Текст книги "Книги отражений"
Автор книги: Иннокентий Анненский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
IV
Лирическое я Бальмонта, поскольку я сумел в нем разобраться, кажется мне очень интересным. Я начну его анализ с того момента, который поразил меня ранее других. Бальмонт хочет быть и дерзким и смелым, ненавидеть, любоваться преступлением, совместить в себе палача с жертвой и сирену с призрачным черным монахом, он делает кровавыми даже свои детские воспоминания, а между тем нежность и женственность – вот основные и, так сказать, определительные свойства его поэзии, его я, и именно в них, а не в чем другом, надо искать объяснения как воздушности его поэтических прикосновений к вещам, так и свободы и перепевности его лирической речи, да, пожалуй, и капризной изменчивости его настроений. Среди всех черных откровений бодлеризма, среди холодных змеистостей и одуряющих ароматов внимательный взор легко откроет в поэзии Бальмонта чисто женскую стыдливость души, которая не понимает всей безотрадности смотрящего на нее цинизма, хотя пытливому воображению и горячей голове кажется, что они уже давно и безвозвратно осквернены холодной скользкостью порока.
Нежнее всего
Твой смех прозвучал серебристый,
Нежней, чем серебряный звон,
Нежнее, чем ландыш душистый,
Когда он в другого влюблен.
Нежней, чем признанье во взгляде,
Где счастье желанья зажглось,
Нежнее, чем светлые пряди
Внезапно упавших волос.
Нежнее, чем блеск водоема,
Где слитное пение струй,
Чем песня, что с детства знакома,
Чем первый любви поцелуй.
Нежнее всего, что желанно
Огнем волшебства своего,
Нежнее, чем польская панна,
И значит – нежнее всего.
(II. 35)
Я напомню в том же жанре «Закатные цветы», «Придорожные травы», «Безглагольность», «Черемухой душистой», да и сколько их есть еще пьес, которые всего, кажется, свободнее выходили из сердца поэта.
Психология женщины очень часто останавливает на себе внимание нашего лирика, и мне кажется, что он лучше воспроизводит душевный мир женщины, чем мужчины. Все эти носители кинжалов sin miedo,[243]243
Будь без страха (исп.).
[Закрыть] влюбленные испанцы и крестоносцы и дьяволы кажутся нам преломленными в призме женских глаз, а женские пьесы, может быть, лучшие из бальмонтовских, особенно его две «колдуньи».
Как медленно, как тягостно, как скучно
Проходит жизнь, являя тот же лик.
Широкая река течет беззвучно,
А в сердце дышит бьющийся родник.
И нового он хочет каждый миг,
И старое он видит неотлучно.
Субботний день, как все прошел, поник,
И полночь бьет, и полночь однозвучна.
Так что же, завтра – снова как вчера?
Нет, есть восторг минуты исступленной.
Меня зовут. Я слышу. Так. Пора.
А вот конец «Колдуньи влюбленной».[245]245
А вот конец «Колдуньи влюбленной» – Бкс.
[Закрыть]
О, да, я колдунья влюбленная,
Смеюсь, по обрыву скользя.
Я ночью безумна, я днем полусонная,
Другой я не буду – не буду – нельзя.
(II, 287)
Его пьеса «Слияние» опять-таки женская по своей психологии. А вот и самопризнание поэта.
Ты мне говоришь, что как женщина я,
Что я рассуждать не умею,
Что я ускользаю, что я – как змея,
Ну что же, я спорить не смею.
Люблю по-мужски я всем телом мужским,
Но женское – сердцу желанно,
И вот отчего, рассуждая с другим,
Я так выражаюсь туманно.
Я женщин, как высшую тайну, люблю,
А женщины любят скрываться,
И вот почему я не мог, не терплю
В заветных глубинах признаться.
Пресловутый эротизм поэзии Бальмонта – я, признаться, его никак не мог найти. По-моему, мы скорее принимаем за эротизм капризное желание поэта найти вкус в вине, которое, в сущности, ему не нравится.
Во всяком случае, лирик Бальмонт не страстен, так как он не знает мук ревности и решительно чужд исключительности стремления. Я думаю, что он органически не мог бы создать пушкинского «Заклинания». Для этого он слишком эстетичен.
Но неужто же эти невинные ракеты еще кого-нибудь мистифируют? Да, именно хочу быть дерзким и смелым, потому что не могу быть ни тем, ни другим.
