Текст книги "Американский экспресс (по мотивам повести-документа «Breakfast зимой в пять утра»)"
Автор книги: Илья Штемлер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Николай из Стокгольма
Наш автомобиль покинул игрушечный Кинеллон. Николай радовался моему приезду. Знакомство наше было недавним. Состоялось оно на вечеринке в доме бывшего ленинградца Леонида. Он и его жена – обаятельная и доброжелательная Клара – любили принимать гостей в своем просторном доме в престижном районе Квинса. Они жили в Америке двадцать пять лет и достигли немалого. Клара была совладелицей довольно крупной компании по установке сантехнического оборудования, а Леня – хозяином нескольких карвашей: автомоек и автомастерских. Бизнес позволял им жить на широкую ногу, принимать гостей и, что отличало многих бывших россиян от аборигенов, вкусно и обильно угощать. В их доме царила ленинградская аура. В субботние вечера дом жил особой жизнью, и быть принятым в этом доме почиталось за честь и доверие…
Честно говоря, меня удивило присутствие Николая в той компании. Среди излучающих успех людей Николай выглядел белой вороной со своим снулым морщинистым лицом, острым залубененным носиком, серыми мелкими глазами, которые, казалось, с трудом выкарабкиваются из-под бугристых век. Шершавые с виду узловатые руки с бурыми от табака ногтями в этой компании выглядели особенно неуместно. Да и костюм его – серый, помятый – будил воспоминания о фабрике имени Володарского еще хрущевского времени. Внешность деревенского мужичка, выросшего на картошке… Компания, разгоряченная танцами и вином, поначалу залезла в финскую баню, размещенную в подвале дома, потом, отчаянно веселясь, перебралась в просторные джакузи, под колкие струи воды… Николай, как и я, участия в веселье не принимал. Уронив себя в мягкое кожаное кресло, Николай потягивал пиво из банки, закидывая соленые орешки в свой лягушачий рот.
– А вы что же не купаетесь? – спросил я.
Николай не ответил. Даже не одарил меня взглядом. Те, кто сейчас плескался в серебристой воде, прошли суровую эмигрантскую школу – отчаяние, беспокойные ночи учебы, всевозможные превратности каждодневной жизни людей «без языка». Но выдюжили, устояли. Им и сейчас нелегко. И это веселье в джакузи у многих напускное.
– Ненавижу, – проговорил Николай. – Шваль.
Я скосил глаза и приметил у ножки его кресла бутылку водки. Наверняка Николай подливал ее содержимое в свою бездонную банку с пивом. Тут к нему подошел хозяин дома и похлопал по плечу.
– Поеду домой, – решительно проговорил Николай, вскинув лицо.
– Ну да, – ответил хозяин. – Как же артисты? Вот-вот приедут.
– А ну их в жопу! – Николай вытянул себя из кресла. – Не видел я артистов!
– Ты что? Ульянова пригласили. И, кажется, Дурова с Джигарханяном. То ли их вместе.
– Вот вместе их и в задницу…
Во многих домах удачливых эмигрантов появилась мода – собирать друзей и приглашать на эти сборы заезжих гастролеров, потоком хлынувших на заработки в Америку. Гости сбрасывались – «кто сколько сможет». Такой благотворительный вечер в пользу приглашенных артистов. А те пили-танцевали, рассказывали всякие актерские байки и расходились довольные своей судьбой. Не говоря уже о всякой эстрадной шушере, в таких благотворительных междусобойчиках можно было встретить и «классиков» драматической и оперной сцены. Импресарио, организовавшие «зарубежную гастроль», старались пристроить своих подопечных в наиболее богатый дом. Между хозяевами домов нередко даже возникало соперничество – кто какую «звезду» переманит… Меня смущали эти посиделки с российскими «звездами». Что-то было в них унизительное. Не знаю, как для самих «звезд», а для меня точно. Было стыдно. За свою страну, опустившую своих талантливых людей до состояния скоморохов. Я часто ловил на таких посиделках открыто мстительный взгляд благодетелей. Ведь в той, другой жизни многие из «звезд» и на порог не пустили бы кое-кого из них. Вот как судьба обернулась. Мне казалось, что подобное чувство томит и Николая…
Вышли мы вместе. Николай предложил подвезти меня до метро. «Успокойтесь, я совершенно трезв», – он разгадал мои мысли… Машину Николай вел уверенно и осторожно. Вскоре мы добрались до метро. Но тут Николай предложил добросить меня до дома – ночью метро работает отвратительно. Круглосуточный работяга – нью-йоркский сабвей – не отличался прилежанием. Менялись маршруты, перерывы между поездами – гигантское и старое хозяйство требовало беспрестанного ремонта и обновления, а когда, если не ночью…
– К тому же и дряни черной полно ночью в метро. – Николая, видно, тяготило наше скованное общение.
– Что-то вы не очень жалуете местную фауну, – мягко обронил я.
– Возможно. – Он засмеялся. – А чем вы занимаетесь? Впрочем, мне сказали, что вы писатель. И что вы такое написали?
Меня всегда коробил подобный тон – снисходительный, нагловатый, точно дружеская пощечина…
– Написал кое-что, – ответил я безучастно. – Фамилия моя вам ничего не скажет. Разве что названия книг, и то вряд ли. – Я переждал, распаляя любопытство своего колючего собеседника. – Романы «Таксопарк», «Универмаг», «Архив»… Еще кое-что…
Николай хлопнул ладонями по рулю автомобиля и повернул ко мне лицо.
– Так это вы?! – воскликнул он, точно выпорхнул из своей угрюмой клетки. – Я же вас читал, еще в России. Да и здесь как-то прикупил вашу книгу у Камкина, на Бродвее. «Коммерсанты» называется…
Я кивнул, скрывая злорадство. Не раз приходилось сталкиваться с такой реакцией – романы «Таксопарк», «Универмаг», «Поезд» действительно когда-то широко читались, сама публикация в журнале «Новый мир» была обречена если не на признание, то на определенную известность пренепременно.
– Что ж, придется вам подарить еще что-нибудь из своих книжек, – проговорил я. – Приедем домой и подарю. «Взгляни на дом свой, путник». О судьбах эмигрантов в Израиле.
– О евреях, – хмыкнул Николай. – Увольте. О евреях мне книг не надо. И так хватает впечатлений.
– Вы антисемит? – спросил я с каким-то усталым отстранением.
– Понимаете… Если бы встал вопрос: помочь еврею или нет – я бы не помог. А если бы: спасти еврея или нет – я бы спас. Понятно говорю?
Я пожал плечами. За долгие годы мне не часто приходилось попадать в подобную ситуацию, так уж получилось. Но вокруг стреляли. И прицельно. Но в меня не попадали. Возможно, и оттого, что я не только не скрывал своей национальной принадлежности, а наоборот, выпячивал ее, тем самым озадачивая злословщиков, а может быть, и вызывая у них уважение. Как-никак у меня была довольно серьезная группа поддержки – Христос, Маркс, Эйнштейн… И еще там по мелочам: Спиноза, Чаплин, наконец, Колумб, итальянский иудей, принявший христианство. Знаете, в бою каждый солдатик дорог… Но это так, к слову… Я чувствовал расположение к себе этого странного типа, Николая. Но это с одной стороны. С другой – я вспомнил его отношение к тем людям, что плескались в джакузи. Теперь-то мне понятно. Но ведь хозяин дома, в котором нас принимали, тоже вроде не малаец, а из племени тех, кому Николай ни за что бы не помог…
– А мы с ним старые друзья, еще со школы, – ужом проник в мои мысли Николай. – Только в его семье я чувствовал себя в безопасности. Отец мой – алкаш, ханыга, лупил меня смертным боем…
Вест-Сайд-Хайвей подманивал наш автомобиль чередой зеленых кружков светофоров. Казалось, мы вот-вот ткнемся в опасный красный сигнал, но в последний момент вспыхивал зеленый. Никто нас не обгонял. И мы никого не обгоняли. Пример классического конформизма. При такой удаче мы должны скоро добраться до Голланд-туннеля, что под Гудзоном соединял Манхэттен со штатом Нью-Джерси. Именно туда я и спешил от своего колючего соседа…
– Знаете, Николай, ваше откровение ставит меня в тупик. Но есть три выхода из положения, – произнес я. – Первый – дать вам в ухо и выйти из вашего катафалка. Второй вариант – просто выйти, без дать в ухо. И третий вариант – представить все сказанное вами как неуклюжую шутку…
Николай коротко и хрипло хохотнул.
– Мне лично по душе третий вариант, – произнес он с удовольствием. – Первые два не очень удобны – отсюда сложно выбраться, только что на такси… Нет, лучше всего третий вариант. К тому же я решил все-таки принять вашу книгу об Израиле…
– Кстати, – раздраженно прервал я, – вы в Америке наверняка по израильской визе…
– А вот и нет, – отрезал Николай. – Это долгая история… Я плавал механиком на сухогрузе. А мой дружок работал в отделе кадров порта. Он предупредил меня, что пришла на меня «телега». Кто-то стукнул, что я вожу из загранки недозволенное барахло, а главное, плохие книжки. Все произошло за пару часов до отплытия, заменить меня было некем, и капитан взял ответственность на себя: мол, вернемся из рейса, тогда и разбирайтесь. Но на берег меня не выпускал, находил повод. Когда ты под колпаком, это чувствуется, что-то внутри смещается, тяжелеет, трудно объяснить… Мы стояли на рейде в Роттердаме. Я надел жилет, прихватил документы и прыгнул в воду. А потом началась канитель: дознания, тяжба, политическое убежище… Словом, оказался в Штатах. Женился здесь, развелся. Играл в кабаках на гитаре. Пристроился в синагогу, инженером…
– Что?! – прервал я в изумлении.
– Инженером. Отоплением ведал и текущим ремонтом. Насмотрелся я там на вашего брата, если честно.
– Как же так, в синагогу… – не снимал я подозрений.
– Сказал, что еврей. Из России. Известное дело – из России, значит, не обрезан и языка не знает. Сошло… Но тут жена моя, курва, подножку подставила, донесла, что не еврей я вовсе. Зла была на меня, что пить я стал… Она тоже пригубить любила. Только свое пила, пасхальное, «Манишевич». Сироп, а не вино. От этого «Манишевича» меня воротило… Словом, бросила меня, со своим сошлась. Еврейцы всегда к своим тянутся, всем известно…
Бетонный чулок Голланд-туннеля процеживал сквозь себя автомобильное стадо. В два ряда. С выходом в другом штате. Теперь главное – не прозевать развилку. Дорога, что справа, выведет на Торнпайк, бесконечный хайвей: въедешь и, считай, пропал, придется гнать до ближайшей развилки не одну милю. Нам же надо взять левее, на Кеннеди-бульвар…
– Знаю, знаю. В тех местах жил дружок мой, бывший москвич. Интереснейший был господин. Тоже писатель. О Столыпине книгу сочинил. И кстати, в архивах работал, Солженицыну материал надыбывал. Частенько в Вермонт ездил, отвозил. Жаль, умер. От рака. Курил по-страшному…
– Серебренников, что ли? Саша? – проговорил я. – Так мы с ним на одном этаже обитали, на пятнадцатом.
– Ну?! – удивился Николай. – Так я знаю тот дом…
С той встречи прошло достаточно много времени. И вдруг звонок из какого-то городишка Стокгольма, затерянного на севере штата Нью-Джерси, с приглашением погостить. Вот я и отправился через Кинеллон…
– Человеку, которого не носило в океанских штормах, невозможно представить степень мужества Капитана Великих морей, – проговорил Николай.
– Полагаю, что и в этих местах необходимо мужество.
По обе стороны от пустынного шоссе тянулся приятный для глаз, но совершенно дикий, необжитой пейзаж. Изредка к обочине шоссе подбегали какие-то дорожные знаки, чтобы через мгновение вновь скрыться, точно вспугнутые случайным автомобилем. На мой вопрос, долго ли Николай искал этот Стокгольм, тот ответил, что весьма долго. Правда, есть и другая дорога, более американская, но ему нравится ездить здесь… За время, что мы не виделись, Николай ничуть не изменился. Даже костюм на нем был прежний – мятый, старомодный, какой-то советский…
– К тому же в этом Стокгольме нет черных, – добавил Николай. – При виде черных у меня появляется сыпь.
– Вероятно, и нет евреев, – съязвил я.
– Евреи есть везде, – серьезно ответил Николай. – Мой хозяин – румынский еврей. Видно, человечество без них не может. Как без своей тени. Бороться с этим бесполезно, все равно что ссать против ветра.
Я провел в этом Стокгольме два дня. И за все время не встретил ни одного шведа. Может быть, они свои фамилии изменили на американский лад.
Эдди Уайт – парень из Южного Бронкса
Откинув плед, я выбрался из кресла. С каким наслаждением я бы прихлопнул свистуна его лыжами, что без толку лежат на полке. Вагон катил гладко, без тряски и качаний. «Рельсы уложены бесстыковые», – решил я. – Пригодились знания, почерпнутые мной в бытность проводником. Давно это происходило, в начале восьмидесятых. Верный своему методу, я, приступая к роману «Поезд», устроился на работу проводником пассажирского вагона. И опыт забавно-греховной службы, приобретенный реальным участием в советской еще железнодорожной жизни, я надеялся, будет небесполезным в поездке по Америке…
Я шел вдоль вагонного коридора с улыбкой бывалого американца. Старушка, что собралась к папе, лопотала со своей спутницей. Заметив меня, обе бабушки дружно помахали сжатыми кулачками, похожими на две сырые пельмешки. «Президент Линкольн» буркнул мне: «Как дела?», не отводя глаз от лэптопа, лежавшего на его вздыбленных коленях. Мой ответ его интересовал так же, как меня его вопрос. Свистун, казалось, медитирует, чуть приподняв меленькое личико и прикрыв глаза. Его губы, собранные в куриную гузку, истово трудились. Если бы мой взгляд материализовался, от свистуна осталась бы пыль. Ноль внимания! Свист с неукротимостью пули сшибал рокот колес…
Поверх развернутого газетного листа теплели черные глаза под коротким тусклым козырьком фуражки. Я приблизился. Кондуктор сложил газету и спросил, не требуется ли какая-нибудь помощь. Общительно расположившись на соседнем кресле, я принялся растолковывать кондуктору, что приехал из России, где очень верят в приметы. Если кто-нибудь свистит в помещении, то можно высвистать для себя большие неприятности. Кондуктор понимающе кивнул и сказал, что у американцев тоже есть приметы: если сурок Вилли в Пенсильвании вылезет из норки в полдень второго февраля и тень его спрячется в норку, то предстоит довольно прохладное лето. Я ответил, что с сурком все понятно, а когда в вагоне свистят, то нельзя заснуть. На что кондуктор простодушно выразил уверенность, что к ночи пассажир устанет и свистеть прекратит. К тому же существует Первая поправка Конституции, которая гарантирует гражданам свободу слова. «Да, но не свободу свиста», – слабо возразил я. Кондуктор подумал, отложил газету, поднялся и направился к свистуну. Вскоре над гвардейской спинкой кресла выплыла взлохмаченная голова парня. Порыскав глазами, он увидел меня и, подняв руку в салюте, завопил: «Горбачефф!» – и сел на место.
Воротился кондуктор. Его лицо источало удовольствие от улаженного конфликта. У чернокожего человека довольство проявляется как-то искреннее, по-детски, довольство источают все составляющие лица: нос, губы, щеки, глаза, даже уши. В нашем доме, в Джерси-Сити, проживают разные люди – белые, желтые, черные. Но почему-то с особой теплотой мне вспоминаются черные соседи. В то же время на улице, в общественных местах многие чернокожие весьма агрессивны. Обладая непривычно резкими и громкими голосами, они нередко эпатируют окружающих, вызывая у них раздражение. Говорят, это свойственно чернокожим жителям Нью-Йорка и других северных штатов, на юге они гораздо мягче. Не знаю… вот доберусь до Калифорнии, увижу. Я еще вернусь к расовым взаимоотношениям, как и к национальным. Одно мне ясно – не стоило Всевышнему горячиться и рушить Вавилонскую башню. Его добрый замысел был не так понят земным воинством…
Кондуктора звали Эдди Уайтом. Парень из Южного Бронкса, гордость семьи, в которой из поколения в поколение все служили мукомолами; вероятно этим и можно было объяснить фамилию Уайт, что означало – Белый. Забавно. Представить только курьезность ситуаций, когда его, иссиня-черного человека, окликали: «Эй, Белый!», люди же не знали, что он из мукомолов. На своей кондукторской должности «черно-белый» Эдди получает кучу денег (сколько – это секрет) плюс массу всяких льгот и бенефитов как работник железнодорожного транспорта. Когда он выйдет на пенсию, то все семейство может не огорчаться – на страже интересов стоит профсоюз и Конституция…
Под задранной брючиной Эдди, поверх черного носка, на черной коже ноги необычно светлая наколка замысловатого рисунка. Мое признание в том, что я когда-то тоже имел отношение к железнодорожному братству, вызвало у Эдди чувство цеховой солидарности. Он тронул мое колено мягкой ладонью и сказал, что это очень хорошо, что лучшей работы Бог не придумал, – каких только людей он не повидал за одиннадцать лет службы. Однажды в его поезде ехал Майкл Джордан, правда, в другом вагоне, но Эдди ходил на него смотреть. Как?! Я не знаю Джордана? Лицо Эдди выразило недоумение, грозившее перейти в неприязнь. К счастью, я вспомнил – это великий баскетболист всех времен и народов, из чернокожих. Эдди подобрел… И мистер Буш был его пассажиром, конечно, после своего президентства. Эдди его сразу узнал…
Я тоже постарался не ударить лицом в грязь. Правда, мне не очень везло со знаменитыми людьми. Зато сколько я перевидал за время службы безбилетников, спекулянтов, ревизоров-взяточников, карточных шулеров, вагонных проституток и просто ловкачей. Это привело Эдди в некоторое замешательство. Что значит «безбилетников»? Если пассажир не успел купить билет у кассира на вокзале, то Эдди мог продать ему билет прямо в вагоне, правда, чуть дороже. А ревизоры! Зачем компании держать ревизоров? Кого проверять? Его, Эдди? Будет он рисковать своей работой!
– Извините, сэр, я не совсем беру в толк. Что такое «спекулянты»? Торговцы без лайсенса? Так это забота налоговой полиции, сэр…
Сдается мне, что Эдди обиделся: его солидную профессию, гордость всей семьи из Южного Бронкса, я пытаюсь подвести к какому-то криминалу…
– Красивая у тебя татуировка, Эдди. – Я опустил взгляд к ноге парня.
– О да, – просиял Эдди.
Люди многое могут простить другим, если те замечают предмет их гордости, а американцы относятся к похвальбе искренне, как дети.
– Я рисовал свое тату в Филадельфии. Вы были в Филадельфии, сэр?
– Да, приходилось.
– Это лучший город, который я видел, сэр. Там живет мой брат Майкл. Он коп, сэр. В Южном Бронксе он стал бы мукомолом, как все Уайты, а в Филадельфии он – полицейский… И как вам наша Филадельфия?
Я поднял большой палец и прищелкнул языком. Мне и впрямь нравилась Филадельфия, я не лукавил. Само звучание слова пробуждало нежный и романтичный отклик. Как и слово «Пенсильвания», штат, в котором Филадельфия значилась второй столицей.
Первой столицей, в соответствии со странностями американского административного деления, значился «заштатный» городок Гаррисберг с населением в пятьдесят тысяч жителей.
Давно это было, более трехсот лет тому назад, во времена английского короля Карла II. Легкомыслие и праздность монарха так пропахали казну, что пришлось залезть в кабалу, одолжить денег у собственного адмирала сэра Артура Пенна. Тот хоть и слыл рубаха-парнем, боевым адмиралом, принесшим своему королю остров Ямайку, но по натуре был человеком бережливым, знавшим счет деньгам. В то же время сын адмирала Уильям Пенн, пытливый молодой человек, слыл личностью свободолюбивой, независимой и, по тем временам, считался «диссидентом» – он симпатизировал идеям квакерства. Квакеры задавали обществу задачу, не признавая канонического богослужения и церковных традиций. Они полагали, что человек должен следовать своему «внутреннему озарению». А раз так, то и службу в армии, налоги и прочие гражданские обязанности перед королевской властью квакеры не признавали. Вольнодумство упоительно, сладостно искушение быть не таким, как все. Особенно это настроение захватило студентов Оксфорда, среди которых был и юный Уильям. В конце концов его турнули из университета и пригрозили каталажкой. В знак протеста Уильям Пенн свалил «за бугор», где и закончил образование. Рассудив, что родина забыла его прегрешения, Уильям возвратился в Англию, где его «тепленьким», прямо с пристани, отправили в Тауэр. В темнице, на казенных харчах, Уильям принялся совершенствовать свои знания экономики и еще больше проникся идеей создания справедливого демократического сообщества людей. В то же время он пылко уверял своих дознавателей, что навсегда покончил с баловством. Покаяние Уильяма возымело действие – король велел выпустить баламута из Тауэра и, влекомый порывом добродетели, пожаловал сыну своего доблестного адмирала землю в далекой заморской колонии… в счет денежного долга перед папашей Уильяма.
Как бы то ни было, Уильям отправился в свои владения. Но не один, а с группой единоверцев-квакеров. Королевский надел оказался довольно щедрым – просторная земля, вздыбленная могучей грядой Аппалачей, поросшая густым лесом – сельвой, отныне славила имя владельца: Пенсильвания… К свободным квакерам потянулся разномастный люд, в основном из душной, пронизанной враждой Европы: немцы, шведы, французы, шотландцы организовали свои поселения. Но это уже были другие люди. Точно первые зерна новой, совершенно особой поросли, что в дальнейшем поднялась на этой благословенной земле. Явление, над которым мне и хочется в дальнейшем поразмышлять. Почему именно Пенсильвания явилась очагом американской демократии? Вероятно, тут знаковую роль сыграла и сама личность Уильяма Пенна. Расширяя свои владения, он сумел не нажить врагов в лице воинственных ирокезов, своих южных соседей, и северных, не менее воинственных краснокожих племени делавер. Не в пример белолицым из штатов Мэриленд и Каролина, настроившим против себя аборигенов, сэр Уильям Пенн скупал земли «по-честному», закрепляя покупку соглашением о равноправии индейцев и неукоснительно выполняя все пункты договора. Этот принцип был основан не только на личной порядочности Уильяма, но еще и на религиозной философии квакеров, краеугольным камнем которой был отказ от ношения оружия. Что, как ни странно, находило понимание у воинственных краснокожих. А закрепляла мир веротерпимость квакеров – они уважали религию аборигенов, проводили мягкую законодательную политику, чего нельзя было сказать о белолицых нуворишах из Мэриленда и Каролины…
В 1682 году Уильям Пенн основал Филадельфию. Столь романтичное название, возможно, навеяно древнегреческими Дельфами. Или памятью о святом мученике Филадельфе, окончившем жизнь на раскаленной металлической решетке… Тем самым Уильям как бы предвосхитил свою хоть и не столь трагическую, но не менее печальную судьбу.
Влекомый сердечным порывом, Уильям возвратился в Англию, где к тому времени произошел переворот, – королевский дом Стюартов низложен сторонниками принца Оранского, радикальными ревнителями устоев церкви. Покровитель квакеров Уильям Пенн им как бельмо на глазу. Уильям вновь попал в кутузку, откуда со временем его вызволил новый король Вильгельм III, человек более либеральных взглядов. Не испытывая судьбу, Уильям возвратился в Пенсильванию, а там… его бывшие соратники порешили всей Ассамблеей, что их лендлорд Уильям Пенн не в меру мягок, – слишком много свобод и по части налогов, и по части законопослушания могут довести штат до разора. Ассамблея своей властью ограничила права Уильяма Пенна и подвела лендлорда к банкротству. Уильям возвратился в Англию и… вновь попал в Тауэр, теперь уже как несостоятельный должник. Там его, бедолагу, и разбил паралич. Впрямь, всякое добро наказуемо! В 1718 году Уильям Пенн умер, оставив миру звенящую страну Пенсильванию и нежную на слух Филадельфию, которой судьба предопределила стать первой столицей будущего могучего государства, городом, в котором были подписаны два самых важных документа американской истории – Декларация независимости и Конституция. Неспроста неофициальное название Пенсильвании – Штат краеугольного камня; воистину Пенсильвания – мать американской демократии.
Поезд втянул себя в черный зев туннеля, где разместился вокзал. Рядом с платформой мерцает табличка «Тридцатая-стрит». Припоминаю, что где-то в районе этих улиц в Филадельфии проживает мой ленинградский приятель, кандидат биологических наук Арнольд Данкевич. Точнее, он в Ленинграде был таковым, а здесь – мистер Арни Дан, эмигрант. Я как-то побывал у него в гостях, в темноватой, как-то нелепо вытянутой квартире, где Арнольд обосновался со своей женой. У жены был странный, спотыкающийся смех, подобный клекоту гальки, когда волны стаскивают ее в море, и немигающий взгляд блестящих зеленоватых глаз наркоманки. Арнольд уехал из России отчасти потому, что хотел вырвать жену из привычной ей обстановки. Еще у Арнольда были дети. Трое – две девочки и мальчик. Старшая дочь не отличалась особой щепетильностью и жила довольно легко, многие это знали. Но Арнольд относился к слабостям дочери с печальным юмором. На вопрос знакомых, выдает ли он свою старшую замуж, Арнольд отвечал: «Выдаем понемногу». Вторая дочь после окончания Геологического института устроилась в зоопарк – присматривать за хищными птицами. Она разносила по клеткам еду, которую с трудом добывало зоопарковское начальство в скудные времена начала девяностых годов. А когда и вовсе прижало с кормами, Ира – так звали девицу – выпустила на волю каких-то экзотических птиц. До суда дело не дошло, родители замяли, но шума было много. Сын Арнольда – глазастый, худющий студент Холодильного института – был нездоров. Возможно, в нем дремала наследственность, и случайная сигарета с наркотой нарушила хрупкую генную цепь его биологии – сыном овладело тихое помешательство. Оставив учебу, он часами мог рассматривать какую-нибудь загогулину на подоконнике. Болезнь углублялась. В России лечиться было сложно…
Мы бродили по аккуратным тенистым улицам Филадельфии. Я вслушивался в знакомый тембр голоса, пытаясь проникнуть в смысл того, что говорил мой стародавний приятель. Увы, проблемы Арнольда меня мало интересовали. У меня другая жизнь, я прибыл сюда из другой планетной системы… Арнольд получает пенсию, жена получала пенсию. Им вполне хватало на безбедное существование и даже на путешествие в Европу. Девочки устроили свою жизнь. Старшая вышла замуж за американца, владельца химчистки. Сын, пройдя курс лечения, вполне здоров, поступил в полицию переводчиком, благо русскоязычный криминал повышает рейтинг в статистике уголовных преступлений, работы хватает.
– Он так хорошо освоил английский? – рассеянно спросил я, поглощенный созерцанием города.
– Он здесь уже девять лет. – В голосе Арнольда скользнула обида, он уловил мое равнодушие к судьбе старого приятеля; ему было невдомек, что я сейчас пребывал во власти чар Филадельфии.
Шаги вязли в деревенской тишине улицы, с обеих сторон выложенной, словно бордюром, изящными коттеджами, обрамленными буйной растительностью. Я нередко встречал подобные пасторальные уголки в современных городах-муравейниках, даже в Нью-Йорке много таких неожиданных заповедников…
В нескольких кварталах отсюда раскинулось внешне ничем не примечательное строение… известное всему миру. Дворец независимости. За двести с лишним лет, минувших с тех горячих денечков, о дворце столько написано, что ничего нового не скажешь. Одно то, что в этом здании была оглашена Декларация независимости и принята Конституция – два краеугольных камня Великой страны, – говорит само за себя. Декларация независимости, составленная Томасом Джефферсоном, провозгласила, что все люди земли, независимо от расы, цвета кожи, вероисповедания, равны между собой и каждый имеет неотъемлемое право на жизнь, свободу и поиски счастья. Это священное право скрепил подписями Конституционный конвент в 1787 году. Однако сама Конституция вступила в силу в 1789 году. Два года понадобилось американскому народу, чтобы убедиться в справедливости законов юного государства. И за двести лет существования страны в Конституцию ввели всего двадцать шесть поправок, точнее, двадцать четыре: так, одной поправкой вводили «сухой закон», а другой – его отменили. За двести лет!..
– Можем пройти с тобой к Франклин-корту, – предложил Арнольд. – К сожалению, дом Франклина не сохранился, но есть красивый сад, музей.
Я пожал плечами: зачем идти, если дом не сохранился?
– К тому же Франклин украшает лишь стодолларовую купюру, – пошутил я. – Не то что президент Кливленд, тот пластается на тысячедолларовой.
– Ты когда-нибудь видел тысячедолларовую?
– Видел, – по-мальчишески взбодрился я. – Хвастанул один. На Брайтоне, в ресторане…
– Стало быть, ты видел в Америке больше меня, – оборвал Арнольд и натянуто улыбнулся. Вздохнул и добавил: – Я жалею, что приехал, не мое это занятие – эмиграция.
– А есть специалисты в этом деле?
– Есть, – кивнул Арнольд. – Они упиваются решением задач, что ежечасно подбрасывает эмигрантская судьба. Переезжают из штата в штат, меняют квартиры, работу, шастают на какие-то курсы, срывают социальные льготы… Я же человек лабораторный, тяжелый, как старый осциллограф. Моя атмосфера – кисловатый запах лабораторий института на Васильевском острове.
– Нет уже твоих лабораторий, – вставил я. – И института нет. На его месте то ли казино, то ли банк. А бывшие твои коллеги промышляют кто чем. Не удивляюсь, когда вижу ночью у мусорного бака какого-нибудь классного специалиста. Ты вовремя рванул сюда, приятель.
– Нелепая страна Россия, – вздохнул Арнольд. – Вся ее история – злая кутерьма. Да и Америка тоже хороша, я тебе скажу.
Арнольд умолк, борясь с искушением вновь вернуться к разговору, с которого и началась наша встреча. Мне не хотелось слушать его унылое сетование. Он говорил о том, что его, классного специалиста, не берут на работу. По возрасту! Опасаются, что придется вскоре оплачивать пенсию. Не понимают, что за годы, пока еще Арнольда держат ноги, он с лихвой покроет все затраты на пенсию. Ведь ему только стукнуло пятьдесят лет… «Я пришел к менеджеру и стал приседать. Прямо в кабинете. Когда распечатал четвертый десяток, менеджер сказал: “Вот и хорошо. Теперь я уверен, что у вас хватит сил покинуть мой кабинет”».
Возобновлять этот разговор не было желания. Встреча тяготила нас обоих. Фразы перемежались все более долгими паузами. А ведь там, в Ленинграде, в другой жизни, общение было легким и вызывало взаимную симпатию. Да, мы разошлись, отделились. Каждого из нас не только не волновали проблемы другого, эти проблемы нас раздражали.
Я был околдован осенней Филадельфией. Четко спланированные прямые улицы, заложенные еще Уильямом Пенном, наверняка явились предтечей планировки многих американских городов, придав стране как бы общее выражение лица. Что особенно подчеркивали небоскребы. Их аскетичные высоченные тела словно завершали фразу улиц частоколом восклицательных знаков.
Мы шли по Третьей улице. На углу Элбоу-стрит Арнольд придержал мой локоть и кивнул в сторону дома, чем-то похожего на коттедж, что после войны строили пленные немцы в Ленинграде. За стеклом витрины красовались обнаженные телеса манекенов, покрытые цветной татуировкой. Световая реклама оповещала о выставке «Искусство татуировки» – несколько специализированных фирм демонстрировали желающим свое профессиональное мастерство, что, признаться, меня озадачило. С детских лет я был убежден, что этим занятием промышляют кустари-одиночки.