Текст книги "Быть"
Автор книги: Иннокентий Смоктуновский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сложная, непростая жизнь Чили продолжалась. Наша программа шла своим чередом. Выборы в Чили кончились. И стало много спокойнее. Мы – Ани, милая девушка-испанка, когда-то учившаяся в нашем ГИТИСе, добровольно предложившая свои услуги переводчицы; синьора Флер, президент фирмы, прокатывавшей наши фильмы, и я – поехали через всю страну, пересекая ее, правда, лишь поперек. Чили очень длинная страна, словно кто-то долго тянул и вытянул ее по побережью Тихого океана, но очень узко вытянул, так что в глубь материка она не так уж и обширна. Проехав длиннющий и оттого плохо проветриваемый тоннель, в котором трудно было дышать, мы через несколько часов оказались на берегу Великого океана, в Вальпараисо, что означает «виноградник в раю», или «райский виноградник», в общем, что-то в этом роде. Мы пробыли там двое суток, и сутки эти были довольно жестко и плотно запрограммированы.
В маленьком кинотеатре, вмещавшем 500-600 человек, не более, показывали «Гамлета». Кругом в районе этого кинотеатра было пусто, вернее, безлюдно... И, идя на встречу со зрителями, не верилось, что где-то могут сидеть люди и смотреть фильм, что вообще может собраться какое-то количество людей вместе в этом звенящем безлюдье, а затем еще и разговаривать о фильме, о Советском Союзе, о Шекспире, Чехове и о нас, советских людях. В этом мнении я окончательно укрепился после того, как представитель киноклуба Вальпараисо с гордостью указал на афишку, написанную от руки, правда печатными буквами: «После просмотра фильма состоится встреча и беседа с исполнителем роли Гамлета, советским актером Иннокентием Смоктуновским». Формат афишки был небольшой, прямо скажем, совсем неброский, маленький формат. И этот листок сиротливо висел на стене около закрытых билетных касс. Мы прошли какими-то длинными коридорами, пропахшими сигаретным дымом, где у стен лениво стояли пять-шесть обросших юношей, которые не обратили на нас никакого внимания. Я еще подумал, какая, однако, завидная сосредоточенность на самом себе, а может быть, то были какие-нибудь йоги. В конце этих коридоров нам сделали знак пальцем – «тише», мол, и мы вошли в зал. Было совсем темно. Гамлета выносили из стен Эльсинора. Мощно и торжественно звучала музыка Шостаковича. Странно, раньше она не казалась мне такой, не мог же Шостакович писать ее для совершенно темных, неосвещенных помещений. Мы адаптировались в темноте и с удивлением обнаружили переполненный людьми зал. Многие, так же как и мы, стояли у стен. Такого форума ну никак не ожидалось. Представитель местного киноклуба, очевидно, человек не без юмора, сделал лицо: «А что я вам говорил? Реклама – великое дело!»
Затем прекрасная трехчасовая беседа. Было серьезно и смешно, задумчиво и просто, весело и во всем человечески. Три часа жизни были подарены им, они подарили их нам. Эти три часа пролетели как вздох. Но и этого еще не хватило, и славной оравой, человек в сорок, прошумели почему-то до порта, где синьора Флер вдруг объявила всем, что мне нужно побыть одному, хотя я ее об этом и не просил. В окружении было хорошо. Но я был признателен Флер – ритм и многообразие этого доброго вечера не могли пройти без напряжения, и оно вдруг сказалось легкой дрожью. А может быть, то была ночная свежесть и близость океана. Скорее всего, и то и другое вместе. Меня облачили в теплое, народного изготовления пончо, в котором ну просто невозможно было выглядеть неэлегантно, и через короткое время с усталостью, легким ознобом и всеми другими интеллигентскими штучками было покончено раз и навсегда. Для полного и абсолютного искоренения всех этих изъянов мы втроем забрели в ночное кафе. Там было шумно, людно и очень грязно. И не солоно хлебавши мы ушли в ночь.