Любовь Бальмонта гораздо эстетичнее, тоньше, главное, таинственнее всех этих
Любовь Бальмонта – это его «Белладонна».
Счастье души утомленной
Только в одном:
Быть как цветок полусонный
В блеске и шуме дневном,
Внутренним светом светиться,
Все позабыть и забыться,
Тихо, но жадно упиться
Тающим сном.
Счастье ночной белладонны
Лаской убить.
Взоры ее полусонны,
Любо ей день позабыть,
Светом луны расцвечаться,
Сердцем с луною встречаться,
Тихо под ветром качаться,
В смерти любить.
Но я боюсь, что буду или неправильно понят, или, действительно, из области анализа лирического я незаметно соскользну в сферу рассуждений о темпераментах. Не все ли нам, в сущности, равно, активно ли страстный у поэта темперамент или пассивно и мечтательно страстный. Нам важна только форма его лирического обнаружения. Все, конечно, помнят классическую по бесстрастию пьесу Пушкина 1832 г. о двух женщинах и тютчевский «Темный огнь желанья»,[250]250
…помнят… пьесу Пушкина… о двух женщинах и тютчевский «Темный огнь желанья»… – См. стихотворение Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» и стихотворение Тютчева «Люблю глаза твои, мой друг…». Последняя строка у Тютчева читается: «Угрюмый, тусклый огнь желанья».
[Закрыть] который, вспыхнув так неожиданно, ошеломляет нас своей неприкрытостью.
Совершенно иначе касается желаний Бальмонт. Они для него не реальные желания, а только оптативная форма красоты.
У ног твоих я понял в первый раз,
Что красота объятий и лобзаний
Не в ласках губ, не в поцелуе глаз,
А в страсти незабвенных трепетаний,
Когда глаза – в далекие глаза
Глядят, как смотрит коршун опьяненный,
Когда в душе нависшая гроза
Излилась в буре странно-измененной,
Я заметил в поэзии Бальмонта желание – хотя и вне атмосферы упреков и ревнивой тоски – одного женского образа.
или
Ты вся – безмолвие несчастий
Случайный свет во мгле земной,
Неизъясненность сладострастия,
Еще не познанного мной.
Своей усмешкой вечно-кроткой,
Лицом, всегда склоненным ниц,
Своей неровною походкою
Крылатых, но не ходких птиц
Тот же Бальмонт не раз говорил, что он любит измену, и звал нас жить «для измены».
Мне бы хотелось думать, что образ женщины с неверной душой является только символом этой милой сердцу поэту измены, т. е. символом зыбкой, ускользающей от определения жизни, в которую, и одну ее, влюблен изысканный стих.
Было бы праздным и даже оскорбительным для изучаемого лирика трудом стараться ограничить его свободно-чувствующее и точно отражающее я каким-нибудь определенным миросозерцанием. В поэзии Бальмонта есть все, что хотите: и русское предание, и Бодлер, и китайское богословие, и фламандский пейзаж в роденбаховском освещении, и Рибейра,[254]254
Рибера Хосе (по прозвищу Спаньолетто; 1591–1652) – испанский живописец и гравер.
[Закрыть] и Упанишады,[255]255
Упанишады – общее название различных по характеру и объему философских сочинений Древней Индии (см. стихотворение Бальмонта «Из Упанишад»).
[Закрыть] и Агура-мазда,[256]256
Агур-мазда (Ормузд) – обожествленное светлое начало в религии древнего Ирана и Азербайджана (см. стихотворение Бальмонта «Скорбь Агура-мазды»).
[Закрыть] и шотландская сага, и народная психология, и Ницше, и ницшеанство. И при этом поэт всегда целостно живет в том, что он пишет, во что в настоящую минуту влюблен его стих, ничему одинаково не верный. Поэзия Бальмонта искрения и серьезна, и тем самым в ней должно быть отрицание не только всякой философической надуманности, но и вообще всякой доктрины, которая в поэзии может быть только педантизмом. Играя в термины, мы не раз за последние годы заставляли поэтов делаться философами. При этом речь шла вовсе не о Леопарди или Аккерман,[257]257
Аккерман Луиза Викторина (урожд. Шике; 1813–1890) – французская поэтесса.
[Закрыть] не о Гюйо[258]258
Гюйо Жан-Мари (1854–1888) – французский философ-идеалист.
