Текст книги "Одна и та же (Единственная)"
Автор книги: Иннокентий Сергеев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Сергеев Иннокентий
Одна и та же (Единственная)
Иннокентий А. Сергеев
Одна и та же (Единственная)
сотворение мифа
1
Сегодня я придумал твой рот. Красные губы в пустом пространстве ночи. Я вырезаю журавлей из чёрного шёлка и отправляю их плавать в багровом небе над голубыми флажками конных воинов, что, набегая страшными волнами, сметают непрочные постройки из серого морского песка. Со стороны это не больше чем смешение красок, а мы... Когда-нибудь кто-нибудь скажет, что нас и вовсе не было, и никто не осмелится или, того хуже, не захочет ему возразить. И нас и впрямь не станет. Сегодня я сотворил твой рот, но никому не скажу об этом, и со стороны им будет казаться, что ничего не произошло, и только ты и я будем знать, что это не так, и это будет твой тайной. Завтра нам будет не хватать воздуха как на вершине самой высокой из гор, и обессиленные, мы будем тянуться друг к другу, и подумаем,– так бывает всегда,– что это конец, и мы достигли дна, и некуда падать дальше, но это как пожар в закрытой комнате – он не погас, а лишь затаился, и стоит открыть окно, как космос содрогнётся от взрыва Сверхновой. Потому что тебя ещё нет, и меня ещё нет, и не было, не было, не было! И они осудили невинных. Так что же, я сжигаю в своих объятьях призрак? И моим журавлям, как палой листве под снегом, никогда не суждено взлететь выше деревьев? Я знаю секрет – нужно быть терпеливым и последовательным. За зимой непременно придёт лето, а с ним и лесные пожары. Главное, быть последовательным. Сегодня я сотворил твой рот, а завтра,– хотя и тут парадокс: как может наступить завтра, если у нас с тобой не было никакого вчера?– я продолжу свой кропотливый труд. Всё ещё будет хорошо. Просто ты ещё слишком юна – ещё не родившаяся богиня новой Вселенной. Потому что прежняя земля и прежнее небо оказались дерьмом. Сегодня у меня есть деньги, и тайны исчезают одна за другой,– я ломаю сургуч печатей,– и пусть всё это неправда и всего лишь товар – инструмент для перекачивания денег из моего кармана в никуда, но мне нравится звук ломающихся сургучных печатей в моих пальцах, которые ты ещё не успела создать, потому что я ещё не создал тебя. Звук, который никто и никогда не услышит,– даже те, кто обманули меня или думают, что обманули меня, или им всё равно, обманут я или нет, главное, чтобы я платил деньги – в их заведении я теперь уже просто клиент. И конечно, я был вчера,– потому что и вчера были клиенты,– и буду завтра, если только не вмешается налоговая полиция, буду всегда. Мне нравятся деньги, когда они у меня есть. Тогда они доказывают абсурдность мира, а я всегда питал слабость к исчерпывающим доказательствам. "Всегда" – неплохое слово. Ничем не хуже слова "никогда". И почему бы мне не воспользоваться им, и вместо того чтобы говорить, что нас никогда не было, сказать, что мы были всегда? Мне или тому, кто о нас скажет. Рот – это не так уж и мало. Ведь нам противостоит весь мир, заражённый проказой культа потребления, диктующего человеку только одно правило "Жрать!" Совсем не плохое начало для дня, который никогда не наступит. Я опрометчиво обещал тебе, что не буду злиться, и вот, нарушил обет. Вчера я занял деньги у человека, которого сегодня убили, тем самым избавив меня от необходимости отдавать долг. И что с того, что я невзначай разозлился. Завтра это назовут безобидной причудой. Завтра я придумаю для тебя ноги.
. . .