Неожиданным и оттого крайне радостным оказалось, что нас ожидала машина. Как она очутилась в этом месте – просто непонятно, так как, помню, плутая по порту, я был заводилой и без руля и ветрил шел, куда хотел. Счастливая случайность, должно быть. Сев в машину и проехав по городу какими-то петлями два-три километра, мы остановились и, как показалось мне, кого-то ждали. Но никто не приходил. Флер что-то тихо сказала водителю, еще раз оглянувшись по сторонам. Машина стала подниматься в гору по уснувшему городу, и вскоре мы приехали к тому безлюдному дому, где утром встретила нас женщина с ключами и тихим изучающим взглядом. Тогда я отнес это к национальной черте: ох, уж эти испанцы – взгляды, ключи и должны быть интриги. И теперь, выходя из машины, я вдруг вспомнил об этом. Женщины с ключами не было, но ее отсутствие с лихвой заменила полная темнота.
Наша машина последние кварталы шла без освещения. Шофер, Флер и Ани говорили вполголоса. Было занятно, но расспрашивать показалось неудобным. Уж очень все походило на заговор. Флер шла впереди, за нею я. И Ани – за мной. Я обратил внимание – входную дверь не захлопнули; судя по звуку, машину или отгоняли в другое место, или разворачивали, скорее всего, последнее – дверь-то ведь не закрыли. Я был убежден, что свет не включен, и чуть не вскрикнул от неожиданности, когда он вспыхнул и осветил узкую лестницу и поднимающийся по ней силуэт Флер. Просто тактичные люди, не хотят шума, кто-то спит, должно быть, в доме...
Значит, так, подытожил я, стоя в коридоре на втором этаже опять в темноте. Взгляды пристальные. Машина без фар. Говорят шепотом. Ключи тоже есть. По всему выходило: должны быть интриги, тайны. Впереди позвали, в спину подтолкнули. По нежности прикосновения – Ани. Пошел вперед. Флер не было. Вскоре пришел шофер, мы с ним вместе в ванной мыли руки. Он делал это очень сосредоточенно, как если бы думал о чем-то страшно важном. Он по-английски не говорил совсем, и мы молчали. Говорить же «на эсперанто» – показывать друг другу что-то руками – не очень хотелось: было поздно, да и устали. Собрались все на кухне. Женщины уже переоделись, но были такими же несвежими, как и мы. Советовали переодеться и мне. Ани спросила, найду ли я комнату, в которой оставил вещи, и добавила: «Пожалуйста, не зажигайте свет, если можете найти в темноте».
Значит, я не ошибался, здесь какие-то тайны. Ани же сказал, в надежде что-нибудь выяснить:
– Но здесь же он горит?
– Здесь окон нет, – просто сказала она. Действительно, окон не было. Вернее, были, и большие, но тщательно заделанные темной материей. И я припомнил, что и на лестнице, где зажигали свет, их нигде не было видно, тоже, должно быть, были завешаны.
Несмотря на поздний час, ужинали долго, почти молча – каждый со своими мыслями. Остановила на себе внимание наполненность холодильника: если дом пустует, зачем столько яств? Для нас? Тогда кто это сделал? И, как бы услышав мои вопросы, хоть я их не высказывал, Флер вдруг все прояснила, попросив меня подписать завтра мою фотографию и оставить хозяйке дома, другу ее детства, а в настоящем – жене генерального секретаря Коммунистической партии Чили Луиса Корвалана, который в этот момент находился как раз в Москве. Она пояснила также, что очень боялась за сегодняшнюю встречу, так как положение в стране неспокойное, могло всякое случиться, но, слава Богу, пронесло. И что именно поэтому, из-за соображений безопасности, мы и остановились не в гостинице, а здесь, в доме у ее друзей, и, мило улыбаясь, добавила: «Надеюсь, и ваших», чтобы местопребывание гостя из Советского Союза было неизвестно. Сразу вдруг вспомнились застывшие глаза той мужеподобной из магазина бижутерии. И стало несколько тоскливо при мысли, с какой легкостью и беспечностью проводил я встречу в кинотеатре, хотя что я мог бы сделать или предпринять заранее – ума не приложу. Должно быть, мудрая эта самая Флер, если сказала мне это все после встречи, а не до нее. Иначе и настроение у меня было бы иным, если оно вообще бы было.