[Закрыть] или Вл. Соловьеве,[259]259
Соловьев Владимир Сергеевич (1853–1900) – философ-идеалист, богослов, поэт и публицист.
[Закрыть] а философическим находили, например, Фета и едва ли даже не Полонского. Я все ждал, что после философичности Полонского кто-нибудь заговорит о методе Бенедиктова… Как бы то ни было, самый внимательный анализ не дал мне возможности открыть в изучаемой мною поэзии определенного философского миропонимания по той, вероятно, причине, что в лирике действуют другие определители и ею управляют иные цели, к философии не применимые. Самый же эстетизм едва ли может назваться миропониманием, по крайней мере философским. Другие мало интересны.
Я Бальмонта живет, кроме силы своей эстетической влюбленности, двумя абсурдами – абсурдом цельности и абсурдом оправдания.
Мне чужды ваши рассуждения:
«Христос», «Антихрист», «Дьявол», «Бог».
Я – нежный иней охлаждения,
Я – ветерка чуть слышный вздох.
Мне чужды ваши восклицания:
«Полюбим тьму», «Возлюбим грех».
Я причиняю всем терзания,
Но светел мой свободный смех.
Вы так жестоки – помышлением,
Вы так свирепы – на словах.
Я должен быть стихийным гением.
Я весь в себе – восторг и страх.
В этих стихах Бальмонта, как и в некоторых других, наблюдается полемизм, который уже сам по себе разлагает цельность восприятий. Если я спорю, значит, я сомневаюсь и хочу уверить прежде всего самого себя в том, что утверждаю. Но цельность наполняет желания поэта вовсе не в силу того, чтобы она была достижима или хотя бы возможна, а наоборот, именно потому, что ее иллюзия безвозвратно потеряна и потому, что душа поэта, его я кажутся теперь несравненно менее согласованными с его сознанием и подчиненными его воле, менее, так сказать, ему принадлежащими, чем было я у поэтов романтиков. Я чувствую себя ответственным за целый мир, который бессознательно во мне живет и который может в данную минуту заявить о своем существовании самым безумным, может быть, даже гнусным желаньем, причем это желанье будет не менее назойливо мое, чем любое из воспитанных мною и признанных окружающими культурных намерений. Поэзия, в силу абсурда цельности, стремится объединить или, по крайней мере, хоть проявить иллюзорно единым и цельным душевный мир, который лежит где-то глубже нашей культурной прикрытости и сознанных нами нравственных разграничений и противоречий.
Я измеряется для нового поэта не завершившим это я идеалом или миропониманием, а болезненной безусловностью мимолетного ощущения. Оно является в поэзии тем на миг освещенным провалом, над которым жизнь старательно возвела свою культурную клетушку, – а цельность лишь желанием продлить этот беглый, объединяющий душу свет. Вот экстатическое изображение идеального момента цельности.
Факелы, тлея, чадят.
Утомлен наглядевшийся взгляд.
Дым из кадильниц излит,
Наслажденье, усталое, спит.
О, наконец, наконец,
Затуманен блестящий дворец!
Мысль, отчего ж ты не спишь,
Вкруг тебя безнадежная тишь!
Жить, умирать, и любить,
Беспредельною цельность дробить,
Все это было давно
И, скользнув, опустилось на дно.
Там, в полумгле, в тишине,
Где-то там, на таинственном дне,
Новые краски царят,
Драгоценные камни горят.
Перед абсурдом цельности в создании поэта стоит и его живое отрицание, реальность совместительства, бессознательности жизней, кем-то помещенных бок о бок в одном призрачно-цельном я, ужас видеть, без возможности удержать слепого за полшага от провала или, как змея подползает к спящему ребенку.
Когда я к другому в упор подхожу,
Я знаю: нам общее нечто дано.
И я напряженно и зорко гляжу
Туда, на глубокое дно.
И вижу я много задавленных слов,
Убийств, совершенных в зловещей тиши,
Обрывов, провалов, огня, облаков,
Безумства несытой души.
Я вижу, я помню, я тайно дрожу,
Я знаю, откуда приходит гроза.
И если другому в глаза я гляжу,
Он вдруг закрывает глаза.[262]262
Когда я к другому в упор подхожу… – «Глаза» (Бкс).
[Закрыть]
В нашем я, глубже сознательной жизни и позади столь неточно формулированных нашим языком эмоций и хотений, есть темный мир бессознательного, мир провалов и бездн. Может быть, первый в прошлом веке указал на него в поэзии великий визионер Эдгар По. За ним или по тому же пути шли страшные своей глубиной, но еще более страшные своим серым обыденным обличьем провидения Достоевского. Еще шаг, – и Ибсен вселит в мучительное созерцание черных провалов дарвинистическую фатальность своих «Призраков» – ужас болезнетворного наследия. Вот стихотворение Бальмонта, где лирическое самообожание поэта выступает на страшном фоне юмора совместительства.
О да, я Избранный, я Мудрый, Посвященный,
Сын Солнца, я – поэт, сын Разума, я – царь.
Но предки за спиной, и дух мой искаженный
Татуированный своим отцом дикарь.
Узоры пестрые прорезаны глубоко.
Хочу их смыть: нельзя. Ум шепчет: перестань.
И с диким бешенством, я в омуты порока
Бросаюсь радостно, как хищный зверь на лань.
Другая реальность, которая восстает в поэзии Бальмонта против возможности найти цельность, это – совесть, которой поэт посвятил целый отдел поэм. Он очень интересен, но мы пройдем мимо. Абсурд оправдания аналитически выводится поэтом из положения
Мир должен быть оправдан весь.
и т. д.
Непримиримое противоречие между этикой в жизни и эстетикой в искусстве ярче всего высказывается, конечно, в абсурде оправдания. В этической области оправдание ограничивается только сферой индивидуальности, так как оправдание принципиальное уничтожало бы основной термин этики – долженствование.
В области эстетической, наоборот, и оправдывать, в сущности, нечего, потому что творчество аморально, и лишь в том случае, когда искусство приспособляется к целям воспитательным или иным этическим, оно руководится чуждыми природе его критериями. Но в какой мере искусство может быть чисто эстетическим, т. е. поскольку слово может и вправе эмансипироваться, – этот вопрос, конечно, остается еще открытым. Я думаю, что, во всяком случае, для полноты развития духовной жизни человека не надо бы было особенно бояться победы в поэзии чувства красоты над чувством долга. Да такова и сила вещей, такова и история. Если мы переведем глаза с канона Поликлета[265]265
…канона Поликлета… – Поликлет (жил в 5 в. до н. э.). древнегреческий скульптор. Изображал преимущественно фигуры юных атлетов; из них наиболее знаменит «Дорифор» (копьеносец). Эту статую древние называли каноном.
[Закрыть] на роденовского l'homme au nez casse,[266]266
Человека со сломанным носом (фр.).
…на роденовского l'homme au nez casse… – Роден Огюст (1840–1917) – французский скульптор. «Человек со сломанным носом» (1864) – скульптура Родена.
[Закрыть] то сразу же почувствуем, какую силу приобрел эстетизм с развитием человеческого понимания и как безмерно расширилась его область. Еще разительнее покажется разница восприятий, если мы сравним отвратительное в пещере Полифема с отвратительным на смертном ложе mаdame Bovary или представим себе преступление Медеи рядом с умерщвлением ребенка в трагедии Толстого. Громадные успехи, сделанные искусством в расширении области прекрасного, следует, во всяком случае, отнести, мне кажется, на счет его эмансипации от внешних требований во имя бесстрашия и правды самоанализа.
Чем далее вперед подвигается искусство, чем выше творящий дух человека, тем наивнее кажутся нам в применении к поэзии требования морализма. Я понимаю, что читатель, целостно воспринимая произведение искусства, особенно воспитывая на нем других, – часто не может не прилагать к суждению о поэзии этических критериев, но какое отношение к сущности творчества Достоевского имеет абсолютное преобладание в Свидригайлове моральных плюсов или моральных минусов. Да и чего в нем больше, как в творении, существующем эстетически, – кто возьмется на это ответить? Морализируйте над Свидригайловым сколько душе угодно, черпайте из изображения какие хотите уроки, стройте на нем любую теорию, но что бы осталось от этого, может быть, глубочайшего из эстетических замыслов Достоевского, если бы поэт переводил его в слова на основании этических критериев и для морального освещения человеческой души, а не в силу чистого эстетизма творчества, оправданного гением?
Бальмонт в лирике часто касался вопроса об оправдании почти отвлеченно, почти теоретически, и при этом не без некоторого задора даже.
Жить среди беззакония,
Как дыханье ветров,
То в волнах благовония,
То над крышкой гробов.
Быть свободным, несвязанным,
Как движенье мечты,
Никогда не рассказанным
До последней черты.
Что бесчестное? Честное?
Что горит? Что темно?
Я иду в неизвестное,
И душе все равно.
Знаю, мелкие низости
Не удержат меня:
Нет в них чаянья близости
Рокового огня.
Или:
Я не думаю, чтобы все это могло кого-нибудь пугать более, чем любая риторическая фигура.
Поэтические рассуждения лирика мне лично интересными не показались: отчего и не рассуждать в рифмах, если кому это нравится. – но не следует при этом себя обманывать: это не тот путь, которым эстетизм делал свои завоевания.
Я не был никогда такой, как все.
Я в самом детстве был уже бродяга,
Не мог застыть на узкой полосе.
Красив лишь тот, в ком дерзкая отвага,
И кто умен, хотя бы ум его
Ум Ричарда, Мефисто или Яго.
Или:
Мне нравится, что в мире есть страданья,
Я их сплетаю в сказочный узор,
Влагаю в сны чужие трепетанья.
Обманы, сумасшествия, позор,
Безумный ужас – все мне видеть сладко,
Я в пышный смерч свиваю пыльный сор.
Смеюсь над детски-женским словом – гадко,
Во мне живет злорадство паука,
В моих словах – жестокая загадка.
О, мудрость мирозданья глубока,
Прекрасен вид лучистой паутины,
И даже муха в ней светло-звонка.
* * *
Бодлер никогда не давал нам своих мыслей в столь безнадежно аналитической форме, по крайней мере в «Цветах Зла».[273]273
«Цветы Зла» (1857) – книга стихов Шарля Бодлера.
[Закрыть] Если Пушкин любил байроническую форму лиризма, то не надо забывать, что и у Байрона и у Пушкина это была живая лирическая и столь часто при этом юмористическая форма выражения – совершенно чуждая вещательности, доктринерства и задора.
Некоторая неприуроченность страшных или, скорее, запугивающих признаний нашего лирика зависит, по-моему, прежде всего от того, что ему, как и всем нам, вовсе не приходится иметь дело с организованным или глубоко пустившим корни лицемерием. Если Бодлер предпочитал кажущуюся порочность кажущейся добродетели, так ведь перед ним стоял Тартюф, который 300 лет культивировался и приспособлялся к среде. Если в центре творчества Ибсена чувствуется кошмарный страх поэта перед лицемерием, так ведь на это есть глубокие социальные, исторические причины. А разве Иудушку Головлева стоит пугать такой тонкостью, как моральное безразличие? Я бы не назвал абсурд оправдания эстетически оправданным в поэзии Бальмонта, если бы он защищал его лишь рифмованным рассуждением, более капризным и требовательным, чем сильным и даже оригинальным.
Но Бальмонт дал нам две удивительных пьесы оправдания «В застенке» и «Химеры».
Во второй, очень длинной, уродство создает красоту. Я цитирую только первую.
Переломаны кости мои.
Я в застенке. Но чу! В забытьи
Слышу, где-то стремятся ручьи.
Так созвучно, созвонно в простор
Убегают с покатостей гор,
Чтоб низлиться в безгласность озер.
Я в застенке. И пытка долга.
Но мечта мне моя дорога.
В палаче я не вижу врага.
Он ужасен, он странен, как сон.
Он упорством моим потрясен.
Я ли мученик? Может быть, он?
Анализ этой пьесы завел бы нас слишком далеко. Но редко, кажется, удавалось Бальмонту быть синтетичной и сильнее. Да, стоит жить и страдать, чтобы слышать то, чего не слышат другие и чего, может быть, даже нет, слышать, как говорят ручьи… А ручьи не заговорят для нас, если мы не вынесем пытки и не оправдаем палача – если мы не добудем красоты мыслью и страданием.
Я закончу мой эскизный разбор бальмонтовской лирики указанием на самое поэтическое выражение невозможности оправдания, какое я нашел в его же поэзии.
Отчего мне так душно? Отчего мне так скучно?
Я совсем остываю к мечте.
Дни мои равномерны. Жизнь моя однозвучна,
Я застыл на последней черте.
Только шаг остается, только миг быстрокрылый,
И уйду я от бледных людей.
Для чего же я медлю пред раскрытой могилой?
Не спешу в неизвестность скорей?
Я не прежний веселый, полубог вдохновенный,
Я не гений крылатой мечты.
Я угрюмый заложник, я тоскующий пленный,
Я стою у последней черты.
V
Но в лирическом я Бальмонта есть не только субъективный момент, как оказывается спорный и прорекаемый, его поэзия дала нам и нечто объективно и безусловно ценное, что мы вправе учесть теперь же, не дожидаясь суда исторической Улиты.
Это ценное уже заключено в звуки и ритмы Бальмонта – отныне наше общее достояние.
Я уже говорил, что изысканность Бальмонта далека от вычурности. Редкий поэт так свободно и легко решает самые сложные ритмические задачи и, избегая банальности, в такой мере чужд и искусственности, как именно Бальмонт. Его язык – это наш общий поэтический язык, только получивший новую гибкость и музыкальность, – и я думаю, что этого мне лично не надо подтверждать особыми примерами ввиду того, что я довольно уже цитировал бальмонтовских пьес. Одинаково чуждый и провинциализмов и немецкой бесстильности Фета, стих Бальмонта не чужд иногда легкой славянской позолоты, но вообще поэт не любит шутить и не балаганит лубочными красками. Такие неологизмы, как мятежиться, предлунный или внемирный не задевают уха, моего по крайней мере. Лексическое творчество Бальмонта проявилось в сфере элементов, наименее развитых в русском языке, а именно ее абстрактностей.
Для этого поэт вывел из оцепенелости сингулярных форм целый ряд отвлеченных слов.
светы (II. 204), блески (II, 29; II. 280), мраки (II. 305), сумраки (II, 49), гулы (II, 50), дымы (II, 357), сверканья (II, 113), хохоты (II, 68), давки (II, 70), щекотания (II, 318), прижатья (II, 317), упоенья (Тл. 79), рассекновенья (Т л. 112), отпадения (II, 280), понимания (Тл. 205) и даже бездонности (II, 184), мимолетности (Тл. 48), кошмарности (Тл. 103), минутности (Тл. 128).[276]276
светы… минутности… – светы («Снежинки»); блески («Ангелы опальные»); мраки («Тайна горбуна»); сумраки («Сумрачные области»); гулы («Под ярмом»); дымы («Дымы»); сверканья («Нам нравятся поэты…»); хохоты («В душах есть все»); давки («Избранный»); щекотания («К смерти»); прижатья (там же); рассекновенья («Различные»); отпадения («Отпадения»); понимания («Полночь»); бездонности («Влияние луны»); мимолетности («Я не знаю мудрости…»); кошмарности («Злая ночь»); минутности («Воздушность»).
[Закрыть]
От соприкосновенья красочных и отвлеченных слов кажется иногда, будто засветились и стали воздушнее и самые abstracta:
Вот «Намек»[277]277
«Намек» – (Бкс). 2-я строка: «В подводной прохладе, утонченный ждущий намек».
[Закрыть]
Сгибаясь, качаясь, исполнен немой осторожности,
В подводной прохладе утонченно-ждущий намек,
Вздымается стебель, таящий блаженство возможности,
Хранящий способность раскрыться, как белый цветок.
Или:
Здесь символичность тяжелого слова ласкательность усиливается благодаря соседству слова глаз.
Бывают у Бальмонта и целые терцины из отвлеченных слав, для меня, по крайней мере, не громоздкие.
Не знаю, не в первый ли раз у Бальмонта встречаются следующие отвлеченные слова: безызмерность (II, 396), печальность (ibid.), (росистая) пъяность (II, 282), запредельность (Тл. 20), напевность (II, 239), многозыблемость (Тл. 169), кошмарность (Тл. 103), безглагольность[284]284
…безызмерность… безглагольностъ… – безызмерность («Влияние луны»); зaпредельность («Жар-птица»); напевность («Если грустно тебе…»); многозыблемость («Зимой ли кончается год…»); кошмарность («Злая ночь»); безглаголъность («Безглагольность»).
[Закрыть] (Тл. 131).
Но Бальмонт лирически их оправдал. Постигший таинство русской речи, Бальмонт не любит окаменелости сложений, как не любит ее и наш язык. Но зато он до бесконечности множит зыбкие сочетания слов, настоящее отражение воспеваемых поэтом минутных и красивых влюбленностей.
Или с красивым хиазмом:
Параллельные:
Оксюморные:
Перепевные:
Лирические красочные:
Лирические отвлеченные:
Интересны сложные сочетания, которые кажутся еще воздушнее обычных.
Есть пример разошедшегося сложного сочетания.
