Текст книги "О современном лиризме"
Автор книги: Иннокентий Анненский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Да, Валерий Брюсов больше любит прекрасный призрак жизни, мечту, украшенную метафорами, чем самую жизнь. Я говорю о художнике, конечно. Мне нет дела до такой детали Брюсова-поэта, как Брюсов-человек.
Иногда он любит даже не мечту – и она тогда слишком для него груба и назойлива. Нет, просто – грусть:
Жизнь Валерий Брюсов охотнее всего облекает или в застылость города, старой легенды, северного пейзажа, или обращает в призрак, чтобы она ни о чем не спрашивала, а напротив, ее можно было разглядывать, и, не успев вовлечь нас с собой в сутолоку, жизнь покорно оставалась с нами на лабораторном экране. Вот город
Царя властительно над долом,
Огни вонзая в небосклон,
Ты труб фабричных частоколом
Неумолимо окружен.
Стальной, кирпичный и стеклянный,
Сетями проволок обвит,
Ты – чарователь неустанный,
Ты – неслабеющий магнит.
А вот призрак девушки
Мы были рядом на мгновенье,
И встречи жизнь не повторит.
Но характернее для поэта его «Уличная» («Все напевы», с. 103), с удивительной сменой неполно-отзвучных рифм, которые точно для того и предназначены, чтобы живое казалось призраком, выдумкой уличных фонарей или начинающимся бредом. Рифмы, – главное, следите за нечетными рифмами!
Свищет вполголоса арии,
Блеском и шумом пьяна,
Здесь, на ночном тротуаре,
Вольная птица она.
Детски балуется с локоном,
Вьющимся дерзко к глазам,
То вдруг наклонится к окнам,
Смотрит на радужный хлам.
Вот улыбнулась знакомому
Всем ожерельем зубов!
Вот, подмигнув молодому,
Бросила несколько слов.
Кто-то кивнул необдуманно,
К ней наклонился, – и вот
Вместе смеется он шумно,
Рядом, волнуясь, идет.
Словно громадное зеркало
Их отразило окно,
И отраженье померкло,
Канув на темное дно.
Но вы ошиблись бы, приняв здесь творчество за импрессионизм. Ничего подобного нет! Это сам поэт претворил в цветовое пятно, в волну уличной жизни то, что в действительности, может быть, и даже, наверное, пребольно вцепилось в него, занятого в данную минуту какими-нибудь выкладками из своей походной лаборатории. Пришлось сделать над собой усилие. Жизнь груба и надменна. Разве легко повенчать ее с призраком? Но иногда и Валерию Брюсову это невмочь. Двойная жизнь вечным перебоем своих неслитостей совсем истомила поэта, и вот он восклицает:
Я нарочно остановился долее на анализе поэтических восприятий Брюсова. Его мучительные пробы кажутся мне исполненными недоверия не только к своим силам, но и к тому, что вообще он делает, хочет делать и любит делать. Это скептик, даже более – иронист. Еще в начале 900-х годов поэт говорил:
Я старый пепел не тревожу,
Здесь был огонь и вот остыл.
Как змей, на сброшенную кожу,
Смотрю на то, чем прежде был.
. . . . . . . .
Лучей зрачки горят на росах,
Как серебром, все залито…
Ты ждешь меня у двери, посох!
Иду! Иду! со мной – никто!
(У себя. «Пути и перепутья», II, 5 cл.)
И не раз потом то слышался ему призыв к работе, и поэт понукал свою мечту, «как верного вола»,[65]65
…поэт понукал свою мечту «как верного вола»… – См. «В ответ П. П. Перцову». Имеется в виду строка: «Вперед, мечта, мой верный вол!» (Пп 2, с. 15).
[Закрыть] то видел он себя случайным путешественником; нить Ариадны выпадала у него из рук, погасший факел обжигал пальцы, и лабиринт, где «в бездонном мраке нет дорог», мстил ему, потому что он был здесь только пришельцем, только одним из тех, кому не выдаются тайны.[66]66
…то видел он себя случайным путешественником… кому не выдаются тайны. – Парафраз стихотворения «Нить Ариадны» (Пп2, с. 10–11). В бездонном мраке нет дорог… – строка оттуда же.