Еще Флер добавила, что на встрече были два самых реакционных корреспондента, причем один из них был не местный, а из Сантьяго. Это тот самый, который задал вопрос о том, кого имел в виду постановщик в том месте фильма, когда Гамлет говорит: «Но играть на мне нельзя!» Я помнил его хорошо. Он сидел справа в третьем ряду и единственный вставал (нет, еще какая-то женщина тоже вставала), когда задавал вопросы, и был в высшей степени предупредителен. Когда он поднялся в первый раз, я попытался со сцены усадить его обратно – отдыхайте, мол, сидите. На что он очень серьезно, как о чем-то важном, сказал, глядя поверх меня, хотя находился в партере и был где-то внизу: «Может быть, вы позволите поступать так, как мне удобно?» И через паузу, набрав полную тишину, не торопясь, задал вот этот вопрос о Гамлете. Переводчица Ани, глядя на него, тихо и быстро прошептала, так, чтобы слышал только я один: «Разве вы не видите, что он хочет показать, как он строен, как он чудно сложен?»
Невероятно, но он уловил и понял смысл ее шепота и, переждав мгновение, посмотрел на меня, как бы говоря: «Я переживу и эту бестактность. Мне легко, я выше этого».
Он был действительно высок и строен. Но все портило лицо: нижняя часть лица (в ней угадывалась развращенность) и очень узкий подбородок никак не сочетались с красивым и крутым лбом, тонкие губы были неприятно и чрезмерно подвижны – даже с его достойной манерой говорить. Глаза, впрочем, были глубокими и спокойными. Глаза эти были просто какими-то говорящими глазами. Я о нем пишу подробно потому, что именно он должен будет стать моим оппонентом, судя по всему, что рассказывала о нем Флер, на предстоящей пресс-конференции. Не скрою, это меня насторожило. Как бы там ни иронизировала Ани по его адресу, в нем чувствовались сила, ум, он владел собой.
Не ожидал от себя подобной прыти, но всю эту ночь хорошо спал. И утром был готов «ринуться в бой», если того потребуют обстоятельства.
Совсем по-другому я осматривал свою комнату утром. Это была детская спальня. Игрушки в углу и детские рисунки на стене. Они позволяли легко предположить воинственный характер мальчика. Ракеты и танки с красными звездами. Танки и пушки, видимо, стреляли, судя по снопу красных рваных черточек из их стволов. Я много раз видел такое на выставках детского рисунка у себя на родине. И здесь то же. Между шкафом и стеной в углу стоял огромных размеров прекрасный лук. Тетива звенела. Но стрел не было. Не знаю, куда и во что я стрелял бы, но, не найдя стрел, я расстроился.
До пресс-конференции было еще достаточно времени, и мы с Ани поехали в огромный по размерам прибрежный район Вальпараисо – порт, куда рыбаки свозят свой улов продать его или сдать в артель и выйти в океан за новой добычей. Чтобы проехать в сам порт, нужно пересечь, несколько раз меняя направление, большой поселок рыбаков. Здесь поселилась нищета и ее спутники: грязь, нечистоты, запустение. Было несколько неловко за свой выутюженный, отвисевшийся за ночь костюм и начищенные ботинки. Над поселком нависло нескончаемое нервное тремоло. И как только показались порт с причалами и океан, сразу стало ясно, что это крики многих и многих тысяч чаек, огромной, все время меняющейся волной взмывающих над небольшими судами.
Ани указала пальцем на точно такие же суда у другого мола, над которыми не было никаких птиц.
– Как ты думаешь, почему это?
Я не знал, что ответить, но суда, на которые она указала, легко колыхались на волне.
– На тех, должно быть, нет уже рыбы, что ли?