Отрицательность и лишенность в словах Бальмонта очень часты.
Вот конец одной пьесы:
«Безъ» и «без» – в одном сонете повторяются 15 раз; этот же предлог в слитном виде (II, 127) придает особо меланхолический колорит пьесе «Безглагольность» (см. выше).
Большая зыбкость прилагательного, а отсюда и его большая символичность, так как прилагательное не навязывает нашему уму сковывающей существенности, делает прилагательное едва ли не самым любимым словом Бальмонта. Есть у него пьеса «Закатные цветы» (II, 105), где скученность прилагательных красиво символизирует воздушную навислость слоисто-розовых облаков.
Поэзия Бальмонта чужда развитых, картинно-обобщающих сравнений Гомера и Пушкина.
Его сравнения символичны – они как бы внедрены в самое выражение.
Вот пример:
Звуковая символика Бальмонта никогда не переходит в напряженность и не мутит прозрачности его поэзии.
Вот несколько примеров звуковой символики. Символизируется застылость:
дыхание:
шуршанье:
озлобленность:
Есть у Бальмонта две звуко-символические пьесы.
В шуме ш-с.
Осень
В сонорности л.
Влага
С лодки скользнуло весло.
Ласково млеет прохлада.
«Милый! Мой милый!» – Светло,
Сладко от беглого взгляда.
Лебедь уплыл в полумглу,
Вдаль под Луною белея.
Ластятся волны к веслу,
Ластится к влаге лилея.
Вот несколько примеров перепевности:
Бальмонт любит в синтаксисе отрывистую речь, как вообще в поэзии он любит переплески и измены.
Или:
Возьмите еще «Русалку», сплошь написанную короткими предложениями (II, 286), или во II томе пьесы на с. 32, 51, 151, 152.[317]317
…пьесы на с. 32, 51, 151, 152. – «Среди камней», «Лесной пожар», «Светлый Герой», «Потухшие факелы» (все-Гз).
[Закрыть]
Выделенью коротких предложений соответствует у Бальмонта красивое выделение односложных слов в арсисе (пьесы: «Придорожные травы», «Отчего мне так душно?» – час, миг, шаг).
У Бальмонта довольно часты во фразе троения слов или речений с разными оттенками:
С радостным:
Меланхолическим:
И сердце простило, но сердце застыло,
И плачет, и плачет, и плачет невольно.
(из пьесы «Безглагольность», см. выше)
Мрачным:
Ритмы Бальмонта заслуживали бы особого исследования. Я ограничусь несколькими замечаниями.
Наши учебники, а вслед за ними и журналисты, говоря о русском стихе, никак не выберутся из путаницы ямбов и хореев, которые в действительности, кроме окончания строки, встречаются в наших стихотворных строках очень редко. Например, почти весь «Евгений Онегин» написан 4-м пэоном.
Бальмонт едва ли не первый показал силу первого пэона, как основного ритма пьесы, который дал возможность утилизировать сочетания четырехсложных слов с ударением на первом слоге.
Ср. «Придорожные травы».
Бальмонт дал нам первый почувствовать красоту полустиший, как это видно из следующего ритмического примера.
Волна бежит. Волна с волною слита.
Волна с волною слита в одной мечте.
Прильнув к скалам, они гремят сердито.
Они гремят сердито: «Не те! Не те!»
Среди ритмических созданий Бальмонта меня очень заинтересовали его прерывистые строки «Болото» («Только любовь», с. 144 сл.) и «Старый дом» (Тл. 146 сл.). Ритмичность этих пьес не может быть сведена к нашим схемам: если отдельные строки и измеряются с некоторой натяжкой нашими ритмическими единицами, то объединение каждой из них можно искать разве в мелькании одного какого-нибудь ритмического типа: болото есть слово амфибрахическое, и амфибрахий лежит в основании ритма самой пьесы, причудливо перебиваясь третьими пэонами и анапестами.
Слова старый дом – составляют кретик, а потому кретик есть основной размер самой пьесы, так озаглавленной.
Вот отрывки из поэмы «Болото».
На версты и версты шелестящая осока,
Незабудки, кувшинки, кувшинки, камыши.
Болото раскинулось властно и широко,
Шепчутся стебли в изумрудной тиши.
Или:
Пьеса «Болото», по-моему, ритмически символизирует зыбкость и затрудненность движенья по трясине: в стихах чувствуется тряска, соединенная с мучительным, засасывающим однообразием.