Текст книги "Осенняя соната"
Автор книги: Ингмар Бергман
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
15
Шарлотта. Вот ты говорила раньше, что я все время занимаюсь самообманом. По-моему, ты не права. Я никогда не лгала себе. Одно время положение мое было ужасно: меня мучили постоянные боли в спине, я не могла как следует готовиться, мои концерты не удавались, я потеряла несколько важных ангажементов. Жизнь уже стала казаться бессмысленной. Вдобавок меня мучили угрызения совести, я ведь бросила тебя и Юсефа. Я уже стала подумывать: какой идиотизм таскаться из города в город, всюду натыкаясь на позор и унижение, в то время как я могла бы быть с вами. Ты иронически улыбаешься? Я говорю правду, я говорю сейчас, что думала и чувствовала тогда, и мне абсолютно все равно, что ты подумаешь об этом теперь. Рано или поздно нужно выложить все, чтобы больше к этому не возвращаться.
Ева. Я слушаю и пытаюсь тебя понять.
Шарлотта. Это было в Гамбурге, я играла тогда Первый концерт Бетховена, он не особенно труден, и все сошло хорошо. После концерта мы со стариком Шмиссом – ты знаешь, это дирижер, он уже умер – пошли в ресторан поужинать, как это было у нас заведено. Мы сидели долго, хорошо поели и выпили, боль у меня в спине почти прошла, я расслабилась и была уже вполне довольна собой и всем на свете, как вдруг Шмисс сказал: «Что бы тебе не сидеть дома с мужем и детьми и не жить нормальной жизнью, вместо того чтобы подвергаться постоянным унижениям?» Я уставилась на него и рассмеялась. «Ты, видно, считаешь, что я уже настолько плоха?» – «Нет, – сказал он и усмехнулся. – Но я все вспоминаю тот концерт восемнадцатого августа в тридцать четвертом, ты помнишь? Тебе было тогда двадцать лет, и мы вместе играли Первый Бетховена в Линце, стояла тридцатипятиградусная жара, зал был битком набит, мы играли как боги, оркестр горел от вдохновения, после концерта публика встала, люди кричали, топали ногами, и оркестр сыграл туш. А ты стояла в красном простеньком платьице, с длинными волосами до пояса, веселая и невозмутимая, и готова была сыграть концерт еще хоть раз пять или шесть подряд, тебе было бы так же хорошо». – «Как можешь ты помнить все это?» – спросила я. «А у меня отмечено в партитуре. Я обычно записываю наиболее яркие впечатления». Потом, уже в гостинице, я долго не могла заснуть. В три утра я позвонила домой Юсефу и сообщила, что приняла решение: я покончу с поездками и останусь дома с ним и с тобой, у нас будет настоящая семья. Юсеф был ужасно рад. Мы немного поплакали от переизбытка чувств, и он и я, и говорили еще почти два часа. Вот так! Ни о каком самообмане здесь, во всяком случае, речи идти не могло. Скорее, может, о ребячески вздорном предположении, что жизнь может смилостивиться даже над Шарлоттой Андергаст. Как глупо! Через месяц я поняла, что только обременяю вас с отцом, что меня тянет из дому. Но прошло несколько лет, и я успокоилась, стала давать уроки, занялась твоим воспитанием, делила заботы мужа. Летом мы жили в маленьком домике на острове в шхерах… помнишь? (Ева кивает, улыбается уголками рта.) По-моему, мы были очень счастливы. Или не были? Ты была тогда счастлива?
Ева (отрицательно качает головой). Нет, не была.
Шарлотта (со вздохом). Но ты же говорила мне, что никогда еще тебе не было так хорошо.
Ева. Я не хотела тебя огорчать.
Шарлотта. Ах вот как! (Смеется.) В чем же здесь-то я сделала ошибку?