– Да, уже все продали, и с них ничего не возьмешь, чайки это знают, они очень умные. А эти, – продолжала она, – полны, и сейчас их будут готовить к отправке в Сантьяго. Вон везут ящики. Подойдем поближе, это интересно! Сейчас ты увидишь, как это происходит! – кричала она мне, стоя рядом.
Океан и чайки своим валом, толщею звуков буквально прибивали, пресекали все попытки какого-либо другого проявления звуковой жизни. Стало как-то нервно, словно на тебя надели большую-большую кастрюлю и колотили по ней палками. Хотелось крикнуть: «Прекратите! Я ничего не слышу!» – и если не кричалось, то потому только, что этого никто бы не расслышал.
Ани быстро шла впереди, оборачивалась, манила меня рукой – дескать, не отставай. На расстоянии трех-четырех метров это был единственный способ общения. Ускоряя шаг, я побежал, неосознанно стараясь вырваться из плена воя, лязга, крика. И вдруг все отошло, перестало быть, затихло. Стало невыносимо пусто, и лишь рой чаек огромной рваной тенью замедленно ворочался в этой провалившейся в омут воя тишине. Не хотелось ничего. Только уйти бы, и больше ничего.
...Мальчики сидели неровной копошащейся кучкой. Их было немного... Кому – лет десять, самое большее – двенадцать-четырнадцать, но были и восьми-девятилетние; должно быть, не больше семи-восьми человек их было. Сидя на корточках, они время от времени точили свои ножи о гранит бортика причала и затем, орудуя ими, вспарывали серебристую опухоль рыбьих животов – потрошили их легко, как заправский парикмахер удаляет неугодный ему вдруг откуда-то взявшийся торчащий волосок, отрезали последнюю спайку кишок, выбрасывая их в воду. Мальчики были грязные, они работали наклонившись, и первое, что виделось, – их шеи и плечи. Все были босиком, с разъеденными соленой водой цыпками. Одеты были все просто в рвань. И создавалось впечатление, что штаны их, рубахи, майки никогда не были новыми вообще. Во всех мальчиках мало что оставалось детского, может быть, только рост. Это были маленькие, молоденькие мужички с хорошо развитыми, недетскими плечами. Плечи были совсем недетские, и этим они привлекали глаз и, как ни странно, вызывали сожаление – в своей развитости они были едва ли не уродливы. Мальчишек мало занимало, что на них смотрят. Они умеют на лету схватить выброшенную с борта рыбу, вспороть ей живот, выбросить потроха в портовую муть океана и, положив очищенную рыбу в ящик, лязгнув лезвием ножа по бортику гранита, ничего никому не сказав, не улыбнувшись ни друг другу, ни жизни, ни ораве чаек, их собратьям, присесть на холод портового асфальта и вспарывать и вспарывать рыбьи животы.
Рядом с ними не совсем трезвая, как показалось, женщина готовила место для подобной же операции с рыбой с другого судна и струей воды из легкого шланга смывала грязь и мусор мостовой. Грязные брызги нагло били мальчуганам в лицо. Было совсем не жарко, но, должно быть, это было повседневной нормой их жизни, и поэтому никто из них этого не замечал. Так же как никто не замечал маленькую худую женщину, которая, тоскливо погрузившись в свои мысли, как-то безысходно провожала взглядом струю воды. Если все это кругом, как говорили, – чрево Чили, то кто эти маленькие старички и это худое без времени поникшее и опустившееся создание? Они копошатся здесь для того, чтобы где-то там вкусно ели. Они у порога здоровья Чили, они его творцы. Два года власти блока Народного единства – огромный срок, но он оказался недостаточным для преобразования экономики страны. Не успели еще, не смогли. Босые обветренные ноги мальчишек, разъеденные соленой водой, их труд – тому достаточное доказательство.
