355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Зверев » Чрезвычайные обстоятельства » Текст книги (страница 2)
Чрезвычайные обстоятельства
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 07:30

Текст книги "Чрезвычайные обстоятельства"


Автор книги: Илья Зверев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

– А что сейчас кротовская жинка переживает? Ведь это мука какая – ни слуху ни духу! – задумчиво обронил Женька.

* * *

С той минуты, как женщине в меховой шубке парторг, пряча глаза, сказал: «А с вашим мужем пока связи нет», она словно окаменела. Уже пятый час сидела она на диване, не снимая жаркую шубку, не вытирая слезы, не убирая со лба растрепавшиеся каштановые волосы.

Уборщица Андреевна приносила ей из столовой бутерброды и чай – не притронулась. Спросила, с кем дети, – та пожала плечами.

– Мне все одно не спать, – сказала парторгу Андреевна. – Я пойду за ейными ребятами пригляжу, а то не в себе женщина.

Вечером в партком пришел Драгунский в мокрой спецовке, стянутой проволокой на необъятном животе, со слипшимися от пота седыми волосами, торчавшими из-под каски.

– Потерпи, девочка! – сказал он, поглаживая черной рукой ее безжизненную руку. – Мы к нему первому пробиваемся. Еще немножко потерпи… Я знаю – он жив!

* * *

Ни Драгунский, никто другой на свете не знал: жив ли Кротов, что с ним?

А Кротов был жив.

Кинувшись догонять Коваленко, он попал под песчаный град и, отступив, понял, что остался один. Глядя на внезапно выросшую перед ним стену, он готов был кричать от отчаяния. Но голос пропал. И только в голове неумолчно стучало: один, один…

Так он просидел очень долго. Заныли ноги в мокрых портянках, нос заложило.

Тяжело, будто во сне, Кротов думал о близнецах: как там они без него будут – наверно, и не вспомнят, подросши. Думал о Лене. Как ей, бедной, досталось с ним: то маялись без квартиры по общежитиям, то малыши болели, а теперь только начали жить как следует – так вот беда!

И он-то сам… Разве время ему погибать – двадцати четырех лет, только-только нашедшему дорогу… Еще ничего он толком не успел сделать ни себе, ни людям. И следа никакого на земле не оставил…

Пойдет плывун – и словно бы никогда не было на свете такого человека, Петра Кротова…

Эта мысль потрясла Кротова.

Ему вдруг подумалось, что люди, откопавшие шестой штрек, никогда не узнают, как он провел эти последние минуты… Нет, даже не это… Они поймут, узнают, что он струсил. Ведь он струсил, струсил, раз сидит вот так, сложа руки, и ждет смерти!..

Какая-то властная сила заставила его подняться на ноги и двинуться, неведомо зачем, в глубь штрека.

Вспомнилась отцова поговорка, старая солдатская поговорка: «Кто умирает, приняв пулю в спину, а кто – в грудь!»

Ну, так пусть будет пуля в грудь! Пусть знают, что он не был трусом, шахтер Кротов!

Если бы у него был мел, надпись бы сделал, как в книжке: «Погибаю, но не сдаюсь!»

Но мела нет, а углем на угле не напишешь… Да и что писать? Надо сделать что-то, надо драться!

Под ногу подвернулась толстая лесина.

«Перемычка!» – мелькнуло в мозгу.

Да, конечно же, перемычка! Он построит ее, он – в силах. И леса ему хватит – вон стойки лежат… И еще из рам повыбивать можно!

Торопливо, будто спеша наверстать упущенное, принялся Кротов выбивать из крепежных рам лесины, подтаскивать их к завалу, складывать в штабель, пригоняя одну к другой…

Это была тяжелейшая работа, но он не замечал ее тяжести; это была разрядка после долгих часов отчаяния; надежда, радостная, как само спасение!

* * *

Удивительная работа у горноспасателей! В несколько грозных минут – в огне и дыму подземного пожара или, как сейчас, у завала – они должны показать все, что накоплено годами: силу, мастерство, отвагу. Ради этих минут или часов горноспасатель жил, работал, учился.

Целый месяц, или два, или полгода горноспасатель может не быть в «настоящем деле». Опытный горняк, доказавший свое шахтерское мастерство, обязательно обладающий «водолазным здоровьем», попав в горноспасательную часть, сперва недоумевает. Зачем его оторвали от живого дела – от врубовки или комбайна? Для чего заставляют заниматься чуть ли не цирковой гимнастикой, пыхтя бегать в тяжелом респираторе, потеть за ученической партой, зазубривать горные планы ближних шахт.

А потом – «дело»… Ночью заливается тревожный звонок. И, пружиной вскочив, горноспасатель точными, выверенными до секунд движениями одевается. Все рассчитано заранее: свесив ноги с кровати, он должен попасть в сапоги; гимнастерка натягивается уже на ходу; ремень лежит в фуражке, фуражка – на тумбочке у дверей. От дома до гаража – десяток шагов (горноспасателям положено жить при отряде)… И вот уже взвыли сирены тяжелых машин. В путь!

Навстречу опасности, откуда в ужасе бегут другие, – вот именно туда лежит путь горноспасателя. Но зато каждый раз он обретает новых друзей, кровью с ним спаянных, жизнью ему обязанных. Нет, эти минуты окупят любой год…

Горноспасатели, вооруженные отбойными молотками, упрямо пробивались в обход к вентиляционному. Чем дальше уходили они от штрека, от компрессоров, питавших их оружие, тем труднее было работать.

– Воздух! – кричали они, перекрывая неровный стук дрожащих, рвущихся из рук молотков. – Воздух!..

– Будет воздух без перебоев! Новый компрессор ставим, – заверил Гаврилюка, командира горноспасателей, подоспевший Синица.

Только что он выяснил, что начальство считает завал несчастной случайностью, которую нельзя было предусмотреть, и потому настроение его заметно улучшилось. Ему хотелось разговаривать, рассказывать, общаться…

– Я удивляюсь вам, товарищ Гаврилюк… – благосклонно заметил он. – Почему вы согласились идти к шестому? Ведь вы сами говорили, что нельзя рисковать шестью жизнями ради одной. Людей жалеть надо!..

– Послушайте… Занимайтесь своим делом! – невежливо буркнул усатый Гаврилюк и, прихрамывая, отошел.

Ему неприятно было вспоминать свой утренний спор с Драгунским. И эта походя брошенная фраза Синицы – «Людей жалеть надо!» – многое ему напомнила.

Гаврилюк даже машинально погладил рубец на виске – давнюю отметку, оставшуюся после первого его «дела». Да, именно эту историю напоминала командиру фраза сердобольного инженера…

Было это в тридцать третьем году, почти четверть века назад. Юный техник Гаврилюк работал тогда механиком в Донбассе на шахте «Смолянка».

Однажды осматривал он в лаве конвейер. Вдруг… адский грохот. От забоя, что-то крича и размахивая лампочками, побежали люди. Страх в мгновение ока поднял механика с места и заставил кубарем скатиться вниз. И где-то у самых люков, у выхода на штрек, к спасению, – его догнал чей-то отчаянный вопль:

«Шахтеры! Шахтеры! Помоги-и-и!»

Гаврилюк остановился и медленно двинулся обратно. Внезапно отяжелевшее, словно налитое свинцом тело не хотело повиноваться.

Наверху снова грохнуло. Жалобно потрескивали стойки.

«Помоги-и-и!» – кричал кто-то во тьме, совсем близко.

Гаврилюк побежал… Позади него с кровли обрушилась плита и раскололась на тысячу острых осколков, ударивших по рукам, по щеке, по каске. Но он бежал вперед…

У полузасыпанной породой врубовки лежал человек. Луч лампочки прыгнул по его лицу. Это был мастер, пожилой веселый татарин, всегда величавший механика «инженером».

«Вставай, дядя! – умоляюще крикнул Гаврилюк. – Я помогу. Вставай!»

Нога мастера, придавленная глыбами породы и поваленными стойками, не поддавалась. Гаврилюк, напрягшись, подхватил его под руки и дернул.

Дикий, нечеловеческий крик вырвался у несчастного:

«Ала-а!»

Наверно, нога сломана. Что делать?

Вокруг бушевала подземная стихия. Деревянные стойки уже не трещали, а стонали, пели в последнем страшном усилии…

«Руби, сынок! – крикнул мастер. – Руби ногу!»

Еще секунда – и все рухнет…

Гаврилюк отшвырнул лампу, схватил валявшийся рядом топор и, зажмурившись, рубанул. Но, сдержанный жалостью, его удар был слишком слаб.

«Руби! Руби!»

Он снова размахнулся и обрушил топор на живое… Мгновение спустя он уже волочил тяжелое, безжизненное тело мастера вниз, к штреку.

А позади, в том месте, где они только что были, с пушечным грохотом обвалилась порода.

Добравшись до штрека, Гаврилюк вместе со своей ношей упал на рельсы. Их подхватили на руки и бегом понесли по штреку, боясь не поспеть.

Когда Гаврилюк пришел в себя, ему сказали, что мастер в лазарете. Заражения крови нет. Без ноги, но жить будет. Спасен человек для жизни, для работы, для детей – их у него трое, маленьких…

А тем временем в больницу пригласили следователя и составили акт, что нога у потерпевшего не придавлена, а отрублена «острым орудием, предположительно топором»… И дело пошло в суд.

«Дай костыли, доктор. Я сам пойду. Я им скажу! – кипятился татарин, узнав о суде. – Орден ему надо… А не судить».

«Лежи! – посоветовал врач. – Суд свой, разберется».

И суд разобрался…

– Мы не будем его судить! – с необычайной горячностью сказал старик судья. – Tar действовать мог только герой… Он проявил активную любовь в жалость к человеку…

«Вот так это было, уважаемый товарищ Синица! А вы… Можете ли вы понимать, что это такое – активная жалость к человеку?»

* * *

На третьем штреке, в «темнице шестерых», как назвал его Женька Кашин, настроение установилось грустное, лирическое.

Нехотя жуя колбасу и прихлебывая остывший чай из фляжек, люди говорили о прелестях земной жизни, о том, как они будут жить дальше, если приведется… Это последнее «если» добавлялось просто так. Притерпевшись к своему осадному положению, ребята совсем перестали думать об опасности. Только старик Речкин, сменившись со своего «наблюдательного поста», вздыхая, сказал:

– Ох, даст он нам еще жизни, тот песок!..

И Павловский неожиданно попросил по шахтофону, чтобы спустили шесть малых баллонов с кислородом – двухсотлитровых.

– Это зачем? Разве воздуха не хватает?

– Воздуха вполне достаточно. Но мало ли что… Всякое может быть…

Это и наверху понимали, что «всякое может быть». Вот неспроста же передал из штрека Гаврилюк, что скоро будет пробита через завал еще одна труба.

– Зачем?

– Для сброса воды. Насос будет качать воду и сбрасывать за завал, на штрек.

– Какую воду? Воды в «темнице» мало.

– Сейчас мало… А потом может стать много…

Николай, выслушав этот печальный разговор, махнул рукой и пересел к Речкину, старательно перематывавшему портянки и между делом пояснявшему Женьке и «адмиралу», какая была когда-то разница между казаками и простой пехотой…

– Ну ее, пехоту!.. – деликатно вмешался Коля. – Давайте я вам лучше расскажу… Была у меня одна любовь, когда мы стояли в городе Краснодаре…

– Любовь вообще бывает одна! – наставительно перебил старик. – Одна! А остальное… то уже не любовь – только видимость…

И принялся Речкин – неожиданно для всех и для себя, кажется, тоже – рассказывать про любовь. Как все у них чудно сложилось с женой в одна тысяча девятьсот двадцать первом году, когда она – фабричная комсомолочка – приехала на Рутченковский рудник…

– Теперь у нас пятеро ребят… И она после войны сильно подалась. Печень – очень тяжелая болезнь… – заключил дед. – А мне все кажется – лучше, чем она, нету!

После Речкина Коле почему-то расхотелось рассказывать про «одну любовь», имевшую место в городе Краснодаре, и он заявил без всякой связи с предыдущим:

– А все-таки противно сидеть и ждать – откопают или нет. Кислые мысли в голову лезут…

– Возьми колбаски порубай, раз уголек нельзя рубать, – посоветовал Женька.

– А почему уголек нельзя? Топоры есть, руки при нас. Значит, можно. Вон ребята ведь рубят! – горячо вмешался Коваленко.

Павловскому и Ларионову «кислые мысли» на ум не приходили. Неодолимая потребность деятельности вложила в их руки топоры. Они отчаянно рубили угольный пласт и продвинулись вперед на сколько-то сантиметров.

С точки зрения здравого смысла эта работа была бесполезной. Но она в какой-то мере удовлетворяла их жгучее желание драться – хоть топором, хоть руками, хоть зубами, каждую минуту драться за освобождение.

Когда рядом с ними зазвенел об уголь третий топор, они обрадовались:

– Кто там еще? Иди поближе, браток!

За двадцатитрехлетнюю его жизнь знакомые по-всякому называли Алексея Коваленко: и «сушкой», и «премудрым пискарем», а здесь еще и «адмиралом» (он действительно служил во флоте, по интендантской части). Но вот так, как сейчас назвал его Ларионов, из-за темноты, вероятно, не узнавши, – еще никто никогда не звал его: «Браток!»

– Это я! Коваленко! – смущенно, как бы указывая на ошибку соседей, откликнулся парень.

– А-а, адмирал… – протянул Павловский, но в голосе его не было ни насмешки, ни разочарования.

Начальник участка Павловский отлично знал каждого из подчиненных. Во всяком случае, так ему казалось. Любому он мог бы дать характеристику, не задумываясь: тот – отличный солист, но для компанейского дела не годится; другой – исполнителен, но звезд с неба не хватает; третий всем хорош, да характер тяжелый. За всеми, кроме, пожалуй, «адмирала» и еще бедняги Кротова, инженер знал какие-то достоинства, какие-то недостатки, но сумма каждый раз получалась положительная.

О Кротове, целиком занимавшем сейчас его мысли, он не знал просто ничего. Пришел на той неделе рыжий молодой человек с бумажкой от Драгунского: мол, крепильщик, переведен с девятой-бис по семейным обстоятельствам (что-то такое – квартира, двое детей, а тут у жениных родичей дом). Дорого бы отдал начальник, чтобы узнать сейчас, какой он человек, Кротов!

Что же касается Коваленко, то за ним Павловский при всей своей благожелательности и вере в людей не заметил никаких достоинств. «Адмирал» провел на шахте почти полгода. Срок достаточный, чтобы вполне узнать и оценить человека в шахтных условиях, где все у всех на виду, где иной день стоит месяца. И вот его узнали, оценили и решили: не соответствует, надо гнать.

Что поделаешь, на шахте есть свой неписаный кодекс, иногда, быть может, расходящийся с КЗОТом, но никогда не противоречащий справедливости. Каждый человек на шахте волей-неволей должен сдать товарищам негласный экзамен, доказать, как говорят здесь, свою соответственность. Ни один высокий начальник, ни один третьеклассный подсобник не будет без этого принят в коллектив.

Любой человек может стать своим на шахте, но только не равнодушный. И решает твою судьбу прежде всего не добыча – это дело наживное, – а старание. Равнодушный – он не хозяин, а «коечник», так говорят на шахте.

Коваленко знал, что он – «коечник». Уволенный в запас интендантский офицер, он не хотел «в гражданке» устраиваться по специальности на склад, где платят пятьсот или шестьсот целковых. Потому и пошел на шахту: «Труд, конечно, тяжелый, но зато и рубль длинный».

Служил он месяц, служил три, пять. Даже норму выполнял, так что и придраться было по-настоящему не к чему…

Но в конце концов он решил уходить. Черт с ними, с деньгами, когда тут каждый на тебя волком глядит и в отсутствии энтузиазма попрекает. Совсем собрался уйти – и так попал, так попал! Теперь уже не уйдешь, а унесут тебя, если найдут хоть косточки…

Так он думал еще несколько часов назад. А сейчас что-то главное в нем переменилось. И стал он думать о вещах, не имеющих для него, «адмирала», явно никакого практического значения. О том, например, как к нему относится Женька… Заметил ли Павловский его работу у перемычки?… Верно ли, что ему стал симпатизировать Ларионов?…

Вот уж кто, в противоположность Коваленке, был живым воплощением шахтерской рыцарственности – так это Ларионов. Недаром у Драгунского отлегло от сердца, когда он узнал, что среди осажденных находится Яша. Тридцатисемилетний красавец с лицом мальчишки и совершенно седым чубом, он был всеобщим любимцем. Переменив десяток шахтерских профессий и даже побывав в малых начальниках (не удержался по крайней независимости характера), он сделался теперь комбайнером и преуспел в этой волнующей профессии.

Все знали, что у него тяжелый характер, помнили, как он «отбрил» однажды почтенного генерала из министерства, вступившего с ним в спор («Это вы, – сказал ему Яша, – не решаетесь рискнуть, понижения в должности боитесь, а меня ниже не переведут, я внизу, я в шахте»).

«Коечники», в том числе и Коваленко, как огня, боялись знаменитой улыбки Ларионова…

О, улыбка Ларионова! То ласковая, когда смотрел он на какого-нибудь симпатичного фабзайца, то умеренно-вежливая, дипломатическая – при разговорах с нелюбимым начальством; то саркастическая, когда нужно было сказать лодырю: «Голубчик, вкусно ли тебе есть мой хлеб?»

Драгунский как-то грозился издать фотоальбом «Сто Яшиных улыбок» – незаменимое пособие для театральных вузов и актерского самообразования.

И вот сейчас во тьме заваленного штрека подарил Ларионов Коваленке самую добрую улыбку. И пусть «адмирал» не увидел ее – он почувствовал: рядом друг, большой и сильный друг, который никогда не забудет эту минуту.

Ему хотелось тотчас же кинуться к Ларионову, ставшему отныне самым дорогим для него человеком, и рассказать все. Об угрюмом детстве, о насмешках флотских товарищей, о вечном одиночестве, казавшемся неизбежным. И о том, как ему теперь легко на душе – хоть вались все вокруг, хоть плыви сто плывунов… Никогда в жизни не чувствовал он такого взлета!

– Давай, Яша, нажмем, пробьемся… – кричал он, самозабвенно грохая топором по угольной стене. – Еще немного осталось!

И вдруг…

– Товарищи, вода! – Те страшные слова, которых тридцать часов напряженно ждали и уже как-то перестали ждать, раскатились по штреку.

От завала с тихим шелестом ползла вода. Вот она заплескалась, ударившись о какое-то препятствие. Темнота, тишина, и этот еле слышный плеск… Еще несколько минут и, выдавив перемычку, лениво, медленно, как густой мед, повалит сюда мокрый песок, плывун…

– Надо поднять насос! – скомандовал Павловский. – А то подтопить может, захлебнется насос…

Голос у него был тихий, будничный, совсем не вязавшийся с грозной опасностью. Пусть, мол, слышат там наверху: все у нас спокойны, паники нет!

Когда, обливаясь потом, приподняли на чурбаках тяжеленный насос, Коваленко вдруг затянул песню.

– «Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает…» – громко пел он, повинуясь какой-то кипучей, радостной силе, вдруг забушевавшей в нем. Он больше не верил в смерть – вернее, не боялся ее.

– Отставить песню!.. – прикрикнул Павловский. – Приготовьте малые баллоны с кислородом… Уйдем в самое высокое место… – И тихо добавил: – Будем дышать… Ясно?

Последние очереди отбойных молотков… И вот уже трое горноспасателей, протиснувшись в отдушину, перебрались в шестой штрек.

– Кротов!.. Эй, Кротов!..

Лучи лампочек судорожно ощупывали стены.

Расшвыривая сапогами воду, доходившую местами до колен, горноспасатели бежали вперед. Увидев неказистую перемычку, остановились на миг: «Какой парень геройский – один ведь построил! Один!..»

– Кротов! Кротов!.. Где ты?

Вдруг перед ними выросла из тьмы фигура человека. Он молча шел, с трудом переставляя ноги. И улыбался. В одной руке его был топор, в другой – погасшая лампа. Швырнув и то и другое наземь, он протянул руки вперед и, покачнувшись, упал.

Горноспасатели подхватили его и на руках отнесли к отдушине. На штреке было сооружено ложе из трех ватников. И доктор, приказав светить получше, принялась приводить Кротова в чувство.

– Я знал… Честное слово… Я все время знал, что вы придете… – Это были его первые слова. – Я ждал все время…

От носилок он отказался. И, глотнув из фляги чаю, поднялся.

Кротов шел, пошатываясь, останавливаясь через каждые пять шагов.

– Ослабел немножко… – сказал виновато. – И ноги промочил… Еще позавчера… А те, остальные? Они уже наверху? – внезапно насторожившись, спросил он у сопровождающих.

– Нет, у них там плохо. Вода! – угрюмо сказал горноспасатель, ведший парня под руку.

А другой сделал предостерегающий жест: молчи, мол, не надо ему об этом.

* * *

У комбайна, пробивавшегося к осажденным с тыла, сломался правый домкрат. Машина остановилась, глубоко врезавшись в почву своими гусеницами. Замерли на баре цепи с кривыми, острыми зубками. Наступила необычная после двухдневного грохота тишина.

И комбайнер Селезнев – огромный, нескладный мужчина в черном ватнике и каске без козырька – стукнул кулаком по безжизненной стальной махине и… заплакал.

– Пропал Яшка!.. – повторял он, громко всхлипывая и утирая нос. – Подвел я тебя. Не выручил…

Два помощника Селезнева, тоже классные комбайнеры, схватив за воротник инженера, требовали взрывчатки:

– Чтобы рвануть к дьяволу те несколько метров, что остались, – всего ведь несколько метров! – и освободить ребят.

– Нельзя рвать, товарищи! – грустно объяснил инженер. – Может газ на них пойти после взрыва. Что делать будем, если газ на них пойдет?

Это была совершеннейшая правда, но как объяснишь ее людям, не желающим, не могущим смириться с безнадежностью.

– Сейчас с другой стороны дороются, – попробовал он утешить Селезнева. – Твоя совесть чиста. Ты за сутки тридцать шесть метров прошел. Столько даже Яков Ларионов не проходил никогда. Это рекорд…

Последнее слово почему-то оскорбило комбайнера.

– А пошел ты со своим рекордом… – сказал он. – Неужели же всё?… Пропал Яша!

* * *

Толпа, собравшаяся у нарядной, почувствовала какую-то грозную перемену.

После того как вывели Кротова, кричавшего: «Где Лена? Лену мою видели?», – всех жен провели прямо к стволу, чтобы они первые встречали освобожденных. А потом вдруг попросили женщин вернуться обратно в партком.

Теперь люди, выходившие из штаба, удалялись какой-то особенно деловитой походкой, не глядя никому в глаза.

«Плывун пошел, плывун пошел…» – пронеслось в толпе.

Минуло пять минут, а может, и сорок – кому как показалось… И из штаба выбежал сияющий Синица:

– Распорядитесь кто-нибудь, чтобы цветы были… Нашим… – он поискал подходящего слова, – нашим героям. Все выведены, в последнюю минуту!..

А потом во двор, нетерпеливо гудя, выехала желтая машина «Скорой помощи». Шумная, ликующая толпа притихла.

Люди с носилками направлялись почему-то не к стволу, а к конторе… И вскоре, приоткрыв вторую половинку дверей, они вынесли на прогибавшихся носилках большого, очень бледного человека. Все в толпе узнали начальника шахты. Видно, с сердцем что-то случилось.

– Всех вывели? – беззвучно шевеля серыми губами, спросил Драгунский.

– Всех, Семен Ильич! Сейчас будут здесь, – морщась от сострадания, проговорил Алексин. – Как же с вами-то?…

– Ну, везите скорей, чтобы не портить людям праздника!.. – насильственно усмехнувшись, сказал начальник. – Передай ребятам привет, парторг!

* * *

Увидев огромный шахтный двор, запруженный народом, увидев солнышко на небе, слезы на щеках жены, цветы, только что вырванные в клубе из горшков, небритые черные лица товарищей, Ларионов улыбнулся лучшей из ста своих знаменитых улыбок и сказал Коваленке:

– Вот, браток, какая жизнь! Прекрасная!.. – Потом обернулся к жене: – Видишь, Анечка, не зря мы все-таки за завалом сидели. Вон какого парня до своего полку залучили – лучше не бывает!..

И, шагавший позади, в обнимку со своей Люсей, Женька Кашин – курносый Женька, лопоухий Женька, легкомысленнейший из легкомысленных, – хлопнул свободной рукой по широкому Коваленкову плечу и сказал:

– Точно! Парень наш! Шахтер… Ведь ты не уйдешь с шахты?

И «адмирал» засмеялся, словно Женька сказал что-то необычайно забавное: «Я? Уйду с шахты?»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю