355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Полоса отчуждения » Текст книги (страница 3)
Полоса отчуждения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:19

Текст книги "Полоса отчуждения"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Он, разумеется, расслышал в этой песне ее далекий источник. В отечестве Вана о солнцах от начала века рассказывали другую историю, похожую, но другую, потому что в отечественной истории над землей пылало десять солнц десять золотых воронов на вершине дерева фусан, и была жесточайшая засуха, и священный первопредок стрелок И убил девять солнц, дабы осталось одно. В свое время Ван все это изобразил на шелке.

Вану был понятен народ, выбравший среднее солнце. Ему было непонятно, зачем надо вмешиваться в естественный ход вещей и силой переустраивать порядок, установленный небом. Нет, ожесточенное сердце не могло стать орудием внезапного просветления. Что же делать с невыносимостью бытия? Терпеть.

Иволга пела. Она была небесной феей, посланной Вану. Людей рядом с ним не было очень давно. Не было девушек – дочерей и праправнучек, – воскурявших ему его ореховую трубку, нефритовый мундштук которой он снял еще в эпоху Бохая, заменив его на дикий камень. Нефрит он бросил в озеро в память любимейшей из спутниц его судьбы. Отпылали и погасли жены Вана. Никто не возжигал очаг, не варил похлебку с кетой, не готовил юколу из горбуши, не сушил осетровые хрящи, не строгал кабанью лопатку, не подавал ему горячий чай с лимонником. Во всем этом он и не нуждался. Он отказался даже от женьшеневого корня. Пусть им занимаются корневщики, лекари и контрабандисты.

Давно уже никто вслух не произносил его имя. В течение веков он носил бесчисленное множество имен, и одно из них было Седан, когда он обитал в фанзе у моря. Теперь он не испытывал нужды в имени. Только иволга, только тигр, только глаз лотоса, насквозь просвечивающий синюю гору. И, может быть, с вершины горы схлынет густой туман, открыв миру нижнюю столицу верховного небесного владыки.

Бабушкин салон, декорированный под Восточную Азию, был моден и единственен в своем роде. Почти все русские люди в Харбине оформляли свою жизнь на отечественный лад. Уютные домики с мезонинами и верандами, дворики в сиреневых и черемуховых снегах, падающих на широкие садовые столы, – Русь, родной вид по имени Модягоу: харбинская местность, целиком принадлежащая русским, приют эмиграции. Бабушка была исключением, потому что не чуралась правил, определенных гением места, исходя в принципе из космополитических мотивов вообще. Впрочем, ей не нравилась архитектурная выходка подрядчика тоннелей КВЖД Джибелло Сокко, воздвигнувшего итальянскую виллу с затейливой путаницей кариатид, каменных гирлянд и масонских знаков, – это уж чересчур. Ей казалось бестактностью желание иных соотечественников отстроить особняки в ренессансном или мавританском стиле с громадными, иногда в несколько саженей длины и высоты стенами из зеркального стекла, предназначенными для террас и зимних садов. Следует сообразовываться с обстоятельствами места.

Потом в Австралии она завела ручного кенгуру.

Все-таки надо было учитывать, что в Харбине даже на сугубо российских торжествах для начала исполнялся китайский гимн и лишь потом "Коль славен", а в учебных заведениях на стенах висели портреты Сунь Ятсена, в известный срок замененные изображением императора Пу И. Надо, однако, заметить, что лицо молодого государя почти всегда, за исключением официальных церемоний, было задернуто занавеской.

Иннокентия влекло к поэту Мпольскому, звезде Харбина. Познакомились они у бабушки, под пальмой, Иннокентий смешался, не нашелся сказать ничего умного, кроме двух-трех слов комплиментарного лепета, но знакомство состоялось и развивалось. В опийных притонах, где они бывали поодиночке, они не сталкивались. Чаще всего беседовали у яхт-клуба на набережной мутно-широкой Сунгари. Этот район города назывался Пристань, а на другом берегу реки, в поселке Затон, у Мпольского была дачка. Вернее, он снимал там комнатку на даче кабатчика Зуева.

Именно там в одну кромешно-грозовую ночь Мпольского посетила шаровая молния, присев на острый столб забора. Он смотрел на нее в распахнутое окно, она направилась в его сторону, но пощадила, не тронула, а поутру, сидя с удочкой на каменной дамбе, от примчавшегося на шаланде лотерейного агента он узнал о том, что выиграл в лотерею двенадцать тысяч иен. Впрочем, сумма выигрыша Иннокентию показалась эстетической гиперболой.

– Рука рока, – сказал Мпольский, белоголовый и синеглазый. Они сидели на лавочке перед башенкой яхт-клуба с видом на реку. По воде легко скользили яхты, шаланды и юли-юли. Спортом поэты не увлекались. Здесь было тихо. Поддувал легкий ветерок с Хингана. Пахло пресной водой, неморской рыбой, тростником из "Слова о полку Игореве" и горьким духом гаоляна, черемши и чумизы из-за реки.

– Рука рока, – откликнулся, как эхо, Иннокентий. С Мпольским он испытывал тайное родство натур. Бывший поручик царской армии и колчаковский артиллерист, Мпольский жил в двух мирах. Речь не только о Китае и России. Речь о том, что, самозабвенно всю свою молодость провоевав с красными, белый офицер Мпольский втайне, задним числом, понимал темную нутряную правоту революции. Белая косточка, он презирал последнее, бесплодное дворянство. Он ненавидел генеральш, мясистыми пудами которых на его глазах нагружали огромные транспорты и крейсеры эмиграции во владивостокском двадцать втором году. Он сам был певцом великого русского мятежа, к каковым относил и московское монархическое восстание семнадцатого года: он был среди тех, кто сидел в обстреливаемом большевиками Кремле. Он гордился:

– Сам Ленин был нашим врагом!

Он видел Адмирала на нижнеудинском вокзале, когда чехи увозили его в Иркутск на пытку и расстрел, и отдал ему честь. Адмирал кивнул ему. Мпольский и Колчака считал бунтарем, поднявшим Россию на красного узурпатора. Мпольский старался не путать историческую неправоту личности с ее человеческим содержанием. Свою жизнь Мпольский мог бы сравнить с тем оторванным погоном, который, как голубь, крутясь, обогнал обломки чердачной крыши, поднятой на воздух вражеским снарядом. На чердаке был он, Мпольский.

Погоны отменили. Во Владивостоке, где остатки белой волны вытеснил красный вал, Мпольский оказался под надзором ГПУ. Как бы ни тянуло его к себе волкодавье лицо революции, белый волк Мпольский знал: рано или поздно его поставят к стенке. Это просто. У него был опыт. С обратным расположением фигур.

– Цубо, – сказал Мпольский.

– Что-что?

– Убирайтесь. По-китайски. К вам это, разумеется, не относится. Это слово слышится мне со всех сторон. И тогда, во Владивостоке, и сейчас, здесь. Но тогда я и убраться не мог – ГПУ запрещало. Пришлось дать деру без разрешения.

Их было четверо, беглецов. Сперва по воде Амурского залива, а потом непроходимой тайгой они шли в Китай множество дней и ночей, в основном ночей, потому что на каждом шагу их подстерегал человек с ружьем – хунхуз или пограничник. Они дошли, Харбин принял их, голоштанных. И что теперь? Самоликвидация. Опротивело. Те же рожи, тот же коньяк, тот же горячий чай с ромом, то же пиво. И тот же салат. В Гоби тяжело ворочается нарождающийся тайфун. При ясной погоде и при желании на востоке можно увидеть белоснежную островерхость Фудзи. А на сердце мрак.

– Да и как быть иначе, если само имя Харбин по-маньчжурски означает что-то вроде брода или переправы, этого никто точно не знает, и теряется этот брод в мутно-желтой бурде, неясно, что с чем связывая. Немудрено, ведь город ведет свое начало от ханшинных заводов, составлявших селеньице Хао-Бин. Здесь была глинобитная крепостца с зубчатой стеной и бойницами отражать набеги хунхузов. Лихое местечко. Все это дело куплено у маньчжуров за 8000 лян серебра, за бесценок, по сути. К слову, Сунгари – это река Желтого лотоса, который расцветает раз в пятьдесят лет, когда умирает Великий Ван, царь тигров, и цветет три дня. Красиво, не так ли? Говорят, это событие было недавно, и нам увидеть это чудо не светит. Впрочем, его и на сей раз никто не видал. Что мы имеем в итоге? Харбин – русский остров, отрезанный от всей вселенной. Без всякого брода и переправы. Все равно меня унесут за Чурина. В лучшем, разумеется, случае.

Неподалеку, за магазином Чурина, располагалось русское кладбище. Оно было маленькое, старое – так и называлось: Старое, или Покровское, а большое кладбище, Новое, находилось несколько далее, но их оба в свой час смели с лица земли хунвейбины, получив в руки Харбин безраздельно, и на месте большого, Успенского, насадили парк. Разумеется, парк – не самое худшее и уж, во всяком случае, лучше, чем цирк под церковными сводами, как это произошло со Свято-Иверской церковью на улице Офицерской, однако и парк, стоящий на костях, звучит довольно гулко.

Иннокентий не впервые столкнулся с практикой подобного озеленения. Несколько по другому поводу он писал в позднейших записках: "Владивосток боксерский город. Тут были звезды первой величины. Володя Григорьев, по кличке Григорчик, был гением ринга. Одновременно Григорчик втыкал (лазил по карманам) и мотал свои срока. Пару лет назад старый и толстый Григорчик по пьянке замерз в телефонной будке.

В 60-м, когда город праздновал свое 100-летие, вечером на набережной в Спортивной гавани у Семеновского ковша ко мне, окаченному волной массового гуляния, пристала шпана, и мне пришлось их главаря посадить на задницу правым апперкотом по челюсти, – мне удалось исчезнуть в толпе, после чего меня месяц искали по городу, отлавливая моих двойников. Я свернул свои прогулки по вечернему городу, засел дома, но однажды после заката меня потянуло на улицу и занесло в городской парк. На танцы я никогда не ходил, а тут попал на танцплощадку, которая, как мне стало известно значительно позже, занимала место снесенного кладбищенского храма. Чуть ли не сразу же меня окружили мои поисковики и подняли на ножах, приставленных к животу. Мой оппонент предложил разобраться по-честному в кустах за танцплощадкой: мол, верну тебе ударчик, и будем квиты. Вышли. Было темно. Только мы встали друг против друга, как из кустов полезли все остальные, и ждать я не стал угостил противника плюхой и дал стрекача. Я бежал, слыша топот догоняющих, свист и выкрики суровых угроз. Завернув в какой-то двор, вдруг понял: здесь дом Григорчика. Мне открыла дверь его усталая мама, и, пока я пил ее чай, во дворе долго шумела шпана. Григорчик пришел часа через два и без каких-либо моих просьб пошел провожать меня по темным улицам до моего дома. Так меня никто и не порезал.

Танцплощадки нынче нет. Там новодельный храм. Но кладбище, захваченное парком, исчезло навсегда. На нем лежали многие, тот же Яков Лазаревич Семенов, первый гражданин. Помнится, в центре бывшего кладбища возвышался типовой каменный вождь в долгополой шинели, в спину ему смотрела городская тюрьма, еще дореволюционной постройки. Вождя давно нет – тюрьма на месте".

Войны Иннокентия отличались от войн Мпольского.

IV

В городском парке мне делать было нечего, но я там оказался. Немного поглазев на стрельбу в тире и поковыряв пальцем в носу голубой гипсовой собаки, прижавшейся к ноге голубого гипсового пограничника с трехлинейкой в руке, я прошел мимо такого же Клима Ворошилова вверх по аллее и вышел на Партизанский проспект.

Тюрьма, выросшая передо мной каменным забором и зданием, обвитыми проволокой, меня никак не интересовала. За ней было другое – сопка Орлиное гнездо. Я еще никогда не забирался на Орлинку со стороны тюрьмы. Обычно мы, пацаны, ползали, как мухи, по другой ее стороне, противоположной, поближе к нашему двору. Среди полыни и крапивы мы отлавливали божьих коровок. У этих гладеньких кругленьких существ с черными крапинками на белых, красных или желтых спинках, образуемых твердыми крылышками, было и другое имя – японская вонючка, потому что я упорно путал божью коровку с каким-то безымянным жучком, по цвету, часто меняющемуся, похожему на нее. От него и вправду попахивало. Посадить ее на ладонь и следить за тем, как глупый жучок неразумно семенит по необозримому взлетному полю ладони, не понимая, что его, собственно, никто силком здесь не держит, – приятно и смешно. Когда божья коровка смекала, что она свободна, в воздухе вспыхивали слезы радости – ее крылышки.

Божья коровка! Улети на небо, принеси нам хлеба, черного и белого, только не горелого.

Она улетала, но ты возвращался во двор в ее перепутанной роли.

"Японская вонючка!" – дразнилась Люська-давалка. От тебя несло не только лжебожьей коровкой. Крапива да полынь – тоже ничего себе пахнут. К тому же ты ухитрялся чуть ли не каждый раз вляпаться в черную кучу, оставшуюся от предшественника по исследованию внутреннего устройства дота, которых на Орлинке немало. Это старые доты, от русско-японской войны. На Орлинке сохранился рубеж обороны города, поросший густой травой. Деревьев тут почти нет – уничтожили под корень еще тогда, когда ждали с моря самураев: нужен был обзор бухты.

В поту я взошел на вершину Орлиного гнезда. Ничего нового на тропе со стороны тюрьмы я не обнаружил. На вершине же был впервые. Там шли земляные работы. Верней, работ как раз не было, потому что было воскресенье и один-единственный экскаватор отдыхал, стоя косо на изрытом склоне. Около большой ямы на ворохе сена спал небритый человек в тельняшке, обняв ногами винтовку. Сторож, догадался я.

Валяться на сене любил и я. Летом мимо нашего дома проезжали грузовики, набитые горами сена. Повиснешь на нем и срываешь его клоками, пока вся улица по ходу машины, медленно ползущей на подъеме, не устилается золотыми горками. Бери все это в охапку, тащи на крышу сарая и валяйся кверху пузом.

Я тихо попятился, чтобы незаметно смыться. Не тут-то было. Человек вдруг продрал глаза и, мгновенно что-то такое сделав ногами, направил винтовочное дуло мне в живот.

– Стой!

А я и так уже стоял. Он зачастил:

– Охраняемый объект! Запретная зона! Государственный секрет!

Меня осенило:

– Дяденька, а у вас на лбу японская вонючка.

Он вытаращился на меня, положил оружие на свою сенную лежанку и нанес себе по лбу сокрушительный удар. Сев наземь, он забыл про меня. Я примостился рядом.

– Что это такое было?

– Да ничего. Чудо-юдо из Японии. Оно уже улетело.

– А...

Моего объяснения ему показалось почему-то достаточно. А мне вот было интересно, что это за яму тут копают.

– Крепость строят, да?

– Сам не знаю, – сказал он. – Какая-то телемышка, говорят.

Пустой звук. Ничего такого я не знаю, да и он тоже. Он показал пальцем на далекую сопку в Гнилом углу, где стоит высокая металлическая вышка, отсюда маленькая.

– Вот что-то такое будет. Военное.

Я перехватил разговор. Показав ему свой дом, пальцем повел по Золотому Рогу и вышел на мыс Чуркина. Там, в бараке, жила моя родня. Майор дядя Ваня Кляжников, женатый на тете Лизе, сестре моей матери. Тетя Лиза болела падучей болезнью. Я однажды видел, как она упала. Страшные глаза, пена на губах. Она жарила рыбу на сковородке, и сковородка с рыбой накрыла ее, перевернувшись вверх дном. Кипящее масло текло по ней, а я стоял и не знал, что делать. Дяди Вани не было дома, прибежала моя матушка, с кем-то разговаривавшая в коридоре, – мы к тете Лизе в гости пришли. Матушка засунула ей что-то в рот, что-то твердое, и тетя Лиза пришла постепенно в себя, но ничего не помнила. Матушка дожарила ту рыбу. И я ее съел.

