял было вас за образованного человека!» Убедившись, что пиджак в целости, он садится на ту же скамейку, но садится сам, без чьей-либо указки. Даже тут, в воздухе, свобода для старика – это первейшая забота.
На несколько секунд в самолете темнеет, потом с такой же неожиданностью проясняется. Отцу это кажется забавным. Рядом крохотное круглое окошечко, и, прильнув к нему, отец замирает, завороженный увиденным зрелищем. Тяжелые седые горы без камня и песка, без пастбищ и пастухов медленно плывут в бескрайнем синем просторе. Самолет слепо лезет на них – одну срежет мотором, другую распорет крылом, и все как будто очень довольны: самолет летит, тучи плывут своим путем, солнце скупо, по-осеннему греет, а небо синее-синее, как в сказке.
Отец ищет, с кем бы поделиться, но кругом ни одного достойного этих царских зрелищ молдаванина. Все шесть пассажиров сидят как наседки, не шелохнувшись, и один старается не замечать другого, чтобы и тот, в свою очередь, не очень глазел. Старик возвращается к окошку. Бог с ними, с попутчиками, хоть бы самому насмотреться.
Далеко под крылом самолета, в серой дымке, медленно извивается зеленая черноголовая ящерица. Несколько левее – длинный серый ремешок, на нем висят, как нанизанные, две цветные бусинки. Тоненькая ниточка дыма посреди вспаханного поля, кучки разномастных крыш, собранных то тут, то там по ложбинам. Старик кажется озабоченным: неужели это все, что осталось от всей республики, от целого народа? Откинувшись на спинку стула, закрыв глаза, он повторяет про себя все увиденное в вдруг удивленно присвистывает, потому что только теперь увиденная картина становится осмысленной. Он возвращается к окошечку проверить, и, конечно, так оно и есть – ящерица оказалась поездом, длинный ремешок – шоссе, две бусинки – это два автобуса. Только народу не видно, не разглядишь с высоты.
Странное дело, но теперь отец начинает жалеть, что полетел самолетом. Прожив всю свою жизнь там, на земле, нет смысла глядеть на нее еще с такой высоты. Ему кажется, что один бог может смотреть на землю и не видеть людей.
Самолет, разворачиваясь, ложится то на правое крыло, то на левое, земля то становится на дыбы, то проваливается куда-то, и отец отворачивается от окошка. Оставшиеся полчаса пути он сидит не шелохнувшись, благородный и мудрый. Высота, что ни говорите, обязывает, Теперь отец объясняется в любви нашей матери, соседям, всей деревне и вообще всему миру. На двухкилометровой высоте он загорелся к ним такой жгучей, ней истовой любовью, какой не испытывал ни разу за семьдесят лет жизни там, на земле.
В кишиневском аэропорту выходят из самолета шесть бледных, усталых в дороге пассажиров и просветленный в этом полете старик. Потом у выхода из аэровокзала отец просиживает несколько часов подряд не шелохнувшись. Люди улетают в Москву, Ленинград, в Болгарию и Румынию. Не успев прилететь, они садятся в другие машины и снова отправляются в путь.
Врожденная склонность к полету – это редко встречающийся божий дар. И тем горше, когда этот талант обнаруживается у семидесятилетнего старика. Дарование есть, но нет самого человека, он, рожденный летать, всю жизнь пешочком проходил по земле и состарился. Вот так-то.
Подошел милиционер и строго похлопал старика по плечу., Отец встал, порывшись в кармане, вытащил рубль, но, оказывается, дело не в этом. Просто у выхода с аэродрома не положено сидеть, и, пока милиционер объясняет, в чем дело, старик наконец соображает, что он уже в Кишиневе. Выходит через здание вокзала, садится в маленький запыленный автобус. После полета такая машина – сущее издевательство. Едет автобус мучительно медленно, отец сидит у окошка и ждет, когда наконец покажется город. Окраина нашей столицы очень похожа на обычную деревню, и, дожидаясь, когда за» той нескончаемой деревней покажется город, старик задремал.
А в Кишиневе стоит красивый, в меру прохладный, в меру солнечный день. Вдоль тротуаров бегут густые ряды все еще зеленых каштанов, солнечные блики, просочившись сквозь зелень, прыгают по густому потоку пешеходов. Потом шофер маленького автобуса резко тормозит, и отец просыпается. Длинные неподвижные ряды автобусов и троллейбусов на центральном проспекте, прервано все движение, и потоки пассажиров бегут выяснять каждый для себя, что случилось.
На площади Победы соревнуется в велосипедном спорте ребятня из детских садов Кишинева. Отец присоединяется к мамашам-болельщицам, он даже заприметил красный беретик, который, по его мнению, должен победить, Но, взглянув на солнце, отец становится грустным. В Кишиневе много всяких диковин, но на то, однако, и дана мужику голова, чтобы не терять попусту время.
Длинный пятиэтажный дом на центральной улице. Старик входит во двор, блаженно улыбаясь всем встречным, словно все они, живущие в одном доме с его сыном, его лучшие друзья. Поднявшись на второй этаж, он тут же спешит нажать кнопку звонка, но, что-то вспомнив, виновато опускает руку и стоит у двери, прислушиваясь. Какой-то чудак сказал ему, что самое страшное для писателя – это когда его отрывают от работы. Поэтому, говорили ему, они не доводят до конца и одной трети начатых ими книг. А отцу, ясное дело, не хочется, чтобы из-за него я не кончил еще одной книги.
Пишущей машинки не слышно, и он тихо, виновато стучит. Никто не отвечает, и он стучит вторично. Потом звонит долго, тревожно, а ему все не отвечают, и он поник, опечалился. Вот уж чудак человек! Сколько раз я ему' писал, что меня осенью не будет в Кишиневе, что осенью я переберусь в Москву, – старик этому не может поверить и, оказавшись в Кишиневе, спешит по старому адресу.
Огорченный, он сходит по лестнице, выходит через ворота, смешивается с толпой на тротуарах, привнося в живой городской ритм пешеходов медленный, измеренный другими заботами темп. Идет долго по центральной улице, никуда не сворачивая, и то затеряется в толпе, то снова вынырнет. У низенького здания центральной молдавской газеты останавливается. Чему-то радуется. Уже лет десять, как я не работаю в этой газете, но отец, верно, думает про себя: вдруг зайдет, откроет дверь, а я сижу как ни в чем не бывало за своим столиком!