Шаги, слишком много шагов, и всё на одном месте. Даже если что-то случится, я всё равно узнаю об этом слишком поздно – всё закончится прежде, чем меня догадаются пригласить. Перемещения в пространстве утомительны – я напиваюсь там же, где и пою. Я доступнее чем звёзды, но мертвее вчерашней травы под снегом, я не хочу отрываться от поверхности пропитанной тьмой земли, но лишь глубже и глубже падать в её бездонное тело. Какие маяки могут осветить мой путь? И что вам с того, что я пьян. Любая дрянь может подсесть за мой столик, чтобы рассказывать потом, как мы вдвоём напивались. Мне наплевать – концерт закончен, и моего гонорара хватит на то, чтобы состоялся следующий. Время затаилось в засаде. Время ведёт со мной партизанскую войну. Так что же мне, сжечь лес, чтобы вытравить из него заразу? И начать всё сначала? Мне каждый раз не хватает пространства, чтобы быть одному. Может быть, просто потому что я мужчина, и мне нужна женщина. Или водка. Или что-то ещё – всегда не хватает чего-то ещё, это как воспоминание о том, чего не было – всегда не хватает самой важной детали. Во что ты была обута, и видел ли я твои лодыжки. И что ты пила. Твой рот. И ноги, выделывающие фигуры танца на залитом пивом столе. Какая-то дрянь заказала мне пиво, и стол угрожающе накренился. Перемещения в пространстве слишком утомительны – я падаю там же, где пил, и завтра мне будет нужно пиво, которое не стоило пить сегодня. Если бы не это пиво, всё могло бы ещё сложиться удачно. Как просто. Телефоны в моей записной книжке умножаются со скоростью размножения микробов. Я сжигаю мосты, и тогда "назад" означает "на дно". А впереди кто-то торопливо напяливает на себя форму регулировщицы. Регулировщицы моих маршрутов, как мило вы улыбаетесь самим себе в зеркало, когда остаётесь одни. И вам ничего от меня не нужно, разве что какую-нибудь малость. Как бескорыстно вы пожираете моё сердце! Полно. Я просто злюсь оттого, что не в силах придумать женские ноги лучше, чем эти. Оттого, что родился мужчиной, русским, на планете Земля, в России, я просто злюсь. Ты знаешь, что это не я. Я стану собой, когда мы останемся одни. Свечи. Зарево лесного пожара, открытый огонь. Вращаются лопасти мельниц. Ночь, снег и трупы лошадей отступающей наполеоновской армии, дымные факела. И женщины, за каждую из которых кто-нибудь платит. Моё настоящее – это уже их вчера. И что же мне делать, если вот так, сразу и уже давно, они выбрали деньги – старость и грязь. Что ж, платят и мне – больше, чем я способен пропить. И что с того, что, не умея остаться наедине с тобой, я пытаюсь придумать твои ноги. Они всё равно станут моей явью, или я сам превращусь в твои ноги – я буду состоять из двух одинаково стройных половин. А что между ними? Тайна, сокрытая нижним бельём и юбкой, а ещё моим нежеланием раскрывать эту тайну. И в самозабвении покорности танцу я забуду обо всём, о чём я ещё помню. И никто не заплатит мне ни за что, кроме, разве, за то, чтобы я раздвинул свои половины пошире. Перестрелка лопнувших шин на улицах города. Не стоит спешить – регулировщицы уже поджидают на въезде. Они уже втиснулись в узкую форму и успели накраситься, и не стоит спешить. Цветы запотели в целлофане. Душный воздух дымного утра. Тусклый рассвет над водой и крышами спящих домов, и серым песком городского пляжа с костями съеденных рыб. Мне не нужен бензин – я сжигаю твои и мои одежды. Мне не нужно видеть дорогу чтобы разбиться – как просто совершить то, что всегда было неизбежно. Как просто бывает поверить в то, что тебя ещё нет. И придумывать твои губы и ноги, и причёску твоих волос, музыку и сны, которые бы я увидел, если бы мы спали вместе, прижавшись друг к другу, обнявшись во сне под одним одеялом, под одним небом и луной нездешней луной иного неба, что светит над иной землёй и иными нами. Как если бы нас ещё не было, и всё ещё можно было бы начать сначала. И это не я.
Пространства твоих шагов и ветер твоих волос, и зачем-то, это ненужное пиво – слишком много ненужных событий и, наверное, ненужных слов. Никто не может купить зиму, но есть люди, продающие снег. Они подают мне его как милость, а небо дарит его мне просто так. На снегу отпечатки собачьих лап, на стекле пивных кружек отпечатки пальцев, липкие поверхности душных пространств, слишком тесных и всегда слишком тесных. И во тьме огоньки свечей – бледные звёзды над заревом лесного пожара, пожирающего ещё не наступившее завтра. Ведь тебя ещё нет. И мне не о чем сожалеть. Твой шёпот, почти неслышный... Просто тебя ещё нет. И всё это – не ты.
И снова – не я.
. . .
Она играла в спектакле одну из второстепенных ролей. Он увидел её и стал приходить снова и снова. Театральную афишу он выучил наизусть и сетовал, что этот спектакль играют не каждый день, и есть ещё какие-то другие. Они были как досадная преграда между ним и ей – эти бессмысленные дни, наполненные томлением и тоской. Он боялся увидеть её другой, потому что всё другое, конечно, неправда. Это так просто – есть только одна роль, когда лицо и жесты не искажены ложью. Думал ли он о том, чтобы оказаться с ней на одной сцене, мечтал ли он об этом? Это изменило бы пьесу, и не оказалось ли бы всё после этого ложью? Есть только одна правда, и из темноты зрительного зала он следил за ней, а она не знала, что он видит её. Есть только одна роль, в которой открывается правда, и она не должна была знать, потому что всё прочее – ложь, и даже это хрупкое, почти эфемерное чудо стало бы ложью, когда бы стало чем-то иным. Говорят, что с годами страсть притупляется и даже проходит, и может быть, так бы оно и случилось, но спектакль сняли с репертуара, и жизнь закончилась прежде, чем пришла старость. А ведь старость – это и есть ложь. Прежде чем стала ложью. Он рассказал мне эту историю здесь, за столиком, когда был пьян, и его отчаяние было красноречивее его слов, которыми так часто играли, что уже сами слова,– безвинно, ведь в чём виноваты звуки?– сделались чем-то вроде карточных шулеров. Эта мысль натолкнула меня на другую,– а я был пьян не меньше его, но он упивался отчаянием, а я заливал алкоголем временную дыру между концертами,– что женщина, которую насилуют каждый день, просто не может не стать, в конце концов, шлюхой. Мы так часто использовали слова с единственной целью сделать ложь правдоподобной, что теперь они то и дело звучат тем неестественней, чем больше правды мы пытаемся ими выразить. Он рассказал мне эту историю, а потом снова пришёл и снова рассказал мне её, и я подумал, что, наверное, он рассказывал её уже много раз и другим людям, а потом подумал о том, как мало правды могут вместить слова, и о том, что женщина, которую каждый день насилуют, рано или поздно становится шлюхой. Я сказал ему, что напишу песню, и уже слышу мелодию, но конечно, проснувшись завтра, уже не вспомню её, и придётся ждать, когда я услышу её снова. Но когда-нибудь это произойдёт, и я напишу песню. Я написал эту песню. Теперь он приходит, чтобы услышать её снова. И снова. Я подарил ему кассету с записью, и он, поблагодарив меня, взял, но продолжает приходить на мои концерты. Потом мы частенько пьём вместе. Он вовсе не сумасшедший. Ему двадцать шесть лет, он директор фирмы. Не женат, потому что нельзя жениться на правде, как нельзя жениться на лете или море, и наверное, нельзя жениться на своей любви. Хотя, я бы не выдержал. У меня не хватило бы сил удержаться от соблазна познакомиться с ней, зайти в её гримёрную после спектакля или, поджидая её на улице, встретить её и представиться, и снова придти, и наконец, познакомиться ближе. Даже зная, что всё это заведомо ложь, я бы не удержался. Впрочем, не знаю. Может быть, я такой же, и потому только он и рассказал мне всё это. И вот он сидит за столиком напротив меня, и мы напиваемся наперегонки, хотя я уже напился, пока пел, а он, должно быть, был пьян ещё до концерта. Теперь его правда воплотилась в моей нехитрой песне, под которую иногда даже танцуют. И уже даже неважно, хорошо или плохо я это сделал – у него просто нет другой правды. Ему не с чем сравнивать, потому что всё остальное – ложь. Но когда-нибудь кончится и это, и что он будет делать тогда? Сегодня мы не думаем об этом – сегодня у нас есть одна правда на двоих, а завтра... Сколько людей прошло мимо меня вот так, во тьме? Неужели, одна из них, могла пройти ты? Нет! Тебя просто ещё не было. Это его трагедия. Я, наверное, поступил бы иначе, не знаю, не знаю!.. Это его роль. Его не могло быть на сцене, а её не могло быть рядом с ним в зрительном зале или на улице, или в вагоне метро, или за столом с бокалом шампанского при свечах. Или здесь, третьей за нашим столиком. Это его правда. И не моё дело судить, прав ли я.
. . .
Свечи, которые мы зажигаем – огоньки лампад во тьме северной ночи. Праздник – это всегда чьи-нибудь похороны или чьи-нибудь поминки. Пассажиры поезда, случайные попутчики, в одно мгновение станут соучастниками убийства, если кто-нибудь бросится под колёса на рельсы. И неважно, почему он поступил так, и чья в том вина, и может ли вина, как и горе, быть общей. И неважно, назвать ли это случаем или судьбой. Есть люди, которые верят в случай, и есть люди, которые верят в судьбу, а я пою за них всех, и сам уже не знаю, как именно думаю я. У меня нет принципов и, наверное, нет убеждений. И может быть, нет меня самого, и только эти трепетные огоньки свечей во тьме космической ночи. Я неподсуден – ведь не может быть судим новорождённый, и тем более тот, кто ещё не успел родиться. Да и кто мы такие, чтобы предъявлять друг другу счёты – соучастники общей беды, пассажиры одного поезда, и рельсы под ним залиты кровью, и со дна тёмной воды проступают лица, и зажигаются огоньки свечей. Один умный человек, подсевший однажды за мой столик, посмеялся над этими мыслями и объяснил всё лучше. Он объяснил мне, в чём именно я не прав, а я не успел даже произнести ни слова. Он знал всё наперёд и, увидев, что я собираюсь что-то сказать, усмехнулся мне горестно и сказал: "Не нужно". И всё объяснил, но я был пьян и не запомнил его объяснений, и не знаю теперь, должен ли я придумывать новые или попытаться вспомнить то, что сказал мне он. Я снова не знаю, кто я – несчастный безумец, бросившийся под колёса их поезда, или поезд, случайно соединивший их судьбы. И случайно ли это. Я намеренно доступен и неженат, всё прочее происходит спонтанно. Может быть, я давно уже мог стать богатым. Я трезвею только для того чтобы снова напиться. Но сегодня я подумал вот о чём: если бы я не был пьян, разве могли бы они, и разве стали бы они рассказывать мне всё это,– каждый свою историю,в равной степени надеясь на то, что я забуду всё это ещё раньше, чем наступит утро, и на то, что я сделаю из этого свою лучшую, или просто ещё одну, песню. Я не выбираю публику, это она меня выбирает. Кто кого приведёт, и кто окажется вместе в этом поезде, и о ком будет моя новая песня, и будет ли она вообще. Но если меня нет, то кого же они пришли слушать? Неужели себя самих или друг друга? Всё это мысли, и каждый раз не мои – всегда найдётся кто-то, кто сможет доказать свой приоритет, и даже мёртвые встают ради этого из могилы. И повторяют истории, которые я слышал вчера. И я пишу новые песни. Повторяться могут даже те, кого нет вовсе. Кто ещё не родился, потому что это неправда, будто ты умерла, потому что я не верю и не хочу, и никогда не поверю в это! Смешивая свою кровь со всей этой кровью, быть одним из них, соучастником, пусть даже невольным, это всё же не так страшно как быть одиноким безумцем, бросившимся на рельсы под колёса их поезда. И сделать весь мир соучастником своего самоубийства. И своих детей, которые могли бы родиться, и всех тех женщин, которые ждут и ещё будут ждать меня, когда, перегруженный алкоголем, я буду даже не в состоянии запомнить их лица и имена и буду только что-то нечленораздельно мычать. Пролить первую кровь. Быть Авель, а значит, и Каин, потому что всякое действие, совершаемое двумя, обоюдно. Помнишь ли ты о том, что такое страх, знаешь ли ты об этом? Можешь ли ты вообще что-нибудь знать? Я перестал чувствовать страх – алкоголь притупляет чувства,– и знаю только, что он должен быть – так, видя таблички на месте обезвреженных мин, знают, что они здесь были. И когда все забудут, их поставят снова на тех же самых местах.
Вот уже кто-то новый идёт к моему столику. Мой собственный голос всегда был чем-то лишним в моей жизни.
. . .