Еще долго, наверное, шквал шума из порта преследовал нашу машину и нас, тихо сидящих в ней. Но он все-таки кончился. Я не помню когда. Но до сих пор помню тех мальчиков, тех маленьких работяг. Знают ли, изведали ли они хоть раз, что у них сейчас золотая пора жизни – детство? Не прошла ли она мимо них, не проходит ли она и сейчас мимо, совсем? Играют ли они в какие-нибудь детские игры, стреляют ли из луков, или на долю их выпало лишь точить о гранит ножи? Кто их родители, и вообще есть ли они у них? Стало грустно-грустно при мысли, что матерью одного или двух этих сынов порта могла быть та худая женщина с лицом спившегося безвольного мужчины. Читают ли они, умеют ли вообще читать? На все эти вопросы ответов не было – их не могло быть. И поэтому всю дорогу обратно к тому дому на горе ехали без единого слова (Ани сидела рядом с шофером, и это было очень удобно). Я сделал вид, что сплю, забившись в угол машины, и она не видела моих слез.
О пресс-конференции забылось напрочь. Какое значение имеет, что кто-то что-то спросит, а потом, не поняв или не расслышав перевода, а скорее всего сознательно, напишет все наоборот, – никакого.
Может быть, поэтому пресс-конференция прошла вяло, скучно, неинтересно. Если такая, то уж лучше никакой. Но долг есть долг. Я приехал сюда не переживать, а работать. И я работал. На все вопросы, касающиеся моего пребывания в Чили, о проблемах кинематографа, актерского мастерства и режиссуры я ответил сполна, хотя понимал, что мог отвечать более интересно и более емко. Вопросы, касающиеся моей личности, моих настроений, оставляли меня равнодушным и даже пустым. Тот предполагаемый оппонент сидел в первом ряду, забросив ногу за ногу, и маленькими глотками пил горячий кофе. Уже под конец пресс-конференции он, видимо, захотел узнать причину перемены во мне со вчерашнего вечера и, не вставая, как это делал вчера, спросил:
– Хорошо ли вы себя чувствуете? Как вас обслуживают в гостинице, где вы остановились?
Мне было не только все равно, но даже неприятно. Я ощутил полную ненужность этого вопроса, касающегося лично меня, и ответил совсем коротко, односложно, и не испытал неловкости при этом.
– Да, прекрасно.
Одна девушка (я видел, как ее «агитировали») спросила:
– Многие из присутствующих были вчера на встрече после вашего «Гамлета» и находят, что вы были совершенно иным. Не могли бы вы, если сочтете нужным разумеется, ответить: почему такая разительная перемена за столь короткий срок?
И она осталась стоять с предупредительным легким наклоном вперед, прикусив немного край нижней губы, этим самым как бы говоря: если скажете «нет», я смогу это понять и тут же сяду.
Ход был рассчитан точно, хоть и создавался наспех и сообща.
Журналисты – это, наверное, еще и психологи, если не искать другого, более острого и более точного определения. Помню, она располагала к себе и манерой говорить, и тактом, с которым она это делала, – не хотелось ей врать. Но первое, что пришло в голову, – это «тот, вчерашний, остался в порту на мокром асфальте вместе с босоногими мальчишками». Этого нельзя было говорить – это их беда, их боль, и своим «уставом» я не смог бы выстроить клиники для исцеления. Поэтому соврал:
– Я актер и точно, надеюсь, чувствую настрой аудитории. Вчера она была праздничной, и мне не хотелось ее менять.
Она почувствовала мою ложь и, естественно, не была удовлетворена ответом, тем более что вопрос ее предполагал и разрешал просто молчание. И за такой нечестный ход, не оценивший ее такта и прямоты, как бы показывая, каким должен был быть мой ответ, она, уже сидя, холодно спросила:
– Вы неверно поняли меня или вам неточно перевели. Хотелось бы узнать о сегодняшнем вашем «я». Я уточню: если это так, как вы только что сказали, не значит ли это, что многое из того, что вчера говорили вы, было не правдой, а лишь «подстройкой» к залу, выходом из положения?
Предполагаемый мой оппонент с улыбкой обернулся к ней, как бы извиняясь за то, что до сих пор «держал ее за дурочку», а она – смотрите-ка... И тут же, но уже без всякой улыбки, вернулся взглядом ко мне.