Ева. А ты и не сделала ошибки. Ты, как всегда, была великолепна! Но для меня это было ужасно. Ведь за неимением лучшего ты обратила всю свою энергию на меня, тогда четырнадцатилетнюю девчонку. Ты ужасно корила себя за то, что забросила мое воспитание, и теперь наверстывала упущенное. Я, конечно, сопротивлялась, как могла, но у меня не было ни малейшего шанса. Я ведь любила тебя, верила, что ты всегда права, а я всегда виновата. Знаешь, что ты делала? Ты никогда не ругала меня открыто, ты действовала окольными путями. Но не было ни одного часа на дню, чтобы ты не улыбалась мне, не отпускала своих шуточек, не играла нотками нежной внимательности или легкой озабоченности в своем голосе. И не было ни одной, даже самой пустяковой, мелочи, которая бы прошла мимо тебя и не стала объектом твоей неуемной любящей энергии. Я сутулилась, потому что росла слишком быстро, – и ты тут же придумала мне гимнастику, естественно, под предлогом твоей больной спины мы делали ее вместе. У меня выступили прыщи, я ведь была девочка-подросток, – и ты сразу же нашла врача-кожника, доброго друга нашей семьи, он прописал мне мази и притирания, от которых меня тошнило, а кожа воспалялась еще больше. Однажды ты почему-то решила, что мне мешают длинные волосы, что я за ними плохо ухаживаю, – и ты остригла меня почти наголо; вид у меня стал просто ужасный. Но что было хуже всего, тебе вдруг показалось, что у меня криво растут зубы, – и ты добилась своего: мне поставили пластинку – я стала выглядеть совсем как ненормальная. Потом ты объяснила мне, что я уже большая девочка и вместо брюк и кофточек должна носить платья, которые, конечно же, ты заказывала или шила сама, не спрашивая, нравятся они мне или нет, я ведь не протестовала, чтобы тебя не расстраивать. Еще ты давала мне книги, которые мне тоже не нравились, они были для меня еще слишком сложными, но я читала и перечитывала их – ведь потом мы должны были обсуждать их вместе. Конечно, ты мне все объясняла и очень многое рассказывала, но я ровным счетом ничего из этого не понимала и пропускала все мимо ушей, только сидела и изнывала от страха, как бы в один прекрасный день ты не разоблачила и меня, и мою непроходимую глупость. Я стала совсем беспомощной, растерянной, но одно усвоила твердо и отчетливо: во мне нет ни грамма моего собственного «я», того, что другие могли бы полюбить или принимать как должное. Но ты в своей одержимости не замечала ничего, а я становилась все сдержаннее и боязливее, превращаясь в полное ничтожество. Я уже не знала, что представляю собой на самом деле, была послушной марионеткой в твоих руках: говорила то, чего хотела ты, двигалась и жестикулировала так, чтобы это нравилось тебе, я уже ни на минуту не осмеливалась быть собой, даже когда была одна, потому что презирала все мое собственное. Это был кошмар, мама, меня до сих пор кидает в дрожь, когда я вспоминаю то время. Это был кошмар, но меня ожидало еще худшее. Я ведь не могла тогда понимать, что уже ненавижу тебя, была абсолютно убеждена: мы любим друг друга, ты хочешь мне только хорошего. Поэтому я не могла ненавидеть тебя, и моя подспудная ненависть превратилась в страх, мне стали сниться страшные сны, я кусала ногти, вырывала с корнем пряди волос, пыталась плакать и не могла – не могла издать ни звука, пыталась кричать – но получалось только полузадушенное хрюканье, пугавшее меня еще больше. Однажды ты обняла меня, села рядом на диван, немного поплакала, а потом сказала, что мое развитие внушает тебе опасения и что нам надо бы поговорить с хорошим доктором. Я догадалась, что ты хотела сказать, – что я понемногу становлюсь психически ненормальной, и тут даже почувствовала что-то вроде меланхолического удовлетворения. Так я предстала перед психиатром – старым усталым дяденькой в белом халате, который все время, пока мы разговаривали, водил ножом для разрезания страниц по своему большому животу. Он стал задавать мне вопросы о моей половой жизни, а я не знала, о чем он говорит – у меня ведь не было даже первой менструации, – и пустилась выдумывать вовсю. Кажется, он очень удивился столь странным в моем возрасте вкусам. А может, наоборот, он видел меня насквозь и просто не хотел обижать. Он был очень мил, доброжелателен, говорил, что мне больше нужно думать о маме, о том, как она меня любит и желает мне только всего хорошего, но все это я знала и без него.
Шарлотта. А потом я уехала от вас с Мартином. Этого ты так и не поняла.
Ева. Какие неподходящие слова.
Шарлотта. Ты считала, я предала вас?
Ева. Да.
Шарлотта. А тебе никогда не приходило в голову…
Сдерживается. Обе женщины молчат. Долгая пауза.
Ева. Ты помнишь Стефана?
Шарлотта. Еще бы мне не помнить Стефана. Вы не могли иметь ребенка!
Ева. Мама! Мне было тогда восемнадцать. Стефан был уже взрослый человек, мы любили, мы могли…
Шарлотта. Нет, вы не смогли бы.
Ева. Мы бы смогли, мы хотели иметь ребенка, но ты, ты разрушила все!
Шарлотта. Неправда! Это, черт меня побери, неправда! Наоборот, я говорила отцу, нужно быть осторожными, нужно обождать! Как ты не поняла тогда, что твой Стефан – просто шалопай, ничтожество с преступными наклонностями, он же все время тебя обманывал.
Ева (со злостью). Ты возненавидела его сразу, с первого взгляда, ты видела, что я люблю его, что я отдаляюсь от тебя, и тогда ты сделала все, что было в твоих силах, чтобы разрушить нашу связь. Как же, ты играла такую понимающую, внимательную мать!
Шарлотта. Но ребенок?
Ева. Стефан сразу изменился, когда узнал, что я жду его.
Шарлотта. Твой Стефан напился в стельку, угнал мой автомобиль, свалился на нем в кювет и получил судимость за вождение машины в нетрезвом виде, вот какова была его реакция на твою беременность.
Ева (в ярости). И ты думаешь, что знаешь все? Ты была при моих со Стефаном разговорах? Или, может, ты лежала под кроватью, когда мы были вместе? Да знаешь ли ты, о чем мы говорили? Да и вообще, разве ты когда-нибудь обращала внимание на мысли и чувства других людей? Нет, тебя не интересует ни одно живое существо на свете, кроме тебя самой!
Шарлотта. Ты повторяешься. Я уже слышала эти обвинения.
Ева. Стефан не был как другие, он был гораздо лучше, гораздо честнее!
Шарлотта. И конечно, поэтому украл нашу маленькую гравюру Рембрандта, заложил ее, лгал тебе о своем детстве, воспитании и прочих трагических семейных обстоятельствах. И уж конечно, именно поэтому забрался к нам на дачу со своими дружками, пьянствовал там и нагадил.
Ева. Все это случилось после. Ты уже забыла? Ты, естественно, забыла, как упрятала меня в психиатрическую клинику сразу после аборта и заявила на Стефана в полицию, когда он силой прорвался к нам в дом, чтобы поговорить с тобой.
Шарлотта. Если бы ты действительно хотела ребенка, мне бы не удалось заставить тебя сделать аборт.
Ева. Но как я могла сопротивляться тебе? Ты промывала мне мозги с раннего детства, я привыкла слушаться тебя, я боялась тогда, терялась, мне так нужны были помощь и поддержка.
Шарлотта (с горечью). Но я же верила, что помогаю тебе, я была убеждена, аборт – это единственный выход. Я до сих пор, до этой самой минуты была убеждена в этом. Как ужасно, что ты носишь в себе эту ненависть все эти годы! Почему ты никогда ничего не говорила мне?
Ева. Потому, что ты не захотела бы слушать! Потому, что ты – та самая пресловутая эскапистка, о которых пишут в романах! Потому, что твои чувства – уродливы и ты питаешь ко мне и Елене только отвращение! Ты ведь наглухо заперта для нормальных человеческих чувств и во всем видишь только себя! Да, я ненавижу тебя за то, что ты выносила меня в своем холодном лоне и выбросила на свет с омерзением! Я ведь всегда любила тебя, а ты считала меня безобразной, убогой и бездарной! Что ж, тебе удалось изуродовать меня на всю жизнь и сделать такой же калекой, как ты сама, ты ведь кидаешься на все живое и нежное, душишь все, до чего только можешь добраться. Ты говоришь о моей ненависти. Твоя ненависть не меньше. Твоя ненависть не меньше. Я была маленькая, податливая, полная любви. Но ты связала меня по рукам и ногам, тебе нужна была моя любовь, тебе ведь нужна власть надо всеми на свете! А я досталась тебе беззащитной. Все ведь происходило под предлогом любви, ты постоянно твердила, как любишь меня, папу, Елену. А как ты владела интонацией, жестом этого чувства! Такие люди, как ты, – вы смертельно опасны, вас следует запирать в сумасшедший дом и обезвреживать! Мать и дочь – какая ужасная комбинация страстей, заблуждений, тяги к самоуничтожению! Здесь возможно все, здесь и происходит все – под предлогом любви и материнской заботы. Душевные травмы матери наследует дочь, просчеты матери оплачивает она же, несчастье матери – несчастье дочери, словно пуповина между ними никогда не перерезалась. Вот и получается: несчастье дочери да будет триумфом ее матери, горе дочки – тайным наслаждением мамы.
Елена разбужена голосом Евы. Испуганная его громкостью и тоном, она с большим трудом выбирается из постели, перевешивается через ограду кровати и соскальзывает на пол, потом ползком добирается до двери, падает на бок, лежит задыхаясь и дрожа.
Мы жили на условиях, которые отмеряла ты, жили только твоей милостью. Мы и не представляли себе никакой иной жизни: ребенок ведь беззащитен, он ничего не понимает, он беспомощен, ничего не может понять, не знает, никто ничего не говорит ему, отсюда – зависимость, потом дистанция, непреодолимая стена, ребенок зовет, но никто не откликается, никто не приходит на помощь, ты понимаешь?
Шарлотта. Ты составила мой портрет из ненависти, но похож ли он? Неужели ты сама веришь, что это и есть вся правда?
Ева прячет лицо в ладонях, качает головой.
Ты помнишь бабушку? Нет, конечно, ты ее не помнишь, тебе, когда она умерла, было семь лет. Деда ты помнишь лучше, мне даже кажется, вы с ним неплохо ладили.
Ева. Я боялась бабушку. Она казалась такой большой и властной. А дедушка был добрый.
Шарлотта. Да, для тебя.
Ева. Но не для тебя?
Шарлотта. Не берусь этого определенно утверждать. Мои родители были видные математики, они очень любили друг друга и фанатично верили в науку. Это были властные, но легкомысленные и добродушные люди. К нам, детям, они относились со смешанным чувством удивления и доброжелательности, в которых, в общем-то, мало было подлинного интереса или тепла. Не помню, чтобы кто-нибудь из них возился со мной или братьями, лаская нас или наказывая. Так я и росла, не имея совершенно никакого понятия о любви, нежности, близости, человеческом тепле. Проявлять свои чувства я научилась только в музыке. Временами, когда меня мучает по ночам бессонница, я спрашиваю себя: а жила ли я на самом деле? Какая у вас, должно быть, интересная жизнь, фру Андергаст, говорят мне, желая сказать приятное. Как прекрасно приносить людям счастье! А я думаю: я не живу, я не родилась, меня выдавили из тела матери, оно тут же закрылось и повернулось к отцу, я не существую. Иной раз я задаю себе вопрос: может, так живут все? Или некоторые наделены большим даром жизни, чем другие? А может, есть и такие, кто вовсе не живет, а только существует?
Ева. И давно у тебя появились эти мысли?
Шарлотта. Три года назад я заболела, ты, скорее всего, об этом не знала, у меня было заражение крови, и я пролежала два месяца в Париже в одной клинике. Леонардо отменил все свои концерты и не отходил от меня. Я уже стала отчаиваться… да, да, я чуть не умерла. Потом понадобилось много времени… на меня нашло что-то вроде глубокой депрессии, не знаю уж как это называется.
Ева. Но, мама, надо было дать знать! Я понятия не имела…
Шарлотта. Беспокоить тебя не было причины. Ну так вот, как бы там ни было, но мы с Леонардо вели тогда долгие разговоры, у нас вдруг появилось столько времени. Хотя говорил, в общем-то, один Леонардо. А я слушала его и старалась понять. Не скажу, чтобы это давалось легко. Ты знаешь, я могу быть задушевной, когда нужно (с коротким смешком), но о душе никогда не задумывалась. И вот я словно попала в первый класс, а ученица из меня никудышная. Мне все казалось, что Леонардо болтает чепуху, но нравилось, что он тут, рядом со мной, сидит на моей кровати. (Улыбается.) О, он был бесконечно терпелив. Правда, иногда и он срывался и говорил, что я – здоровенная глупая баба и он никак не возьмет в толк, как это мне удается в то же время быть довольно сносным музыкантом. (Пауза.) В конце концов у меня составилось кое-какое представление о себе самой, я поняла: я так и не стала взрослой, мое лицо и тело старятся, я накапливаю впечатления и опыт, но все это внешнее, осязаемое, внутренне я как бы еще не родилась. (Пауза.) Ты знаешь, я совсем не запоминаю лиц, не помню даже, как выглядит мое собственное лицо. Иногда я пытаюсь представить себе лицо матери, и, конечно же, мне помнится: она была крупная, темноволосая, голубоглазая, с большим носом, полными губами и широким лбом, но я не могу связать эти черты вместе, я ее не вижу. Точно так же я не помню твоего лица, лица
Елены или Леонардо. Естественно, я помню, что родила тебя и твою сестру, но не помню сами роды – мне было больно, но самой боли, чувства ее, я не представляю. (Пауза.) Леонардо сказал один раз, не помню уже когда: «Чувство реальности – это дар. Большинство людей лишено его, но это, наверно, даже к лучшему».
Ты это понимаешь?
Ева. Кажется, да.
Шарлотта. Странно… (Умолкает.)
Ева (выдержав паузу). Что странно?
Шарлотта. Мне вдруг пришло в голову…
Ева. Что?
Шарлотта. Что я всегда боялась тебя. (Удивлена тем, что сказала.)
Ева. Не понимаю.
Шарлотта (негромко, с тем же удивлением). Мне все время хотелось, чтобы ты была ко мне внимательнее, чтобы ты обнимала меня, утешала.
Ева. Но ведь я была ребенок.
Шарлотта. Разве это так важно?
Ева. Нет.
Шарлотта. Я видела, ты любишь меня, и мне так хотелось отвечать тебе тем же, но я не могла, я боялась, что ты потребуешь от меня слишком многого.
Ева. Я ничего не требовала.
Шарлотта. Но я была уверена, ты потребуешь от меня того, чего я не могла тебе дать. Я чувствовала себя в роли матери неуклюжей и растерянной. Мне так хотелось, чтобы и ты знала: я такая же беспомощная, как ты, может быть, даже еще беднее, неувереннее.
Ева. Это правда?
Шарлотта. Я слушаю сейчас себя как бы со стороны и понимаю, такого я не говорила еще никогда. Может, я лгу, может, играю, может, говорю правду, не знаю, Ева. Я ничего не знаю. Наверно, так действует на меня смерть Леонардо. А может, болезнь Елены: Может быть, и эта твоя ужасная ненависть. (С горечью.) Ева, ты должна пожалеть меня. Мне очень больно!
Ева. Тебе должно быть больно.
Шарлотта. Почему ты так на меня смотришь?
Ева. Скоро узнаешь.
Елена с большим трудом открывает дверь и выбирается на лестничную площадку, подползает к лестнице, лежит навзничь в темноте, прислушиваясь к разговору.
Шарлотта. О чем ты сейчас думаешь?
Ева. О Елене и Леонардо.
Шарлотта. Не понимаю.
Ева. Не понимаешь?
Шарлотта. Они были едва знакомы.
Ева. Мама!
Шарлотта. Да, конечно, мы праздновали вместе пасху. На Борнхольме.
Ева. И ты сбежала от нас через три дня.
Шарлотта. Я вспоминаю, тогда шел дождь. А может, тогда шел снег?
Ева. Мама!
Шарлотта. Я готовила Первый концерт Бартока, мы давали его с Ансерме в Женеве. (Пауза.) Нужно было приехать туда заранее. Мне хотелось еще немного поработать над концертом в спокойной обстановке вместе со старым маэстро. Так что, может, я и уехала раньше. И погода была ужасная. Леонардо был не в духе. Да и ты тоже.
Ева. Мама!
Шарлотта. Не понимаю, зачем ты заставляешь меня вспоминать ту идиотскую пасху? Я по тону твоему вижу, ты опять хочешь меня в чем-то обвинить. Извини, конечно, но мне нечего…
Ева. Вы с Леонардо приехали в четверг, мы провели вместе чудесный вечер: немного музицировали, пели, пили вино, смеялись, играли в какую-то старинную настольную игру, которую нашли в шкафу. Елена была вместе с нами, тогда еще она не болела, она развеселилась, раскраснелась, была очень радостна. Леонардо передалось ее настроение, он много болтал с ней, шутил, она тут же в него влюбилась, они засиделись вдвоем за полночь. Утром Елена под страшным секретом рассказала мне, что Леонардо поцеловал ее. Днем они вместе совершили прогулку на машине, то была страстная пятница, погода стояла теплая и тихая – настоящий весенний день, как ты могла забыть, мама? Когда оба они, веселые и загорелые, вернулись с прогулки, ты сидела у телефона, ты звонила по телефону все утро. Они вошли в вестибюль, Леонардо подал Елене стул, а ты оторвалась от трубки и сказала: «Леночка, теперь ты должна как следует поблагодарить Леонардо, он уделил тебе так много внимания». Елена засмеялась и сказала: «Мама разговаривает со мной как с маленькой, словно мне восемь лет. Это просто трогательно». Тогда ты сказала уже другим тоном: «Хорошо, что тебя не покидает чувство юмора» – и как ни в чем не бывало продолжала говорить по телефону. После полудня Леонардо вынул из своей сумки книгу. Это была биография Моцарта, он читал ее вслух Елене, и они вместе разглядывали иллюстрации. А ты несколько часов подряд репетировала Бартока. В четыре ты зашла ко мне на кухню, чтобы приготовить чай. Ты сказала: «Видела Елену? Как это трогательно». К обеду пришли гости. Леонардо быстро опьянел и сыграл все сольные сюиты Баха, он был сам на себя не похож – тяжелый, очень мягкий и ужасно пьяный, играл он плохо, но очень красиво. Елена сидела в темном углу, но вся светилась, я никогда еще не видела ее такой. Гости разошлись по домам усталые и немножко грустные. Мы с тобой вышли на вечернюю прогулку, ты без умолку говорила о каком-то своем совершенно фантастическом путешествии по Кении, я не помню что именно, я не слушала, думала о тех двоих. Когда мы вернулись домой, они сидели там же, где мы их оставили, каждый в своем углу комнаты, огонь в камине и свечи почти догорели. Я заметила на лице Леонардо следы слез, он и не делал никаких попыток скрыть свою взволнованность. Елена притворялась лучше, она разговаривала с нами на общие темы спокойно, почти безразличным тоном. Потом ты пошла спать, а мне пришлось поддерживать Леонардо, когда он взбирался вверх по лестнице. Мы остановились перед дверью в вашу общую спальню, он повернулся ко мне лицом, посмотрел на меня, потом сказал: «Представь, там, внизу, – бабочка, она бьется об окно». Когда я сошла к Елене, она сидела на стуле прямо и очень спокойно, на ее лице не было и тени будущей болезни. Я никогда не забуду ее лица, мама, я никогда не забуду ее лица. На следующий день ты уехала в Женеву, на четыре дня раньше, чем мы договаривались. Погода испортилась, мела метель, вылет самолета отменили, но тебе удалось взять билет на паром. Я отвезла тебя в порт. Перед тем как взойти на корабль, ты очень небрежно бросила: «Я попросила Леонардо остаться у нас, кажется, он хорошо влияет на Елену». Ты улыбнулась, и мы обняли друг друга. А Леонардо стал беспокойным и несчастным. Он вел себя рассеянно и невнимательно, все время уединялся у себя в комнате на чердаке и работал. Наутро пасхального дня он был пьян и упал с лестницы, но это привело его в лучшее расположение духа, он долго гулял в одиночестве под дождем и вернулся домой совершенно трезвый. Он подошел к Елене и сообщил, что через несколько часов уезжает, что они еще встретятся и что он хочет подарить ей на память биографию Моцарта. Потом он позвонил в Женеву и полчаса говорил с тобой. В тот же вечер он улетел с последним рейсом. Ночью я проснулась от ужасных звуков. Это плакала Елена. Я зашла к ней. Она жаловалась на страшные боли в правом бедре и ноге, говорила, что не вытерпит до утра. Тогда я собрала все, что у нас было из болеутоляющих средств, но ничто не помогало. В пять утра я вызвала «скорую помощь».
Шарлотта. И это я, значит, виновата, что Елена заболела.
Ева. Думаю, да.
Шарлотта. Но не хочешь же ты сказать, что болезнь Елены?…
Ева. Да, да.
Шарлотта. Ты говоришь серьезно?…
Ева молчит. Шарлотта теряет дар речи.
Ева. Когда ей был всего только год, ты бросила ее. Потом ты бросала ее и меня постоянно. А когда Елена тяжело заболела, ты отослала ее в тот пансионат для хронических больных.
Шарлотта. Но не может быть, чтобы ты?…
Ева (спокойно). Чего это не может быть? Если у тебя есть доводы в защиту, приведи их! Посмотри на меня, мама! Посмотри на Елену! У тебя нет никаких отговорок. Есть только одна правда и одна ложь. И оправдания нет!
Шарлотта. Сознательно я никогда…
Ева. Не об этом речь.
Шарлотта. Но тогда ты не можешь меня ни в чем винить.
Ева. Как ты всегда стремишься найти извиняющие тебя обстоятельства! Ты торгуешься с жизнью, требуя для себя невероятных скидок, но когда-то же ты должна понять, что все они – временно. Ты должна понять, что и на тебе лежит вина, как на всех других. Шарлотта. Какая вина?
Ева. Не знаю. Вина!
Шарлотта. Неискупимая?
Ева не отвечает.
Шарлотта. Неужели мы с тобой чужие? Ты не можешь обнять меня. Ева, мне страшно. Неужели ты не сможешь простить мне все, в чем я была не права? Я постараюсь, сделаю попытку измениться. Ты научишь меня, мы с тобой будем говорить долго-долго, долго и много. Но помоги мне! Я не могу выносить этого дольше, твоя ненависть так ужасна. Я ничего не понимала, была эгоистична, наивна, всего боялась. Ну хоть дотронься до меня! Ударь, если хочешь! Миленькая, помоги мне!
В этот момент тишину дома прорезает крик. Это Елена зовет свою мать. Обе женщины бросаются из комнаты в вестибюль, бегут наверх по темной лестнице. Первой прибегает Ева, но сестра отталкивает ее и тянется к матери, которая прячет голову в коленях больной женщины.