Подменить себя кем-то другим и остаться за кадром – значит ли это изменить мир? Подменить себя кем-то, кто не задаёт вопросов или заранее знает ответ на любой вопрос и задаёт их только для развлечения, и при этом тихо смеётся. Можно изменить возраст, причёску и цвет глаз, срезать отпечатки пальцев и уехать в другую страну, и всё поменять там, чтобы было как дома, и тогда, чем лучше это получится, тем больше будет обман. Засветить в кинокамере плёнку и навсегда остаться за кадром собственной жизни. Есть много способов стать своим человеком среди слабоумных, и стоит ли загонять себя в тупик бессмысленными вопросами? Стоит ли вообще делать то, что бессмысленно? И стоит ли искать в этом смысл? Если бы кто-то взялся ответить на все эти вопросы, он не успел бы начать, как я перестал бы слушать – так далеко всё это от того, что нужно тебе. Хотя я не знаю, что тебе нужно – может быть, тебе нужно, чтобы всё повторялось вот так, ночь за ночью, и ничто не менялось, и ты могла бы продолжать не рождаться. И я бы мог продолжать делать вид, что я – это кто-то другой, тот, кто заранее знает ответ на любой вопрос и беззвучно смеётся. Вот он бежит куда-то вдаль по росистой траве в лунном свете холмов, вот он сидит на полу, прижавшись спиной к горячей батарее теплоцентрали, вот он сосёт палец своей правой руки, а потом достаёт его изо рта и, подмигнув своему пупку, невидимому для посторонних глаз под пижамой, весело смеётся, смеётся, смеётся... Как много вы, женщины, родили людей, которые понимают меня лучше меня самого! По их словам выходит, что моё место было занято ещё прежде, чем я родился, и мои вопросы – это не более чем жалкие попытки выдумать оригинальность там, где её быть не может. Значит ли это, что ничто и никогда не изменится, как ты этого хочешь? И хочешь ли ты этого? Если всех людей, населяющих эту планету, соединить в одном человеке, этот человек был бы безумен. Если всех, кто учил меня быть другим, собрать в одном баре, они устроили бы мордобой не хуже того, что я видел вчера. Вот и выходит, что нельзя соединить вопрос и ответ, меня и того, другого, кто восстанавливает меня по памяти где-то в другой стране, в другом времени, и может быть, даже говорит на другом языке. И пьёт что-нибудь совсем другое. А вокруг кружатся в танце девушки с волосами до пола, они босиком и что-то так тихо да так ладно поют. А рыбаки варят уху, и пахнет свежими опилками смолистой сосны и чем-то ещё – луговыми цветами, любимой женщиной или рыбой. Собаки знают об этом лучше, но не ответят, сколько ни спрашивай, потому что не умеют читать, то есть нет, говорить – ни по-русски, ни по-китайски, ни на каком другом из человеческих языков. И бесполезно прикармливать их в надежде на встречную откровенность. И вообще, бесполезно представлять что-либо иным, нежели оно есть. И спрашивать себя о том, какое оно на самом деле. И прятаться. И заявлять о себе. И пить в надежде когда-нибудь протрезветь, чтобы наконец напиться как следует. Все врут, а те, кто не врут, любят меня ещё меньше. Когда-то я хотел стать звездой, но мне объяснили, что свет от звёзд доходит до нас за миллион лет, поэтому нельзя стать звездой, ведь звёзды уже давно погасли, просто мы этого пока не знаем. Я всегда оказывался слишком умным для того чтобы ставить перед собой глупые цели, и поэтому мне всю жизнь приходится работать на дураков. В конечном итоге мне приходится работать на тех, кем я никогда не был, не стану и не хотел бы стать. Значит ли это, что я морочу голову этим людям? Я как тот мальчик, который всё ищет дырку, куда вставить свой пальчик,не поймите меня превратно,– чтобы спасти мир. Один мальчик строит плотину, а другой пытается её спасти. Девочки в это время играют в песочнице. Завтра они наверстают упущенное, и тогда мальчикам придётся туго. Женщины высасывают из меня все деньги и всю кровь, а алкоголь разрушает печень. Так пишут в авторитетных журналах. Но ведь я сам выбрал быть невидимым и доступным – почти любой может сделать так, чтобы я заболел, просто заболев и сообщив мне об этом. Когда-нибудь кто-нибудь заразит меня ненавистью к таким как я, и мне не останется ничего другого как просто покончить со всем этим, перерезав артерии в ванне. Себе, потому что нет никого другого, сколько бы я ни придумывал способов подменить им себя. И если отключат горячую воду, мне будет холодно в этой ванне, а если отключат и свет, я не смогу слушать при этом музыку. Зависеть от такого количества не зависящих от нас обстоятельств и мнить себя свободными – не это ли величайшая глупость наших дней? Наших, но не моих, и пусть мне четырнадцать раз докажут, что это одно и то же, я буду стоять на своём, потому что если всё бессмысленно, то всё равно, с чего начинать и когда перестать слушать, потому что нельзя заменить того, кого нет. Потому что иначе они не платили бы за мою водку. Если бы всё было иначе.
. . .
Девчонки-попрыгуньи в узких коротких юбчонках жмутся к столикам, где есть хорошие сигареты и мужчины, которые эти сигареты курят. Они спрашивают меня, почему я не куплю машину – тогда бы мы могли покататься, и они остались бы со мной дольше, чем длится этот бесцельный обмен фразами, пока они крутят по сторонам головами. И я даже не знаю, какие у них ноги – они прячут их под столом, а стоит нырнуть туда с головой, как становится пусто. Тайны не хотят раскрываться бесплатно. А я не хочу платить. Не потому что мне жалко денег, и даже не потому что у меня их нет,иногда они у меня бывают,– а просто из упрямства. Впрочем, когда у меня есть деньги, я люблю покупать на них всё, что мне нравится, не особенно вникая, можно ли получить то же самое задаром. Потому-то у меня никогда и нет денег. И они ещё спрашивают, почему я до сих пор не купил машину, квартиру, или хотя бы комнату, и с оттенком презрительного разочарования вспархивают и легко перелетают за другой столик, кажется, вовсе не используя для этого свои ноги, которые я так и не успел увидеть. Но случаются и такие, что раздвигают их без лишних слов и не выставляя условий, но их лица ни о чём не говорят уже наутро, и вряд ли тебе это нравится. И вообще, я не люблю женских историй. Они всегда начинаются с одного и того же и заканчиваются неизбежным как похмелье выводом, что все мужики козлы; после этого они с театральной надеждой заглядывают тебе в глаза и, картинно погасив сигарету, спрашивают или без слов вопрошают глазами: "Надеюсь, ты не такой?" Если бы даже они хотели от меня, чтобы я перестал быть мужчиной, то и тогда я дал бы им больше, чем они смогли бы вместить, но каждый раз всё банально сводится к денежному интересу. Однажды,– это было сегодня,– я попросил одну из этих девушек станцевать передо мной на столике – так захотелось мне увидеть её ноги,– она обиделась и надула губы, а её подруга согласилась и стала танцевать, а я, малодушно побоявшись её обидеть, промолчал о том, что её ноги мне вовсе не интересны. Короче, шоу не получилось, шоумен оказался бабой. А вчера какая-то девушка сообщила мне, что убежала из дома, и спрашивала, что ей теперь делать, а я, потеряв нить её мысли, только тупо кивал и, кажется, пытался шутить. Если бы они только знали, как каждый новый вечер они похожи одна на другую, то может быть, хоть тогда, хоть одна из них попыталась бы придумать что-нибудь другое. Или просто показала бы мне ноги. Потому что мне нужны твои ноги. Потому что у тебя нет никакой истории, а я ненавижу женские истории. Потому что тебя ещё нет вовсе. Потому что ты можешь быть только совершенством или не быть совсем, и не можешь возникнуть наполовину. Вот потому-то тебя всё ещё нет. И может быть, никогда не будет. Но ведь и я не знаю, как долго ещё я буду просиживать за этим столиком, и не похожа ли моя история на истории всех тех, кто сидел за этим столиком до меня, и будет сидеть после. Впрочем, есть странные случаи. Я знаю совсем молоденькую девушку,кажется, она ещё учится в школе,– которая живёт со стариком, и он даже не платит ей за это. Я знаю поэта, которого всё ещё посещает муза, хотя он давно уже не в состоянии определить, какого она пола. Есть странные случаи и не похожие на другие истории. Но рано или поздно подсядет кто-нибудь и, стрельнув сигарету или угостив выпивкой, или просто подсев, безо всяких формальностей и вступительных слов расскажет точно такую же историю. Может быть, с другими именами и в других декорациях. И когда они сменят эту дрянь на стенах, ведь на это невозможно смотреть! Я несколько раз просил об этом и больше ничего не говорю, чтобы лишний раз не повторяться. Я для них не указ. Ведь это только я думаю, что я прав, ведь только я чувствую, что мне плохо. А я для них я просто сегодня ещё недостаточно пьян. Всегда чего-нибудь недостаточно или чего-нибудь слишком. Или и то, и другое. И однажды становится наплевать. А ноги... Ну что ноги. Ноги как ноги. Женские ноги. Красивые ноги. Очень удобное слово – "красиво" – ничего по существу не означая, оно услужливо предоставляет исчерпывающее описание. Достаточно сказать: "Красивая женщина",– и уже не нужно ничего добавлять. Красивая фигура. Красивые ноги. И вроде бы, этим всё сказано. Если бы я умел исчезать сразу же после того, как мне становится нечего больше сказать, я бы не слышал такого количества одинаковых слов и не видел всего этого однообразия. Или хотя бы уметь вовремя перестать слушать. Если бы слово "вовремя" значило больше, чем слово "красиво". Вовремя сделать то и это, вовремя не делать ничего, вовремя перестать или начать, вовремя погасить свет, чтобы избавить себя от неизбежного как алкоголь вывода, что и на этот раз всё будет так, как всегда, и всё повторяется, и ничто не изменилось. И тебя снова нет... Хотя, кажется, теперь я знаю, какие у тебя будут ноги. И пора уходить или хотя бы перестать думать, чтобы опять не забыть, как это однажды, когда-нибудь, будет. И не начать повторяться снова.
. . .
– Скажи мне, почему женщины так меркантильны? – Женщины – это всегда то, что сделали из них мужчины. Ты сам говорил. – А ты можешь ответить мне на мой вопрос, не ссылаясь на мои же слова? – Нет. – Почему мы так испоганились? Почему всё стало так поверхностно, и никто не хочет копнуть хотя бы на миллиметр глубже? Я уже не говорю об интеллекте, но чувства! И это мы, нация, претендующая на роль духовного поводыря человечества! – Это перекос в общественном сознании. Он пройдёт. – Ты цитируешь наши масс-медиа. – Ты сам только использовал новояз, за который всегда ругаешь меня. – Извини. Ты цитируешь наши средства массовой информации. – Это что-то меняет? – Я не знаю, что такое перекос в общественном сознании, зато я очень хорошо вижу, что такое убожество. Думаю, дальше катиться некуда. Даже наша национальная гордость, язык, изгажен уголовным жаргоном. – Ты сам в одной из своих песен используешь слово "тачка". – Я не могу быть свободен от людей, для которых пою. – Значит, ты такой же, как они? – Нет. Поэтому я и спрашиваю, почему мы такие. Они не задают себе такого вопроса. – Они вообще не задают себе вопросов? – Да. – Ну вот тебе и ответ. – Уйти от вопроса ещё не значит ответить на него. – Быть занудой ещё не значит быть умнее других. – Один-один. – Один-ноль в мою пользу. – Пусть так, если это для тебя важно. – Не думай, что поддел меня. Что для тебя-то самого важно? – Это тема для долгого разговора. – Разговор можно считать пустым, если его нельзя свести к одному вопросу и одному ответу – ты сам так говорил. – Я говорил не совсем так. – О чём ты поёшь? – О русской горчице. – Что? – А что я сказал? – Ты сказал, что поёшь о русской горчице. – И что? – Что это значит? – Не знаю, сорвалось как-то... Наверное, я имел в виду, что помимо всех этих утилитарных гамбургеров есть ещё и русская горчица, от которой можно получать удовольствие, только если её любишь. – Ну и что? – Мне не хотелось бы лишний раз повторять о моём неприятии насаждаемой повсюду тирании потребления, нивелирующей, зомбирующей нас, с её единственным императивом: "Жрать!" Как всякая тирания она держится на том, что пичкает своих рабов псевдоинформацией, которая, в сущности, и есть то, что называется рекламой... – Ты сказал, что не хочешь говорить об этом. – Меня понесло? – Да. – Вот поэтому я и говорю просто: "русская горчица". – Её тоже можно разрекламировать. – А это вовсе не культ. – Понятно. – Что тебе понятно? – И ты думаешь, это оригинально? – Если ты не похожа на других, то и мои слова, сказанные тебе, не похожи ни на какие другие слова. Слушающий столь же важен, как и говорящий. – К чему ты вообще завёл весь этот разговор? – Я говорю с женщиной. – Думаешь, женщина – обязательно пророк? – Нет, но я говорю с женщиной. – Ты говоришь со мной. – Ты женщина. – А ты, мужчина? – Да. – И ты думаешь, что мы сможем понять друг друга? – Ты слишком усложняешь всё, а я задал тебе простой вопрос. – Ты спросил меня, почему женщинам нужны деньги? – Я спросил, почему простая потребность в деньгах превратилась для наших женщин в болезнь, именуемую меркантильность. – Потому что такими их сделали вы, мужчины. – Ты это уже говорила. – И ты тоже. – Это не ответ. – Ну так придумай что-нибудь получше. – Ты думаешь, я говорю всё это только потому, что у меня опять кончились деньги? – Да. – Нет. – Но это так. Когда у тебя есть деньги, ты не задаёшься никакими вопросами. Ты просто платишь. – Можно не продолжать. – Ты решил не искать ответ? – Я его уже получил. Проще найти способ заработать деньги, чем способ обходиться без них. – Я бы не сумела сформулировать это так. – Остаётся вопрос, почему мы ищем всегда самого простого пути. – А зачем ты пьёшь? – Два-два. – Два-ноль в мою пользу. – Пусть так, если ты этого хочешь. – И тебе неважно, почему я хочу так? – Три-ноль. – Остановимся на этом? – Да. Выпьем? – Да. – Я забыл, о чём я тебя спрашивал? – Ты предложил мне выпить. – За тебя. – За твой успех. – Чин-чин? – Чин-чин. – Прозит.
. . .
Опыт, опыт, что толку в этом жизненном опыте! Я знаю человека, который, так и не совершив за всю свою жизнь ничего путного, сказал на смертном одре: "Ну ничего, зато я приобрёл опыт". Я знаю одно: причина важнее, чем повод. Если есть причина, то повод найдётся, а нет – так можно обойтись и без него. А если причины нет, то бесполезно давить на педали. И не хочу я больше ничего знать. Только не сегодня. Я умру скорее, чем она поумнеет, а она, зная наверное, что я никогда не изменюсь, а стало быть, безнадёжен, не видит повода для того чтобы быть умнее и знать что-то ещё кроме того, что она уже знает. Обо мне, о себе. Может быть, когда-нибудь, но не сейчас, не здесь и, уж конечно, не со мной. Потому что я безнадёжен, а она больна. Потому что я болен. Потому что мы никогда не сможем быть вместе. И она это знает. А я не хочу этого знать. А она не хочет знать ничего больше. Мы не сможем быть вместе. Потому что для этого нет причины, а значит, не стоит изобретать и повод. И слова бессмысленны, когда произносятся в пустоту. А иначе, зачем я пою для этих людей, которые не понимают даже половины того, что слышат, а это куда меньше, чем слышу я, а ведь и я почти глух. Она ищет того, кто сделает её похожей на других, а значит, и он должен быть похож на тех, кто делают это с другими женщинами. И я не гожусь для этой роли, и она пьёт со мной и отвечает на мои вопросы, ведя счёт в свою пользу, но не ляжет со мной в постель. Потому что иначе ей будет трудно, а ведь мы все и всегда ищем самого простого пути, и неважно, в сущности, почему мы это делаем. Потому что иначе ей будет трудно вновь убедить себя в том, что мы не созданы друг для друга, и секс – это всего лишь один из атрибутов жизни, а любовь – и вовсе химера. Но за этим столиком я плачу и покупаю её голос вместе с котлетами, коктейлями (которые пьёт она) и водкой (которую пью я). Ведь я вовсе не бесплатно обитаю здесь – сумма счёта с педантичностью хирургии вычитается из моего гонорара. И после этого они спрашивают меня, почему я до сих пор не богат. Мне бы ваше умение знать лишь о том, о чём вы хотите знать, и я... А что я? Была бы причина, можно было бы обойтись и без повода. А значит, я и впрямь безнадёжен. И зачем-то всё ещё трепыхаюсь в сетях паутины причинно-следственных связей. Мальчик, который грозит кулачком Зиме. Мальчик, который ищет дырку в плотине, чтобы заткнуть её и тем спасти мир, а плотины уже давно нет и, может быть, не было никогда. И некого уже спасать. Я мог бы рассказать о ней, но говорить, в сущности, нечего. Потому что то же самое можно сказать и о других, а её самой, в сущности, нет и, наверное, никогда не было и не будет. Потому что она контролирует ситуацию. Она не позволит себе. Она не позволит себе быть. Так о чём же рассказывать? О том, что она красива? Да мало ли красивых женщин на свете. О том, что я схожу с ума, когда вижу её? Да мало ли таких как я дураков умирает ежедневно и ежечасно или прозябает в психушках. И зачем-то я всё ещё трепыхаюсь... Стоп! На этом нужно остановиться, иначе следующий вопрос будет: "Зачем я вообще слышу музыку и пытаюсь передать её тем, кто её никогда не услышит?" И тогда мне придётся пить ещё больше. Вовремя остановиться – если это важно, значит, не всё ещё безнадёжно? Или я просто не хочу знать ничего больше. Как и она. Когда убивает меня, чтобы не знать ничего больше. Не знать ничего больше. Вовремя уснуть, чтобы увидеть правильный сон, я никогда не умел этого. Или присниться. Но, приснившись однажды той, настоящей, как мне найти её среди других и заставить вспомнить тот сон? Если знать, что это и был я – это больше, чем она хочет знать. Ведь сны забываются так быстро. И она уже знает о том, что я не похож на того, кто может сделать её похожей на тех, на кого хочет быть похожа она.