– Боюсь, как бы это не выглядело хвастовством, но найти общий язык с залом, почувствовать его дыхание – одно это уже немалое искусство. Отвечая же так, я не имел в виду сути вчерашних вопросов и ответов, а лишь их тон, общее настроение...
И здесь была тишина, которая странным образом сроднилась с тем беснующимся хаотическим ревом в порту...
Не дождавшись конца пресс-конференции, та девушка поднялась, лишь мельком взглянула на меня, повесила до сих пор лежавший на полу фотоаппарат через плечо и, не прощаясь, не извиняясь, ушла. Если это и была демонстрация, то нужно отдать ей должное – она была достойной и в чем-то справедливой. Атлет проводил ее взглядом и прямо воззрился на меня. Его глаза говорили – и это наделали вы! Лгать вообще нехорошо, а тем более женщине...
Я был смущен, но скрыл, старался скрыть это за безразличием. Кто-то в голос хохотнул, наблюдая эту немую дуэль, и я понял, что меня разоблачили и в этом, но не шел на попятную, не хотелось предавать ни мальчишек, ни свое детство, которое вдруг стало близким; и я упорно молчал – мальчишки не давали говорить, они комом перехватывали горло, тянули к себе, на тот мокрый гранит в порту Вальпараисо.
...В один из первых дней пребывания в Чили, в Сантьяго, сразу же после просмотра «Чайковского», была устроена пресс-конференция. Журналистов было человек тридцать-сорок. Переводчик запаздывал; ожидая его, мы мирно болтали, шутили. Какая-то женщина сказала, что большая радость ждать, а потом видеть мою новую работу, и представила мне трех-четырех человек, которые в конкурсе прессы на лучшего иностранного актера года назвали меня в «Гамлете». Они дружно и мило кивали головами.
– И вот теперь «Чайковский», – продолжала она, – скажите, вы, должно быть, очень любите свою профессию?
У меня от радости, что напал на знакомую и бесконечную тему, как у той вороны в зобу дыханье сперло, и я стал объяснять, что люблю, но вместе с тем и ненавижу, так как нет второй такой же специальности, профессии, где человек сам, по доброй воле стал бы себя взвинчивать, накачивать, истязать – это же ненормально. Не случайно, – продолжал я, – по статистике ООН, одно из первых мест по душевным заболеваниям из всех профессий мира держат, увы, актеры.
...О том, что Альенде будет на премьере «Чайковского», мы узнали всего лишь за два-три часа до сеанса. Были предположения, разговоры, но конкретно – ничего. Флер смотрела своими огромными, немигающими глазищами и была завидно невозмутима, как при «нет, он не будет», так и при «он будет обязательно». Ее глаза были столь огромными, что, видя их впервые, все время хотелось спросить владелицу их: а что, собственно, удивительного я говорю? Я позавидовал ее умению владеть собой, вернее, быть собой. Накануне премьеры за столом в ее уютном доме она тихо сказала мне, что звонила Ортенсия, жена Сальвадора Альенде, и они выделили время для встречи с фильмом о великом русском композиторе. Флер также сообщила, что фильмом «Чайковский» начнется большая, по всей стране, кампания по сбору средств на обувь для бедных подростков. «Ни одного ребенка в Чили без ботинок», – сказала она тихо и вопросительно посмотрела на меня, понял ли я ее; а я долго не отвечал, потому что вслушивался в простые, без какого бы то ни было пафоса слова «Ни одного ребенка в Чили без ботинок». «Было бы неплохо, – продолжала она, – если бы, приветствуя Сальвадора со сцены, вы как-то отметили это обстоятельство, потому что в зале будет ведь дипломатический корпус и пресса столицы. Хорошо бы, чтобы эта кампания была подхвачена всеми присутствующими».
Затем пришла переводчица и стала в свою очередь настаивать, чтобы я, обращаясь к Альенде, непременно бы называл его не иначе, как «товарищ президент». Вся страна кишит синьорами, господами, сэрами и кабальерами – и вдруг на тебе, «товарищ»!
– Не будет ли это выглядеть нескромно, этаким панибратством?
– Нет-нет, Альенде настаивает, чтобы все его единомышленники обращались к нему и между собой со словами «товарищ».
Флер, смотря на меня, несколько прикрыла глаза – дескать, хоть это и большой человек, но, пожалуй, беды большой не будет, и, открыв их, бессловесно закончила мысль: да, так будет, пожалуй, лучше.
Переводчица, чилийка, знавшая русский много хуже, чем Ани, была взволнована и все время просила сказать ей, что же я буду говорить, чтобы она примерно знала, что и как ей переводить. Мне это не нравилось. Взволнованности у меня у самого хоть отбавляй. А мне хотелось быть свободным, простым и умным не только перед Альенде, но и перед фильмом «Чайковский». И я, скрывая злость, сказал:
– Как что? То, что я скажу. И будешь переводить.
Ее растерянность была явной. Это не могло подбодрить меня.
И вот мы все в огромном неуютном фойе кинотеатра в центре чилийской столицы. Много наших, советских, с некоторыми уже встречались ранее в посольстве, в советской колонии.
Широкие стеклянные двери фойе выходили на широкий тротуар и были гостеприимно раздвинуты. Люди входили и выходили, стояли снаружи и внутри. Всюду было людно. Улица жила своей вечерней уютной шумной жизнью. За стеклянными дверями и витринами и просто за оконными стеклами сидели, стояли, пили, ели, жестикулировали, просто глазели, курили и громко, обязательно громко, говорили; чилиец обнимал свою не менее громкоголосую подругу.
Пестрота одеяний, нескончаемые разнотонные сигналы машин, на которые, впрочем, на этой узкой улочке не очень обращали внимание, шоколад загара лиц, мелькание, мигание и бег электрической рекламы, теплый воздух летней улицы, пропитанный перегаром бензина с дразнящим запахом специй, приправ и жареного мяса, – все это и многое другое составляло живую колоритную мозаику вечернего душного города с пронзительным, неприятным криком продавца газет на углу.
Вдруг вся улица как-то насторожилась, еще больше заполнилась народом и стало тесно даже здесь, в фойе, где особняком, почти у самого входа в зрительный зал стояла наша маленькая группка. Она казалась изолированной непонятно откуда взявшимися людьми. Такое впечатление, что они вышли из стен, выросли из-под пола, и это не были люди из охраны президента (впрочем, были и такие, они угадывались по быстрым и цепким взглядам). В основном же в нахлынувшем потоке были люди из дипломатических кругов Чили. Их всегда легко определить по вечерним платьям, костюмам, по манерам и по их лицам, не только всегда бритым, свежим, холеным, но и несущим этакую дипломатическую стать. Позже переводчица объяснила их столь внезапное появление в фойе: оказывается, кинотеатр своими входными и выходными дверями связывал чуть ли не три улицы, и весь этот народ стоял на тротуарах у кинотеатров, дожидаясь приезда президента.
Президент Чили Сальвадор Альенде шел из глубины улицы, от машины, улыбаясь, и время от времени отвечал на приветствия простым, домашним поднятием руки, как бы говоря: ну, как славно, что и вы пришли. Перед ним тут же образовывался, вырастал и протягивался, откатываясь в гущу ожидавшего его народа, живой коридор из устремленных добрых взглядов, улыбок, протянутых рук и полунаклоненных фигур.
Я не каждый день встречаю президентов, и поэтому, когда стоявшие передо мной расступились, открыв тем самым мою несколько потерянную фигуру в свежеотутюженном летнем смокинге, начал было тоже пятиться, но, больно стукнувшись спиной о стену, остановился (следует отметить – стена стене рознь, здесь была хорошая, умная стена; как важно вовремя получить тумака!) и, ощутив ее, довольно быстро обрел себя и уже достойно стоял, ожидая приближения президента. Он подошел, скользнул по мне взглядом, как, впрочем, и по стоявшим рядом со мной, и... бодро развернувшись, как бы желая проделать весь этот путь обратно, к машине, пошел. Не думаю, чтоб я смутил его. Нет. Даже в этом коротком проходе чувствовалось, что человек этот давно привык к подобному изъявлению симпатий к нему, ощущались уверенность и сила. Он уходил. Переводчица ринулась за ним, схватив его за локоть, громко, в голос, крича при этом: «Сальвадор, Сальвадор, он здесь, вот он!»
Президент Сальвадор Альенде не выразил неудовольствия, не отбросил ее руки, а, повернувшись, посмотрел туда, куда она показывала. Приветливо улыбаясь, он шагнул ко мне, я немного быстрее, чем это позволял протокол и вечерний костюм, бросился к нему, схватив обеими руками его огромную протянутую руку (но хорошо помню, что не тряс – просто спокойно держал). Простота общения, взгляды его не предполагали повышенных степеней излияния радости или уважения. Нужно было только, по возможности, быть самим собой, что я и постарался сделать. Он, среднего роста, приветливо и изучающе снизу, и я, разумеется, не свысока, но сверху, радостно взирали друг на друга. Я чувствовал, что нужно было что-то сказать, но удобно ли первому? И тем не менее робко начал:
– Я очень рад, господин президент...
– Как ваши глаза?.. – не дав договорить мне, спросил он. – Здоровы ли ваши глаза? Вылечили ли вы их?
Вопрос был прост, ясен, но я настолько был не подготовлен к проявлению не только заботы с его стороны о моих глазах, но просто никак не ожидал, что последует подобное, и поэтому никак не мог свести этот простой вопрос к реальности. И когда, наконец, мне это удалось, тихо сказал:
– Да, благодарю вас, дорогой друг, благодарю, я здоров, я вижу.
– Ваши многочисленные друзья в Чили были встревожены, узнав о вашем заболевании.
Маленькая, уже немолодая женщина с красивым разрезом больших глаз стояла возле Альенде и тихо, как-то впитывающе, смотрела на меня, и лишь я взглянул на нее, как она слегка кивнула головой в такт окончанию слов Альенде, дескать, да, так и было, да ведь вы и сам все это знаете, и продолжала молча, изучающе глядеть на вконец смущенного «премьера». Это было так ясно, что она именно это говорила, думала, что, глядя на нее, я так же тихо наклонил голову и, по-моему, шептал: «Благодарю... благодарю вас».
Администрация театра просила всех пройти на просмотр фильма.
– Увидимся позже, – бросил как-то удивительно молодцевато Сальвадор Альенде, отпустив мою руку, и пошел за расчищающими ему дорогу взволнованными администраторами и работниками министерства культуры, среди которых я с радостью узнал одного из заместителей министра культуры, синьора... к сожалению, забыл фамилию... столь просто и гостеприимно принявшего нас в президентском дворце Ла Монеда четырьмя днями ранее, сопровождавшего нас в экскурсии по этому дворцу и в заключение поделившегося с нами радостью – выходом в свет его книги о жизни и творчестве нашего Федора Михайловича Достоевского.
Нужно было спешить на сцену.
– Товарищ президент! Дамы, господа, друзья, товарищи! Я горд возможностью представить вам советский фильм о нашем великом соотечественнике Чайковском. Статистики утверждают, что почти из трехсот часов чистого звучания всей музыки Чайковского каждую минуту в мире где-нибудь обязательно звучит музыка Петра Ильича. Значит, и здесь у вас, в Чили, звучание ее естественно и правомочно. И совсем не потому, что это подсчитала кропотливая и объективная статистика. Это право завоевала у времени и у народов мира сама эта музыка. И по великому врожденному стремлению человека тянуться к прекрасному, вечному. У нас на родине, в России, под Москвой, в небольшом городе Клину, стоит дом, где жил последние годы Чайковский. По его неуютным комнатам бродят сквозняки и туристы, и становится грустно при мысли, как непроста, как нелегка была его жизнь, прошедшая закоулками одиночества и отрешения. Над домом идут дожди, шумят сосны и на входной двери медная табличка. Ею он пугал неугодных ему посетителей.