[Закрыть]
Наконец, уже совсем недавно Валерий Брюсов снова видит себя столь же далеким, как и в юности, от грезившейся цели. Поэт не нашел за долгие и трудовые годы того «немыслимого знанья»,[67]67
…не нашел «немыслимого знанья»… – «Последнее желанье»: «Где я последнее желанье / Осуществлю и утолю? / Найду ль немыслимое знанье, / Которое, таясь, люблю?»
[Закрыть] которое было его первой и тайной любовью («Пути и перепутья», II, 4), и вот какое мы слышим признанье
Я не знаю, смеется ли когда-нибудь Валерий Брюсов. Я видал его – в стихах (в натуре совсем его не видел) серьезным и размеренным. Он почти всегда строго-строфичен, а блеску его чужды тревожные сверкания. Лишь изредка матовый и нежный, этот блеск чаще переходит в широкое и ровно-лучистое сияние. Поэт любит выдавать себя за коллекционера, эклектика, и порою он интригует нас странным сходством с Жуковским. Но антология Брюсова и точно сродни майковской.[69]69
… антология Брюсова и точно сродни майковской. – Здесь Анненский сближает антологические стихи Майкова и Брюсова. А. Майков начал свое поэтическое творчество с разработки антологических тем и достиг в этой области высокого совершенства. В антологических стихах Майкова пластика и живописность преобладают над лирическим началом. – См. статью «Майков и педагогическое значение его поэзии».
[Закрыть]
Эллада ничего не сказала бы Валерию Брюсову. Его «Ахиллес у алтаря» («Stephanos», 165)[70]70
«Ахиллес у алтаря». – У Анненского с. этого стихотворения указана по Пп 2, из книги «Stephanos», вошедшей в этот том.
[Закрыть] хочет умереть, «приникнув к устам Поликсены»,[71]71
Поликсена – дочь Приама, которую Ахилл, по позднему преданию, решил взять в жены и перейти к троянцам, но был убит Парисом.
[Закрыть] и я не нахожу, чтобы очертание этого героя существенно разнилось не только от силуэта триумвира, который променял свой пурпур на поцелуй Клеопатры («Stephanos», 168),[72]72
… триумвира, который променял свой пурпур на поцелуй Клеопатры… – См. стихотворение «Антоний»: «Венец и пурпур триумвира / Ты променял на поцелуй», – У Анненского с. этого стихотворения указана по Пп2.
[Закрыть] но и от фигуры праотца, когда тот соблазняет нашу праматерь: различны ситуации, но колорит один – пепельный и не намеренно ли академический? Что будет с Валерием Брюсовым, когда минуют годы «ученичества» и даже завтра, если он захочет бросить свою прихотливую аскезу?
Я боюсь воскрешать слова из предисловия к «Urbi et Orbi», их уже нет перед стихами 2-го тома «Путей и перепутий». Но тогда Валерий Брюсов еще мыслил стих отдельно от поэзии.
Для отдаленного будущего (я не особенно верю, чтобы для поэта какое-нибудь будущее точно казалось отдаленным) он провидел стих в качестве «совершеннейшей формы речи», смещающим прозу «прежде всего в философии».
Если до сих пор он «в тех же мыслях», это многое разъясняет, конечно, во «Всех напевах», и даже на заглавие сборника бросает свет. А ученичество, декадентство и педантизм Валерия Брюсова приурочиваются для нас, таким образом, к данной ступени его миропонимания. Послушайте, Брюсов, но разве стих может быть речью, т. е. обыденностью?
Потому что смешно же, в самом деле, проектировать в будущем какой-то гиератизм стилей, с академией в Чебоксарах.
Каждая область знания точно ищет освободиться от пут метафоры, от мифологических сетей речи – но уж, конечно, не для изысканности стиля, а чтобы уйти в терминологию, в беззвучность, в письмо, в алфавит на аппарате Морзе. Что же будет она делать – скажите – со стихом, этим певучим гением мифа, уверяющим ее в вечности Протея и бессмертии непрестанно творимой легенды?
И кому нужна будет философия без системы, а тем более стих, отказавшийся быть личным, иррациональным, божественно неожиданным?
Впрочем, тут, конечно, легче гадать, чем судить, и критика, пожалуй, еще априорнее утверждения… Я протестую в словах Брюсова против одного «несомненно»,[73]73
… несомненно… – Uo, Предисловие.
[Закрыть] и хорошо, что он написал его шесть лет тому назад, а теперь, может быть, уже и забыл!
Во всяком случае, стих недаром носил когда-то не только философскую мечту, но и философскую доктрину. Наша элегия до сих пор склонна к «философичности».
Да и нельзя толочься десятками лет среди таких соблазнительных соседств, как мертво и ничего, жизни и тризне, без цели – качели, смерть и твердь (есть, положим, еще верть! и жердь – но они скромно отодвигаются в сторону, чувствуя свою обидную неантологичность) и не настраиваться время от времени метафизически.
Есть, однако, в России поэты, для которых философичность стала как бы интегральной частью их существа. Поэзию их нельзя назвать, конечно, их философией. Это и не философская поэзия Сюлли Прюдома.[74]74
Сюлли Прюдом (Франсуа Арман Прюдом, 1839–1907) – поэт, автор философских стихотворений и поэм.
[Закрыть] Атмосфера, в которой родятся искры этой поэзии, необходимая творчеству этих поэтов густо насыщена мистическим туманом: в ней носятся частицы и теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов, в ней можно открыть, пожалуй, и пар от хлыстовского радения, – сквозь нее мелькнет отсыревшая страница Шопенгауэра, желтая обложка «Света Азии»,[75]75
«Свет Азии» – поэма английского поэта Эдвина Арнолда (1832–1904) «Свет Азии, или Великое отречение» (1879), рус. пер., 1890, 1906. Является попыткой популяризации буддизма, написана белым стихом.
[Закрыть] Заратустра бредил в этом тумане Апокалипсисом.
О, я далек от желания писать карикатуру. Я говорю о нашей душе, о больной и чуткой душе наших дней.
И вы уже угадали, что речь идет о поэте и романисте, которому было бы довольно «Мелкого беса» и «Опечаленной невесты», чтобы имя его осталось бессмертным выражением времени, которое мы, как всякое другое поколение, склонны, за неимением к оному перспективы, считать безвременьем.
* * *
Федор Сологуб – петербуржец.
На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я (издана в 1908 г., 202 с. Москва, Изд-во «Золотое Руно»).[76]76
Сологуб (Тетерников) Федор Кузьмич (1863–1927) – поэт и писатель символистского направления. На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я… – См.: Сологуб Федор, Пламенный круг. Стихи. Книга восьмая. М., 1908.
[Закрыть]
Две вещи наиболее чужды поэзии Сологуба, насколько я успел ее изучить.
Во-первых, непосредственность (хотя где же они и вообще у нас, Франсисы Жаммы?[77]77
Жамм Франсис (1868–1938) – французский поэт, близкий символизму; воспевал сельские уголки, природу. Анненский употребляет его имя как символ бесхитростной, простодушной поэзии. См. Тп, с. 108.
[Закрыть] уж не лукавый ли Блок?).
Во-вторых, неуменье или нежеланье стоять вне своих стихов. В этом отношении это разительный контраст с Валерием Брюсовым, который не умеет – и не знаю, хочет ли когда, – оставаться внутри своих стихов, а также с Вячеславом Ивановым, который даже будто кичится тем, что умеет уходить от своих созданий на какое хочет расстояние. (Найдите, например, попробуйте, Вячеслава Иванова в «Тантале».[78]78
«Тантал» – трагедия Вячеслава Иванова. – См.: Северные цветы ассирийские. Альманах. М., 1905, с. 197–245.
[Закрыть] Нет, и не ищите лучше, он там и не бывал никогда.)
Сологуб, как это ни странно, для меня лучше всего характеризуется именно объединенностью этих двух отрицательно формулированных свойств.
Как поэт, он может дышать только в своей атмосфере, но самые стихи его кристаллизуются сами, он их не строит.
Вот пример:
Мы – плененные звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери,
Мы открыть их не смеем.
Если сердце преданиям верно,
Утешаяся лаем, мы лаем.
Что в зверинце зловонно и скверно,
Мы забыли давно, мы не знаем.
К повторениям сердце привычно,
Однозвучно и скучно кукуем.
Все в зверинце безлично, обычно.
Мы о воле давно не тоскуем.
Прежде всего – слышите ли вы, видите ли вы, как я вижу и слышу, что мелькнуло, что смутно пропело в душе поэта, когда он впервые почувствовал возможность основной строфы этой пьесы?
Первой обозначившейся строчкой была третья в напечатанном стихотворении:
– Глухо заперты двери,
Вы узнаете ее, конечно?..
. . . . .
. . . . .
Тихо запер я двери —
Ведь это была тоже третья строчка в стихотворении Пушкина «Пью за здравие Мэри».
Данная пьеска Корнуэлла,[80]80
Данная пьеса Корнуэлла… – «Пью за здравие Мери» Пушкина является вольным подражанием песне английского поэта Барри Корнуэлла (1787–1874).
[Закрыть] и по имени Мэри, и по эпохе пушкинского вдохновения (1830), нераздельно сочетается для нас, и для Сологуба тоже, конечно, – с «Пиром во время чумы» Уильсона – Пушкина. Я не говорю уже о том, что самый «Пир» теперь для читателя невольно приобретает именно сологубовский колорит.
Контрасты Пушкина сгладились, мы их больше не чувствуем – что же делать? Осталось нечто грубо хохочущее, нечто по-своему добродушно-застращивающее, осталась какая-то кладбищенская веселость, только совсем новая, отнюдь более не-Шекспировская форма юмора.
За дверями пришли к Сологубу и звери. Но они пришли неспроста. О, это звери особенные. У них есть своя история. Метафора? Отнюдь нет. Здесь пережитость, даже более – здесь постулат утраченной веры в будущее.[81]81
Вы помните это страшное «В день Воскресения Христова»:
Томительно молчит могила,Раскрыт напрасно смрадный склеп,И мертвый лик ЭммануилаОпять ужасен и нелеп. Томительно молчит могила… – «В день воскресения Христова…» (Пк, с. 68).
[Закрыть] Сложная вещь эта Сологубовская метэмпсихоза. Иногда ему хочется на нее махнуть рукою, а иногда она развалится возле в кресле (как в предисловии в «Пламенному кругу», например): вот, мол, и у нас своя теософия, – а вы себе там как хотите!
Помните «Собаку седого короля», эту великолепную собаку:
Ну вот живу я паки,
Но тошен белый свет:
Во мне душа собаки,
Чутья же вовсе нет.
(«Пламенный круг», с. 25)
Вы думаете, чутья же вовсе нет – это тоже аллегория? Ничуть не бывало. Лирический Сологуб любит принюхиваться, и это не каприз его, и не идиосинкразия – это глубже связано с его болезненным желанием верить в переселение душ. Сологубу подлинно, органически чужда непосредственность, которая была в нем когда-то, была не в нем – Сологубе, а в нем – собаке. И как дивно обогатилась наша лирика благодаря этому кошмару юродивого:
Высока луна господня.
Тяжко мне.
Истомилась я сегодня
В тишине.
Ни одна вокруг не лает
Из подруг.
Скучно, страшно замирает
Все вокруг.
В ясных улицах так пусто,
Так мертво.
Не слыхать шагов, ни хруста,
Ничего.
Землю нюхая в тревоге,
Жду я бед.
Слабо пахнет по дороге
Чей-то след.
Никого нигде не будит
Быстрый шаг.
Жданный путник, кто ж он будет,
Друг иль враг?
Под холодною луною
Я одна.
Нет, невмочь мне, – я завою
У окна.
Высока луна господня,
Высока.
Грусть томит меня сегодня
И тоска.
Я не потому выписал здесь это стихотворение, что оно должно сделаться классическим, – что Геката[83]83
Геката – богиня ночных чар, обладающая даром вызывать души мертвых из подземного царства. Рыскала ночью по дорогам в образе собаки.
[Закрыть] всегда будет и будет всегда женщиной; – что меня и в этом не только уверила, но доказала мне это данная пьеса. Нет, я выписал стихи – как комментарий к первым – «отчего и когда мы голосим» и «зачем и по какому праву мы – поэты». Здесь все ответы.
Я сказал также, что Сологуб принюхивается: да, – и точно начало иных поэм в запахах для него
И влажным запахом пустынным
Русалкиных волос.
(с. 112)
Я, конечно, пропускаю все строки об ароматах – где скучно было бы отличать элементы псевдолирического, риторики, или просто-напросто клише от подлинного, нового, нутряного лиризма. Я говорю только о запахе, о нюханье, т. е. о болезненной тоске человека, который осмыслил в себе бывшего зверя и хочет и боится им быть, и знает, что не может не быть. После всего сказанного вы не ждете, конечно, что я займусь еще подыскиванием для нашей кардинальной пьесы
Мы плененные звери
каких-нибудь аллегорий.
Хотите – пусть это будут люди, хотите – поэты, хотите – мы перед революцией. Для меня это просто звери, и выстраданные звери.
Я говорил выше о философичности Сологуба и о невозможности для него быть непосредственным, но читатель не заподозрит меня, я думаю, в том, чтобы я хотел навязать его поэтической индивидуальности рассудочность, интеллектуальность.
Напротив, Сологуб эмоционален, даже более – он сенсуален, только его сенсуальность осложнена и как бы даже пригнетена его мистической мечтой самая мечта его лирики преступна: это Иокаста, оплодотворенная ею же рожденным Эдипом.
Любовь Сологуба похотлива и нежна, но в ней чувствуется что-то гиенье, что-то почти карамазовское, какая-то всегдашняя близость преступления. Где-то высоко караулит Смерть: и все равно Ей – колыбельку или брачное ложе:
Отчетливо и тонко
Я вижу каждый волосок;
Я слышу звонкий голосок
Погибшего ребенка.
Кто с ними был хоть раз,
Тот их не станет трогать.
Сверкнет зеленый глаз,
Царапнет быстрый коготь.
Помните вы эту «Тихую колыбельную»? (с. 37 сл.). Вся из хореев, усеченных на конце нежно открытой рифмой. На ли, ю, ду, на, да, изредка динькающей – день – тень, сон – лен или узкой шепотной – свет – нет.
Сколько в этой элегии чего-то истомленного, придушенного, еле шепчущего, жутко-невыразимо-лунного:
– Сон, ты где был? – За горой.
– Что ты видел? – Лунный свет.
– С кем ты был? – С моей сестрой.
– А сестра пришла к нам? – Нет.
Я тихонечко пою;
Баю-баюшки-баю.
. . . . . . . . .
– Тяжело мне, я больна,
Помоги мне, милый брат.
. . . . . . . . .
– Я косила целый день.
Я устала. Я больна.
За окном шатнулась тень.
Притаилась у окна.
Я пою-пою-пою:
Баю-баюшки-баю.
(с. 37 сл.)
Нет, я не верю материнству желания, когда оно поет у того же Сологуба:
А какая страшная нежность в этой риторике, среди лубочных волхвований
И вдруг откуда-то брызнули и полились стеклянные звоны, и чьи-то губы тянутся, дышат, улыбаются, чьи-то розовые губы обещают в вас всю свою сладость перелить. Разберите только, где здесь слова, а где только лилы и качания:
Лила, лила, лила, качала
Два темно-алые стекла,
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.
А та – Желтолицая уже здесь, возле, немножко лубочная, но что из этого?..
И в звонах ласково-кристальных
Отраву сладкую тая,
Была милее дев лобзальных
Ты, смерть отрадная моя!
(с. 168)
Воспреемнику Недотыкомки незачем, кажется, были бы стихи, чтобы томить и долить нас новым страхом, новым не только после Вия, но и после пробуждения Раскольникова. Но лирике нашей точно нужен сологубовский единственный страх
Не трогай в темноте
Того, что незнакомо,
Быть может, это – те,
Кому привольно дома.
. . . . .
. . . . .
Куда ты ни пойдешь,
Возникнут пусторосли.
(т. е. что-то глупо-кошмарно-дико-разросшееся, вроде назойливо не сказанных и цепких слов, из которых иной раз напрасно ищешь выдраться в истоме ночного ужаса).
Измаешься, заснешь,
Но что же будет после?
Прозрачною щекой
Прильнет к тебе сожитель.
(неотступная близость темноты, уже привычной, странно обыденной даже)
Он серою тоской
Твою затмит обитель,
Мы не прочь верить иногда Сологубу, что наше общее я было раньше и Фриной (с. 17 сл.).[92]92
Фрина – знаменитая греческая гетера. – См. о ней стихотворение Сологба «Насытив очи наготою…» (Пк, с. 17–18).
[Закрыть] Но нам ближе в словах его другая Прекрасная Дама, та – нежить, которая пришла соблазнять его в белой рубахе.
Только вы не разбирайте здесь слов. Я боюсь даже, что вы найдете их сочетания банальными. А вот лучше сосчитайте-ка, сколько эдесь А и полу-А посмотрите, как человек воздуху набирает от того, что увидел, как у ведьмы упала белая рубаха? Кто разберет, где тут соблазн? где бессилие? где ужас?
Сологуб прихотливый поэт и капризный, хоть нисколько не педант-эрудит. В нем чаще бывает даже нечто обнаженно-педагогически-ясное.
Но есть и у Сологуба слова-тики, и, уснащая его стихи, они, придают им индивидуальный колорит вроде того, как разные винте-ли и следовательно отмечают говорку большинства из нас.
У Анри де Ренье недавно констатировали такие точно тики-слова or и mort.[94]94
Золото, смерть (фр.).
У Анри де Ренье недавно констатировали такие точно тики-слова or и mort… – Это было отмечено Реми де Гурмоном. – См.: Гурмон Реми де. Книга масок. М., 1913, с. 12. См. также: Regnier H. de. Poeraes. 1887–1892. Paris, 1895, p. 7, 14 etc.
[Закрыть] Сологуб злоупотребляет словами: больной и злой. Все у него больное: дети, лилии, сны и даже долины. Затем у Сологуба-лирика есть и странности в восприятиях. Босые женские ноги, например, в его стихах кажутся чем-то особенно и умилительным, и грешным, а главное, как-то безмерно телесным.
Иногда Сологуба тешат и звуки. Но это не Вячеслав Иванов, этот визионер средневековья, переживший потом и Возрождение, чтобы стать одним из самых чутких наших современников. Когда Вячеслав Иванов цедит, кромсает и прессует слова для той фаянсовой ступки, где он будет готовить – алхимик – свое слепительное Да, он прежде всего возбуждает в вас интеллектуальное чувство, интерес, даже трепет, пожалуй, перед его знанием и искусством.
Не то Сологуб -
Я перерыл бы все энциклопедии, гоняясь за Вячеславом Ивановым, если бы этот голубоглазый мистик вздумал когда-нибудь прокатиться на Брокен. Но мне решительно неинтересно знать, что там такое бормочет этот шаман – Сологуб, молясь своей ведьме. Да знает ли еще он это и сам, старый елкич![96]96
Елкич – фантастический персонаж «Январского рассказа». – См.: Сологуб Ф. Истлевающие личины. Книга рассказов. М., «Гриф», 1907, с. 91–97.
[Закрыть]
«Елисавета – Елисавета»…
Целая поэма из этого звукосочетания, и какая поэма! Она захлебывается от слез, может быть, сусальных, но не все ли равно? – когда, читая ее, нам тоже хочется плакаты
Елисавета, Елисавета
Приди ко мне!
Я умираю. Елисавета,
Я весь в огне.
Но нет ответа, мне нет ответа
На страстный зов.
В стране далекой Елисавета.
В стране отцов. . .
(с. 191 сл.)
– и т. д.
В заключение о Сологубе – хорошо бы было сказать мне и о том, как он переводит. Но лучше, пожалуй, не надо. Пусть себе переводит стихи Верлена;[97]97
Берлин Поль. – О переводах Верлена Сологубом см. прим. 100.
[Закрыть] это делает не Сологуб-поэт, а другой – внимательный и искусный переводчик. А того, лирика-Сологуба, – и самого нельзя перевести. Разве передашь на каком-нибудь языке хотя бы прелесть этих ритмических вздыманий и падений сологубовски-безрадостного утреннего сна
Я спал от печали
Тягостным сном.
Чайки кричали
Над моим окном.
Заря возопила:
– Встречай со мной царя.
Я небеса разбудила,
Разбудила, горя. —
И ветер, пылая
Вечной тоской,
Звал меня, пролетая
Над моею рекой.
Но в тяжелой печали
Я безрадостно спал.
О, веселые дали,
Я вас не видал!
(с. 89)
Я, впрочем, рад, что Сологуб прилежно читал Верлена. Если я не ошибаюсь, одна из лучших его пьес, «Чертовы Качели» (с. 73 cл.), навеяна как раз строфою из «Romances sans paroles»[98]98
«Romances sans paroles» – «Романсы без слов» (1874), одна из самых известных поэтических книг П. Верлена.
[Закрыть] (Т. I, p. 155)
О mourir de cette mort seulette
Que s'en vont, cher amour qui t'epeures
Balancant jeunes et veielles heuresi
O mourir de cette escarpolette![99]99
О mourir de cette mort seulette… – «Je devine a travers un murmure…» Верлена. – Цит. по кн.: Verlaine Paul. Oeuvres completes. 3-е ed. Paris, 1902, t. 1, p. 154, (У Анненского р. 155 – ошибочно.)
[Закрыть]
Сологуб перевел его плохо, а я сам позорно.[100]100
Сологуб перевел его плохо, а я сам позорно. – См.: Верлен Поль. Стихи, избранные и переведенные Федором Сологубом. СПб., 1908, с. 56; Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1959, с. 267.
[Закрыть] Не буду я пытаться переводить еще раз это четверостишие. Лучше постараюсь объяснить вам верленовские стихи в их, так сказать, динамике. Представьте себе фарфоровые севрские часы, и на них выжжено красками, как Горы[101]101
Горы (оры) – в греческой мифологии богини правильно сменяющихся времен года.
[Закрыть] качают Амура. Горы – молодые, но самые часы старинные. И вот поэт под ритм этого одинокого ухождения часов задумался на одну из своих любимых тем о смерти, т. е., конечно, своей смерти. Мягко-монотонное чередование женских рифм никогда бы, кажется, не кончилось, но эту манию разрешает формула рисунка: «Вот от таких бы качелей умереть».
Чтобы скрыть от нас картину, породившую его стихи, Верлен заинтриговал нас, вместо мифологических Гор поставив слово часы с маленькой буквы, и вместо Амура – написав любовь, как чувство.
Не то у Сологуба. Его качели – самые настоящие качели. Это – скрип, это – дерзкое перетирание конопли, это – ситцевая юбка шаром, и ух-ты! Но здесь уже дело не в самом Сологубе, а в свойстве того языка, на котором была когда-то написана и гениальная пушкинская «Телега».[102]102
… пушкинская «Телега». – «Телега жизни» Пушкина.
[Закрыть]
Вот качели Сологуба в выдержке:
Над верхом темной ели
Хохочет голубой:
– Попался на качели,
Качайся, черт с тобой.
Заметьте, ни малейшей грубости, никакой фамильярности даже в этом черт с тобой – оно лукаво, вот и все.
Ведь качает-то действительно черт. А эти повторяющиеся, эти качальные, эти стонущие рифмы! Нет, Сологуб – не переводчик. Он слишком сам в своих, им же самим и созданных превращениях. А главное – его даже и нельзя отравить чужим, потому что он мудро иммунировался.
Проделала эту прививку на свой лад, конечно, ведьма. И проделала жестоко.
– Будут боли, вопли, корчи,
Но не бойся, не умрешь,
Не оставит даже порчи
Изнурительная дрожь.
– Встанешь с пола, худ и зелен,
Под конец другого дня.
В путь пойдешь, который велен
Духом скрытого огня.
Вот каково, может быть, было посвящение Сологуба в пророки. Исайя, как видите, уж ровно не при чем![105]105
Исайя, как видите, уж ровно ни при чем! – Анненский сравнивает «посвящение в пророки» у Сологуба с библейским. – См.: Книга пророка Исайи, 6 (ср. также с «Пророком» Пушкина.)
[Закрыть]
Рядом с литературными портретами Брюсова и Сологуба я опускаю портрет Вячеслава Иванова (выступил в 1897 г. – «Кормчие звезды», потом «Прозрачность», 1904 г.), т. к. тот сборник, на основании которого портрет мог бы, кажется, быть сделан, «Cor ardens») еще не вышел. Но, говоря далее об искусстве, я многое еще скажу о поэзии Вячеслава Иванова.[106]106
… я опускаю портрет Вячеслава Иванова… я многое еще скажу о поэзии Вячеслава Иванова. – Допущены некоторые неточности относительно Вяч. Иванова. Иванов выступил как поэт впервые в 1898 г. в журналах «Вестник Европы» и «Космополис»; книга стихов «Кормчие звезды» вышла в 1901 г.; «Cor ardens» (в двух книгах) вышел в 1911–1912 гг. Замысел написать более пространно о поэзии Вяч. Иванова Анненский не сумел осуществить. В черновых заметках к статье «О современном лиризме» сохранились наброски поэтического портрета Вяч. Иванова (ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 137, лл. 12–17).
[Закрыть]