По мысу Чуркина гулять интересно. Здесь, в центре города, все другое. Каменных домов здесь почти столько же, сколько деревянных. А там все деревянное. При каждом доме огород, окруженный забором, на штакетинах забора крепкие рыбацкие сети, и у многих во дворе стоят, сушатся лодки. Даже парусники есть. Там больше петухов, чем тут у нас, и собак видимо-невидимо. Наших собак отлавливают, собачий ящик так и шныряет мимо нас по улице, а там – свобода, море у самых ног, пахнет чистой солью, не то что здесь, на 36-м причале, где в воде один мазут и лучше не купаться – вылезешь, как тот петух серо-буро-малиновый.

У меня есть еще и тетя Феня, тоже матушкина сестра. Она работает в морге, обмывает мертвецов и трезвой не бывает. А когда вдруг трезвая, то страшно строгая, и вот уж кто бурятка, так бурятка, лицо ее как два сведенных булыжника. Она живет вон там, под той сопкой, где стоит Клуб Ильича. Рядом с ее домом – роддом, в котором я родился. А рядом с ним моя 9-я школа.

Когда я пошел во второй класс, откуда-то с Севера приехал отец. Я выбежал на переменку из школы, а ко мне подходит какой-то дядька в шляпе и говорит "сынок". Взял меня за руку и пошел знакомиться с моей учительницей. Ольга Васильевна, высокая такая, смотрит на него сверху вниз, он снял шляпу, у него лысина, но он ей почему-то нравится. Мне велено было отойти, погулять пока что рядышком, и слышу я краем уха: мальчик очень способный, но то, что творится у него в доме, может его погубить, ходит в дранье, купили ему на средства родительского комитета новую форму, обувь и учебники, а там, в доме, все пропивается.

– Я регулярно высылаю серьезные алименты, – возмущается отец.

– А мать говорит, что ничего не получает, и вообще на нее заведено уголовное дело за недостачу в кассе и растрату.

Слышу все это, и сердце мое горит. Неправда все это, матушка у меня хорошая и не такая уж пьяница, как все вы о ней сплетничаете. Конечно, я иногда иду ее искать в пивнушку на Суйфунский рынок, и нахожу ее там, и веду домой, и все на нас смотрят, и мне стыдно с ней ходить по улицам, потому что все про нее сплетничают, что она пьяница и спекулянтка. А у нее горе. Она всегда, когда выпьет, вспоминает моего отца, плачет и ругает его всеми словами с Суйфунского рынка, и говорит, что я вылитый отец, и целует меня. А он тут приехал и возмущается.

Божья коровка, лети домой, твой дом в огне, твои дети горят.

Мой собеседник спал на сене, обхватив ногами винтовку.

Когда старик Ван назывался Седаном и жил в фанзе у моря, побережье еще не потеряло себя. Вокруг стоял стеной пробковый дубняк, перемежаемый ильмом и ясенем, орехом и кедром, елью и пихтой. Стволы лиан, подобно могучим змеям или небесным лестницам, оплетали тела древесных великанов. В ногах великанов по весне разбегались ландыш, фиалка, багульник, ветреница и медуница. Белым огнем черемух и яблонь вспыхивали речные долины. Трубил дикий козел, ведущий стадо на юг, трещал кузнечик, пела цикада, посвистывал бурундук. По ночам из ущелий прибрежных гранитных скал вылетал на охоту филин с фосфорическими кругами глаз. На резкое гуканье филина тихо отзывался чугунный колокол на ветви ильма около фанзы Вана.

Несметные стаи уток полоскались в морской воде вперемешку с чайками. Они пахли рыбой, но можно было охотиться и на озерах. По рекам, вдоль берега, густо шли осенние стаи лосося. Рыбу брали острогой или голыми руками. Двадцатипудовая калуга или даже двухпудовый таймень требовали больших усилий, выдержки и сетей. Ван не рыбачил, не охотился. Он ходил в раздумье по морскому берегу, поросшему бархатным деревом, с длинной суковатой палкой из жимолости.

Красный волк сидел спиной к Вану на лесной тропе, круто повернув к нему голову, – так не делают собаки. Вану вспомнилась притча о волке и олене. Олень укорял волка в погублении живых существ – за это хорошей кармы ему не видать. Достигнуть вечного блаженства мог, на взгляд оленя, лишь он, олень, потребитель растительной пищи. Оба они умерли – и пророчества оленя не сбылись. Ведь вместе с растительностью он поедал безмерное количество ничтожно крошечных насеко-мых – существ не менее живых, чем волчьи жертвы. По той причине, что он не догадывался о раскаянии, ему досталось дурное перерождение – в отличие от волка, понимавшего, что его природная обреченность на уничтожение живого – грех, вынуждающий к беспрерывному раскаянию. Волк достиг вечного блаженства.

Ван сказал волку: "Уходи".

Волк ушел.

Выйдя на вершину сопки, Ван видел приход пароходокорвета "Америка". Он знал, что это когда-нибудь произойдет. Белых чужеземцев посылало сюда небо, оскорбленное кровожадной свирепостью воюющих между собой племен и безжалостным разбоем хунхузов. Отечество Вана пребывало в тысячелетней немощи. Там не кончались междоусобицы. Та золотая пора, которую застал Ван в своем первом земном странствии, была попрана всеобщим беспамятством. Он и сам старался не вспоминать о своем детстве и всей прожитой в тот раз жизни, хотя стыдиться ему было нечего.

Он был рожден достойной женщиной, пятнадцатой наложницей господина Цуя, исполняющей должности чиновника при кавалерии и помощника секретаря цензората. Впоследствии она стала правительницей провинции. Она родилась в семье, где постигли истину. Когда подросла, она отвергала жемчуг и бирюзу. В учении с полуслова различала зерно мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы из бумаги, занималась богоугодными делами. Она часто сопровождала господина и на некоторое время входила в императорский небесный дворец, где стремилась постичь сердце императора. Она носила грубое платье, питалась растительной пищей, соблюдала монашеские обеты, безмятежно созерцала и с радостью жила в лесу и горах, стремясь жить в постоянной тишине.

Ван преклонялся перед матерью. Она воспитала в нем добродетели, помогшие ему стать человеком уважаемым и видным. В юности сдав необходимые экзамены на должность чиновника, он начал свою карьеру при императорском дворе и храме предков, ведая исполнением ритуальной музыки. По неопытности он как-то раз заметно промахнулся в ритуале – и был наказан переводом в провинцию на должность заведующего складами военного имущества. Там он пробыл десять лет. Разве это срок? Его вернули в столицу и благодаря покровительству главного императорского министра назначили сначала главным советником, а затем императорским цензором. Он завершил многолетнюю службу в качестве секретаря императорского двора. На этом пути Ван понял невозможность ответа на вопрос: как доказать, что яшма блестит?

Умудренность в государственных делах, пронизанная светом истины, определила его понимание главной ошибки Поднебесной: отечество Вана полагало, что, кроме него, нет ничего в обитаемой вселенной. Оно слишком часто забывало о Земле радости, которую охраняют пять тысяч духов добра. Ван разуверился в государственном разуме. Человеческие деяния ему представлялись в высшей степени бессмысленными. На самой глубине его души светился лишь образ матери. В память о ней он когда-то пожертвовал свое поместье храму. Отдаю пыль суеты мирской Небу и Земле. Я построил в горах жилище с соломенной крышей и кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то жила, где она ходила.

Накануне прихода "Америки" случилось невероятное. На берег выбросился кит. Ван подошел к дивному чудовищу, уже бездыханному. Кожа кита являла собой студенистую слабую пленку, которую легко проткнуть пальцем. Чем больше кит, тем тоньше его кожа. У выбросившегося гиганта было разорвано горло и вырван язык. В море на него налетали морские разбойники. Так делают косатки, самые опасные враги крупных китов.

Ван понял: это предзнаменование. В обитаемой вселенной намечаются грозные события.

Иннокентий с друзьями выехал в Хабаровск. В вагоне стояла стужа. Поэт Стас в нематериально синем берете читал толстый фолиант. Поэт Игорек теребил тонкими пальцами угол подушки, прихваченной из Владивостока для этой цели. Поэт Юрий, перекрикивая грохот колес, в ухо Иннокентия пересказывал основные положения философии Тейяра де Шардена. Они дули из горла по кругу янтарный "Юмалак" и вишневый "Саперави". На станции Хор Стас спел песню Окуджавы о Смоленской дороге. Это настроило друзей на элегический лад, и они заговорили о том, кто из них первый поэт. Спора не было, потому что убедительней всех оказался Иннокентий, сказав, что на самом деле первыми поэтами были Павел Гомзяков во Владивостоке и Федор Камышнюк в Харбине по той причине, что первее нас, еще в начале века, стихотворствовали в сих городах.

Стас обучался математической логике в Петербурге. По нему заскучал Юрий и предложил друзьям сброситься на предмет приезда Стаса. Так и сделали. Поскольку Стас, будучи гостем города, ночевал где попало, Иннокентий предпочитал, чтобы старый друг проводил никем не занятые ночи все-таки у него, а не где попало. В толстой тетради с дерматиновой обложкой, которую Иннокентий заполнял новыми стихами, он крупно написал, проставив дату: "Приехал Стас". Через три недели там появилась кривоватая запись: "Уехал".

У Иннокентия была комната в коммуналке.Там стояли топчан, стол, стул и ведро. Печку топить было некогда и нечем. В верхней одежде они, лежа, утеснялись под солдатским черным одеялом на узком топчане, и Иннокентий, которому надо было сделать срочную литконсультантскую работу для газеты, злобно смотрел на авоську с чужими рукописями, висящую перед ними на гвозде, вбитом в дверь, и зычно заявлял:

– Мы не нищие!

Стас выражал безусловное согласие. Изо ртов выходили морозные облачка. На опохмелку не было ни полушки. Они громко говорили по ночам. Соседка, стенавшая за стенкой, стучала кулаком в стенку. Как-то, ворвавшись в комнату Иннокентия, дверь которой никогда не запиралась по причине отсутствия ключа, соседка увидела двух молодых мужчин под общим солдатским одеялом и констатировала пронзительным голосом:

– Ах, вот вы чем здесь занимаетесь! – То было ошибочное умозаключение.

Иннокентий называл свою комнату фанзой. Друзья и девушки посещали фанзу часто и шумно. Одна из девушек, также иногда гостившая там, во время подготовки к очередным выборам в народные депутаты работала агитатором на избирательном участке. Она отвела Иннокентия от немалой неприятности, если не беды.

– Соседи написали на тебя жалобу в избирательный участок, я ее уничтожила, но будь бдителен, – сказала она, поймав его на улице.

А куда еще было писать несчастным соседям Иннокентия, как не на избирательный участок? Кто он был, этот ужасный сосед?

– Культпросвет! – кричала ему Васса Яковлевна из-за китайской ширмы с драконом на старом дыроватом шелке. Она готовила пищу на примусе отдельно от мужа Павла Семеновича, с которым не разговаривала четверть века. Павел Семенович, благообразный старичок с белыми висками, ходил в этот дом еще полвека назад, когда там был дом свиданий. Однажды он сказал, что встречался под этими сводами, украшенными лепниной купидонов, с дедушкой Иннокентия.

Иннокентий не рассказывал ни Стасу, ни остальным друзьям о харбинской стороне своей жизни. Владивостока хватало по горло. И тем не менее они выехали в Хабаровск.

Заметим, что Игорек был флотским капитаном медицинской службы. Спирт, поступавший в лазарет его части, вылакивался молодыми поэтами. Тот военно-строительный отряд – в/ч 0013 – постоянно и досрочно оставался без лекарственного спирта. Солдатики лечились от всех недугов коллективным онанизмом в деревянной уборной на территории части.

– А не ждет ли тебя судьба прапорщика Комарова? – беспокоился Иннокентий.

– Ни в коем случае. Я не впадаю в буйство и не якшаюсь с нижними чинами, – отвечал Игорек, происходящий из древнего боярского рода Дарьевских.

В Хабаровске друзей встретил детский поэт Валерий, человек мечтательный и деятельный. У него был багратионо-мейерхольдовский нос, далеко опережавший своего обладателя при передвижениях по свету. Кроме того, Валерий служил в военном ансамбле песни и пляски. В звании рядового он носил гимнастерку, пошитую по индивидуальному заказу из генеральского сукна. Сильно смахивая на кого-то из галилейских апостолов в молодости, он поругивал жителей соседнего города Биробиджана. К слову сказать, ему не нравилось и само это слово, состоявшее из чего-то топонимически тунгусского и отвлеченно турецко-армяно-арабского.

По протекции Валерия поэты разместились в лучшей гостинице. Их разбили по двое, Иннокентия объединили с Юрием.

Великая стужа стояла в Хабаровске. Выступления проходили шумно и горячо. Игорек никогда не помнил своих стихов на память и в виде компенсации декламировал Евтушенко: о тайнах, Тонях, Танях, даже с цыпками на ногах (или руках). Местная поэтесса Веникова увлеклась им или Иннокентием – или кем-то другим из них. Скорей всего, Стасом. Он был задумчив. Над заснеженным Амуром валили густые облака из прорубей. Дни и ночи смешались. По результатам поездки Юрий сочинил стихи:

В Хабаровске грузинка Мэри

Любила друга моего.

Он имел на это причины, весьма, впрочем, зыбкие. Дело в том, что Юрий обладал одновременно аналитическим умом и необузданным воображением. Последнее разыгрывалось на лирических основах и особенно тогда, когда в лирическую зону вступал Иннокентий.

На сей раз ситуация была такова, что на том же этаже, где находился номер Иннокентия и Юрия, проживала прекрасная грузинка по имени Мэри. Кажется, она была по торговой части. Хотя не исключено, что она служила в местном театре оперетты. Да, в городе была оперетта, и только иберийского клекота там недоставало. Сдержанная приветливость озаряла ее молодое лицо древней чеканки при встречах у лифта.

В те же дни по Хабаровску прокатилась неделя художественного самодеятельного творчества. Понаехали таланты с мест. В буфетной очереди Иннокентий заговорил с открытой девушкой в черных сапожках, и, так как она охотно отвечала на его расспросы, он пригласил ее в свой номер, и она сразу же пошла. Юрий вышел, они остались вдвоем в полумраке, она сказала ему, что она пляшет и поет в поселке Хор. Они расстались через десять минут, потому что все успели сделать, не снимая обуви. Юрий ходил по красной с зелеными краями дорожке коридора в глубокой сосредоточенности. Его очки лихорадочно поблескивали. Он уже сочинял те самые стихи. Таков был механизм Юриева стихосочинительства. Он смещал и взаимозаменял фигуры и положения.

В один из вечеров сидели в номере Стаса / Игорька. Набежало много местных сочинителей. Сто поэтов, дым столбом. Словно отпечатанные на щеке или на платочке, в густом дыму отдельно от своих владелиц алели уста двух студенток, поклонниц, приведенных с недавнего выступления. Игорек стоял у открытой форточки, глотал острый чистый воздух, одновременно теребя угол подушки, перенесенной для этого на подоконник. Вещал Валерий в дорогостоящей гимнастерке:

– Наш старый писатель Никаноров получает пенсию в том же окошке кассы, что и старые большевики. Пишет он про историю, про Екатерину Вторую, про Пушкина. Его как-то спросили на встрече с читателями: "Вы участник революции?" Он ответил: "Да, дорогие мои, и очень активный". Он был министром печати в правительстве Колчака. В 22-м ушел в Харбин, в 45-м вернулся и даже не отсидел положенных десяти лет. В Китае, видимо, работал на нас. К слову, Иннокентий, с тобой хочет познакомиться другой наш писатель – Ефименко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю