412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Франк » Прыжок через быка » Текст книги (страница 6)
Прыжок через быка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:36

Текст книги "Прыжок через быка"


Автор книги: Илья Франк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

«Сзади них ползла покрытая панцирем черепаха, она двигалась, переваливаясь, чтобы также найти свою пищу. И когда она достигла конца тела Хун-Ахпу, она превратилась в обманное подобие головы Хун-Ахпу, и в то же мгновение были созданы на ее теле его глаза. <…> Не легко было закончить изготовление лица Хун-Ахпу, но вышло оно прекрасным: поистине привлекательно выглядел его рот, и он мог даже по-настоящему говорить».

Владыки Шибальбы не заметили подмены, а затем братьям удалось отвлечь внимание обитателей подземного мира, подговорив кролика им помочь:

«Тотчас же кролик выскочил оттуда и побежал быстрыми прыжками. Все обитатели Шибальбы устремились в погоню за ним. Они бежали за кроликом, шумя и крича. Кончилось тем, что за ним погнались все обитатели Шибальбы, до последнего человека.

А Шбаланке в этот момент овладел настоящей головой Хун-Ахпу и, схватив черепаху, поместил ее на стену площадки для игры в мяч. А Хун-Ахпу получил обратно свою настоящую голову. И тогда оба юноши были очень счастливы.

А обитатели Шибальбы отправились искать мяч и, найдя его между выступов карниза, начали звать их, говоря:

– Идите сюда! Вот наш мяч! Мы нашли его! – кричали они. И они принесли его.

Когда обитатели Шибальбы возвратились и игра началась снова, они воскликнули: «Что это, кого мы видим?»

А братья играли вместе; они снова были вдвоем.

Неожиданно Шбаланке бросил камнем в черепаху, она сорвалась и упала посреди площадки для игры в мяч, разбившись перед владыками на тысячу кусков.

– Кто из вас пойдет искать ее? Где тот, кто возьмется принести ее? – сказали обитатели Шибальбы.

Так владыки Шибальбы были снова побеждены Хун-Ахпу и Шбаланке. Эти двое перенесли великие трудности, но они не умерли, несмотря на все свершенное над ними».

Индеец майя, играющий в мяч. Изображение на вазе

Обратите, кстати, внимание на игру в мяч, которая происходит в этом мифе сначала в наземном мире, а затем в подземном. Перебрасывание мяча между героями-двойниками – это то же самое, что прыжок через быка. Это порхает бабочка: жизнь – смерть – жизнь – смерть… Такое вот гадание, такое бросание жребия. Проигравший погибает. А еще мяч похож на навозный шарик, который катит скарабей. И у Уэллса мы читали: «На длинной широкой дорожке, окаймленной с обеих сторон мрамором и обсаженной цветами, эти два огромных бархатистых зверя играли мячом». Или взгляните на собор Парижской Богоматери – разве не продолжают здесь Хун-Ахпу и Шбаланке свою игру в мяч?


Вы видите в индейском мифе, что один из близнецов побывал мертвецом, был расчленен, был принесен в жертву. Не оба, а один. А значит, изначально и был только один. Это как на иконах, где, например, изображается история какого-либо святого: он один, но изображен многократно, на разных этапах своего жизненного пути.

В романе Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит» рассказчик Измаил оказывается в гостинице «Китовый фонтан», хозяин которой, Питер Гроб («Звучит довольно зловеще», – подумал Измаил), предлагает ему переночевать в одной кровати с другим гарпунщиком, поскольку свободных постелей нет. Гостиница и ее убранство весьма напоминают избушку Бабы-яги, хотя и не русской, а заморской, морской:

«А из дальнего конца комнаты выступала буфетная стойка – темное сооружение, грубо воспроизводившее очертания головы гренландского кита. И как ни странно, но это действительно была огромная аркообразная китовая челюсть, такая широкая, что чуть ли не целая карета могла проехать под ней».

Как оказывается, гарпунщик, «смуглый молодой человек»,[80]80
  Смуглость гарпунщика – это уже намек на то, что мы имеем дело с «Тенью». «Тень» часто является в виде человека с темной (или желтой) кожей.


[Закрыть]
еще не пришел, поскольку, по загадочным словам хозяина, он, видимо, «никак не продаст свою голову», которая к тому же «проломана». Потом выясняется, что этот гарпунщик – туземец из Южных морей, бывший каннибал, что он «накупил целую кучу новозеландских бальзамированных голов (они здесь ценятся как большая редкость) и распродал уже все, кроме одной: сегодня он хотел обязательно продать последнюю, потому что завтра воскресенье, а это уж неподходящее дело торговать человеческими головами на улицах, по которым люди идут мимо тебя в церковь».

Затем все происходит очень смешно, Измаил ложится, приходит Квикег (туземец), «держа в одной руке свечу, а в другой – ту самую новозеландскую голову», не замечает Измаила, раздевается, молится своему эбеновому идолу и ложится в постель, не забыв захватить с собой томагавк. Измаил потерял от ужаса дар речи, увидев татуировку туземца и «нечеловеческий цвет его лица», а также его бритую голову: «лысая багровая голова была как две капли воды похожа на заплесневелый череп». (Что-то тут не так: видимо, туземец все же пришел без головы, а голову принес отдельно. На плечах же у него – ненастоящая, мертвая голова – подобно той искусственной, что мы видели у Шбаланке.)

Все кончается благополучно («Лучше спать с трезвым каннибалом, чем с пьяным христианином», – замечает рассказчик). «Назавтра, когда я проснулся на рассвете, оказалось, что меня весьма нежно и ласково обнимает рука Квикега».

И тут Измаил кое-что вспоминает:

«Странные ощущения испытал я. Сейчас попробую описать их. Помню, когда я был ребенком, со мной однажды произошло нечто подобное – что это было, грёза или реальность, я так никогда и не смог выяснить. А произошло со мною вот что.

Я напроказничал как-то – кажется, попробовал пролезть на крышу по каминной трубе, в подражание маленькому трубочисту, виденному мною за несколько дней до этого, а моя мачеха, которая по всякому поводу постоянно порола меня и отправляла спать без ужина, мачеха вытащила меня из дымохода за ноги и отослала спать, хотя было только два часа пополудни 21 июня, самого длинного дня в нашем полушарии. Это было ужасно. Но ничего нельзя было поделать, и я поднялся по лестнице на третий этаж в свою каморку, разделся по возможности медленнее, чтобы убить время, и с горьким вздохом забрался под одеяло.

Я лежал, в унынии высчитывая, что еще целых шестнадцать часов должны пройти, прежде чем я смогу восстать из мертвых. Шестнадцать часов в постели. При одной этой мысли у меня начинала ныть спина. А как светло еще; солнце сияет за окном, грохот экипажей доносится с улицы, и по всему дому звенят веселые голоса. Я чувствовал, что с каждой минутой положение мое становится все невыносимее, и наконец я слез с кровати, оделся, неслышно в чулках спустившись по лестнице, разыскал внизу свою мачеху и, бросившись внезапно к ее ногам, стал умолять ее в виде особой милости избить меня как следует туфлей за дурное поведение, готовый претерпеть любую кару, лишь бы мне не надо было так непереносимо долго лежать в постели. Но она была лучшей и разумнейшей из мачех, и пришлось мне тащиться обратно в свою каморку. Несколько часов пролежал я там без сна, чувствуя себя значительно хуже, чем когда-либо впоследствии, даже во времена величайших своих несчастий. Потом я, вероятно, все-таки забылся мучительной кошмарной дремотой; и вот, медленно пробуждаясь, – еще наполовину погруженный в сон, – я открыл глаза в своей комнате, прежде залитой солнцем, а теперь окутанной проникшей снаружи тьмой. И вдруг все мое существо пронизала дрожь, я ничего не видел и не слышал, но я почувствовал в своей руке, свисающей поверх одеяла, чью-то бесплотную руку. И некий чудный, непостижимый облик, тихий призрак, которому принадлежала рука, сидел, мерещилось мне, у самой моей постели. Бесконечно долго, казалось целые столетия, лежал я так, застыв в ужаснейшем страхе, не смея отвести руку, а между тем я все время чувствовал, что стоит мне только чуть шевельнуть ею, и жуткие чары будут разрушены. Наконец это ощущение незаметным образом покинуло меня, но, проснувшись утром, я снова с трепетом вспомнил его, и еще много дней, недель и месяцев после этого терялся я в мучительных попытках разгадать тайну. Ей-богу, я и по сей день нередко ломаю над ней голову.[81]81
  Мы уже приводили слова Измаила из начала романа о том, что «глубокий смысл заключен в повести о Нарциссе, который, будучи не в силах уловить мучительный, смутный образ, увиденный им в водоеме, бросился в воду и утонул». Надо также принять во внимание, что описанные здесь события и чувства имеют место в то время, когда Измаил собирается наняться на китобойное судно.


[Закрыть]

Так вот, если отбросить ужас, мои ощущения в момент, когда я почувствовал ту бесплотную руку в своей руке, совершенно совпадали по своей необычности с ощущениями, которые я испытал, проснувшись и обнаружив, что меня обнимает языческая рука Квикега. Но постепенно в трезвой осязаемой реальности утра мне припомнились одно за другим все события минувшей ночи, и тут я понял, в каком комическом затруднительном положении я нахожусь. Ибо как ни старался я сдвинуть его руку и разорвать его супружеские объятия, он, не просыпаясь, по-прежнему крепко обнимал меня, словно ничто, кроме самой смерти, не могло разлучить нас с ним. Я попытался разбудить его: “Квикег!” – но он только захрапел мне в ответ. Тогда я повернулся на бок, чувствуя словно хомут на шее, и вдруг меня что-то слегка царапнуло. Откинув одеяло, я увидел, что под боком у дикаря спит его томагавк, точно черненький остролицый младенец. Вот так дела, подумал я, лежи тут в чужом доме среди бела дня в постели с каннибалом и томагавком! “Квикег! Ради всего святого, Квикег! Проснись!” Наконец, не переставая извиваться, я непрерывными громогласными протестами по поводу всей неуместности супружеских объятий, в которые он заключил своего соседа по постели, исторг из него какое-то нечленораздельное мычание; и вот он уже снял с меня руку, весь встряхнулся, как ньюфаундлендский пес после купания, уселся в кровати, словно аршин проглотил, и, протерев глаза, уставился на меня с таким видом, точно не вполне понимал, как я тут очутился, хотя какое-то смутное сознание того, что он уже меня видел, медленно начинало теплиться у него во взгляде».

Шутки шутками, а вы узнали, конечно, встречу с «Тенью», которую я уже описывал. И вот теперь эта «Тень» материализуется в виде смуглого туземца.

(Подобно этому Робинзон Крузо встретил своего Пятницу. Вообще же есть знаменитые произведения литературы, полностью посвященные встрече с «Тенью», например «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Шелли или «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Роберта Льюиса Стивенсона. У Стивенсона и Шелли «Тень» играет отрицательную роль, у Мелвилла и Дефо – положительную.)

В дальнейшем Измаил и Квикег братаются, нанимаются вместе на китобойное судно, становятся, по ощущению Измаила, как бы «сиамскими близнецами»:

«Поскольку я сидел с моим дикарем в одном вельботе, работая позади него вторым от носа веслом, в мои веселые обязанности входило также помогать ему теперь, когда он выполняет свой замысловатый танец на спине кита. Все, наверное, видели, как итальянец-шарманщик водит на длинном поводке пляшущую мартышку. Точно так же и я с крутого корабельного борта водил Квикега среди волн на так называемом “обезьяньем поводке”, который прикреплен был к его тугому парусиновому поясу.

Это было опасное дельце для нас обоих! Ибо – это необходимо заметить, прежде чем мы пойдем дальше, – “обезьяний поводок” был прикреплен с обоих концов: к широкому парусиновому поясу Квикега и к моему узкому кожаному. Так что мы с ним были повенчаны на это время и неразлучны, что бы там ни случилось; и если бы бедняга Квикег утонул, обычай и честь требовали, чтобы я не перерезал веревку, а позволил бы ей увлечь меня за ним в морскую глубь. Словом, мы с ним были точно сиамские близнецы на расстоянии. Квикег был мне кровным, неотторжимым братом, и мне уж никак было не отделаться от опасных родственных обязанностей, порожденных наличием пеньковых братских уз».

Заболев, Квикег поручает корабельному плотнику сделать для себя нетонущий гроб, гроб-челнок. Квикег выздоравливает, но гроб пригождается Измаилу: когда Белый кит топит судно и вся команда погибает, Измаила спасает этот гроб-челнок Квикега: через сутки Измаила подбирает проходящее мимо судно, что и дает возможность нам услышать от него всю эту историю о неудавшейся попытке убить Белого кита.

Здесь отчетливо видна схема: Белый кит (расчленяющий мифический зверь, тема которого подчеркнута другими деталями романа: каннибал, головы, потопленное судно, откушенная Моби Диком нога капитана Ахава[82]82
  «Это благородный, хотя и не благочестивый, не набожный, но божий человек, капитан Ахав. <…> Ахав человек незаурядный; Ахав побывал в колледжах, он побывал и среди каннибалов; ему известны тайны поглубже, чем воды морские; он поражал молниеносной острогой врага могущественнее и загадочнее, чем какой-то там кит. <…> он – Ахав, мой мальчик, а как ты знаешь, Ахав издревле был венценосным царем!
  – И притом весьма нечестивым. Когда этот преступный царь был убит, его кровь лизали собаки, верно?»
  Есть у Ахава в романе Мелвилла и своя «Тень» – негритенок Пип. У Ахава есть и еще двойники: встреченный им во время плавания веселый, обаятельный капитан, у которого из-за Моби Дика оказалась отрезана рука (у обоих капитанов вместо отрезанных конечностей – протезы из китовой кости, которые они скрещивают, приветствуя друг друга), а также Федалла: «Между тем Федалла молча разглядывал голову настоящего кита, то и дело переводя взгляд с ее глубоких морщин на линии своей ладони. Ахав по воле случая стоял неподалеку, так что тень его падала на парса, а от самого парса если и падала тень, то она все равно сливалась с тенью Ахава, только, быть может, слегка удлиняя ее.
  И видя это, занятые работой матросы обменивались кое-какими фантастическими соображениями».
  Или еще: «По нескольку часов простаивали они так в свете звезд, не окликнув один другого, – Ахав в дверях своей каюты, парс у грот-мачты; но при этом они не отрываясь смотрели друг на друга, словно Ахав видел в парсе свою отброшенную вперед тень, а парс в Ахаве – свое утраченное естество».
  Или еще: «Ахав пересек палубу, перегнувшись через борт, заглянул в воду – и вздрогнул, встретив пристальный взгляд двух отраженных глаз. Рядом с ним, опираясь о фальшборт, неподвижно стоял Федалла».


[Закрыть]
и тому подобное) – и два близнеца на его фоне. Точнее: герой и его двойник-дикарь, двойник-зверь. Двойник, который причастен зверю, причастен смерти, который погибает, чтобы герой остался в живых.[83]83
  Интересно, как эта схема отражается в облике капитана, особенно в его ногах: «А если бы вы видели в это время лицо Ахава, вы подумали бы, что и в нем столкнулись две враждующие силы. Шаги его живой ноги отдавались по палубе эхом, но каждый удар его мертвой конечности звучал как стук молотка по крышке гроба. Жизнь и смерть – вот на чем стоял этот старик».


[Закрыть]
Герой проходит через смерть, всплывает на гробе.


В повести Пушкина «Капитанская дочка» герой – Петр Гринёв – также проходит через смерть – через пугачевский мятеж. Он попадает в самое логово зверя – и остается жив, хотя вокруг все гибнут. И помогает ему сам зверь.

Вот Гринев в сопровождении своего крепостного дядьки Савельича едет к месту службы и попадает в пасть мифического зверя – его проглатывает буран:

«Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. “Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!”…

Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом – и скоро стали. “Что же ты не едешь?” – спросил я ямщика с нетерпением. “Да что ехать? – отвечал он, слезая с облучка, – невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом”. <…> Савельич ворчал; я глядел во все стороны, надеясь увидеть хоть признак жила или дороги, но ничего не мог различить, кроме мутного кружения метели… Вдруг увидел я что-то черное. “Эй, ямщик! – закричал я, – смотри: что там такое чернеется?” Ямщик стал всматриваться. “А Бог знает, барин, – сказал он, садясь на свое место, – воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек”.

Я приказал ехать на незнакомый предмет, который тотчас и стал подвигаться нам навстречу. Через две минуты мы поравнялись с человеком».

Стихия, кажущаяся одушевленной, часто возникает у Пушкина. Например, водная стихия в поэме «Медный всадник»:

 
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Все побежало, все вокруг
Вдруг опустело – воды вдруг
Втекли в подземные подвалы,
К решеткам хлынули каналы,
И всплыл Петрополь, как Тритон,
По пояс в воду погружен.
 

Сравните у Мелвилла:

«Но море враждебно не только человеку, который ему чужд, оно жестоко и к своим детищам; превосходя коварство того хозяина-перса, что зарезал своих гостей, оно безжалостно даже к тем созданиям, коих оно само породило. Подобно свирепой тигрице, мечущейся в джунглях, которая способна придушить ненароком собственных детенышей, море выбрасывает на скалы даже самых могучих китов и оставляет их там валяться подле жалких обломков разбитого корабля. Море не знает милосердия, не знает иной власти, кроме своей собственной. Храпя и фыркая, словно взбесившийся боевой скакун без седока, разливается по нашей планете самовластный океан.

Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всем совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море (consider, once more, the universal cannibalism of the sea), ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну».

Проглоченный «одушевленным ветром», «снежным морем» Гринев встречает «Тень» – «что-то черное», своего звериного двойника («или волк, или человек»). (А так не скажешь, не правда ли, все вполне реалистически происходит.) Человек этот (который через несколько глав будет узнан нашим героем как сам Пугачев) в самом разгаре бурана по запаху дыма определяет дорогу к жилью, так в первый раз спасая Гринева, выступая в роли сказочного помощника («Сметливость его и тонкость чутья меня изумили»).

По дороге к постоялому двору Гринев задремал и увидел страшный сон:

«Я велел ямщику ехать. Лошади тяжело ступали по глубокому снегу. Кибитка тихо подвигалась, то въезжая на сугроб, то обрушаясь в овраг и переваливаясь то на одну, то на другую сторону. Это похоже было на плавание судна по бурному морю. Савельич охал, поминутно толкаясь о мои бока. Я опустил циновку, закутался в шубу и задремал, убаюканный пением бури и качкою тихой езды.

Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни. Читатель извинит меня: ибо, вероятно, знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.

Я находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран еще свирепствовал и мы еще блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидел я вороты и въехал на барский двор нашей усадьбы. Первою мыслию моею было опасение, чтобы батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почел бы его умышленным ослушанием. С беспокойством я выпрыгнул из кибитки и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения. “Тише, – говорит она мне, – отец болен при смерти и желает с тобою проститься”. Пораженный страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постеле; матушка приподымает полог и говорит: “Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его”. Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего вижу в постеле лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: “Что это значит? Это не батюшка. И к какой мне стати просить благословения у мужика?” – “Все равно, Петруша, – отвечала мне матушка, – это твой посажёный отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…” Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: “Не бойсь, подойди под мое благословение…” Ужас и недоумение овладели мною… И в эту минуту я проснулся; лошади стояли; Савельич дергал меня за руку, говоря: “Выходи, сударь: приехали”.

– Куда приехали? – спросил я, протирая глаза.

– На постоялый двор. Господь помог, наткнулись прямо на забор. Выходи, сударь, скорее да обогрейся».

Обратите внимание на сходство с «Моби Диком»: сравнение хода кибитки с плаванием судна по бурному морю, мужик с топором (вместо томагавка) в гостинице, мертвые тела и кровавые лужи. Мужик, кстати, мертвец, поскольку находится в лежачем положении (так обычно в сказках – Баба-яга лежит). Это подчеркуто и словами «лежит болен при смерти». Ну а черная борода у него – один из признаков «Тени».

На постоялом дворе Гринев становится невольным свидетелем «воровского разговора» между мужиком-вожатым и хозяином умета (постоялого двора). Надо сказать, что особый язык, язык с мифическими свойствами, является одной из составляющих обряда. (Из такого обрядового языка, как известно, и происходит, например, поэзия.)

На следующий день Гринев, благодарный за оказанную ему помощь, дарит вожатому свой заячий тулуп (поскольку тот – «в одном худеньком армяке»). Если смотреть на уровне мифа, тулуп – это звериная шкура. В дальнейшем Пугачев подарит Гриневу овчинный тулуп – получится своего рода братание.

«Звериность» Пугачева (без оценки его действий, речь сейчас не идет о зверствах пугачевщины) подчеркивается в повести двумя эпиграфами к главам – из Сумарокова (сравнение со львом) и Хераскова (сравнение с орлом).[84]84
  В ряде произведений Пушкина в роли звериного двойника выступает медведь. В поэме «Цыгане» «Алеко с пеньем зверя водит», в повести «Дубровский» главный герой, которого втолкнули ради шутки в комнатку с медведем, убивает зверя выстрелом из пистолета. Особенно же выразителен (именно как «Тень») медведь, приснившийся Татьяне Лариной в романе «Евгений Онегин»:
Как на досадную разлуку,Татьяна ропщет на ручей;Не видит никого, кто рукуС той стороны подал бы ей;Но вдруг сугроб зашевелился,И кто ж из-под него явился?Большой, взъерошенный медведь;Татьяна ах! а он реветь,И лапу с острыми когтямиЕй протянул; она скрепясьДрожащей ручкой оперласьИ боязливыми шагамиПеребралась через ручей;Пошла – и что ж? медведь за ней!

[Закрыть]
Вот, например, эпиграф из Сумарокова:

В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.

«Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?» —

Спросил он ласково.

С орлом отождествляет себя и сам Пугачев, рассказывая Гриневу калмыцкую сказку:

«Пугачев горько усмехнулся.

– Нет, – отвечал он, – поздно мне каяться. Для меня не будет помилования. Буду продолжать как начал. Как знать? Авось и удастся! Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою.

– А знаешь ты, чем он кончил? Его выбросили из окна, зарезали, сожгли, зарядили его пеплом пушку и выпалили!

– Слушай, – сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. – Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! – Какова калмыцкая сказка?»

Обратите внимание на «напиться живой кровью» – как на один из основных элементов обряда (сакральное людоедство, обрызгивание кровью, выпивание крови).

Проходя через смерть, через «русский бунт», Гринев обретает то, что должен обрести в результате обряда посвящаемый, – чувство судьбы. То есть чувство связи и сочетания линии своей жизни с линиями жизни других людей. Это совершенно сверхъестественное чувство. Это чувство автора книги, а не ее персонажа. Но в результате обряда посвящения персонаж может подняться к автору и увидеть свою жизнь как книгу и себя в этой книге. И вот Петр Гринев присматривается к своей судьбе, как потом будет присматриваться к своей судьбе Юрий Живаго, ища смысл в бессмыслице очередного «русского бунта», в переплетении линий судеб окружающих его людей (именно этим очень схожи «Капитанская дочка» и «Доктор Живаго»):

«Я не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!»

«Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение».

«Милая Марья Ивановна! – сказал я наконец. – Я почитаю тебя своею женою. Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно: ничто на свете не может нас разлучить».

Помните, как это было сказано у Новалиса: «Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду».[85]85
  Сравните с мыслями Юрия Живаго перед приступом, перед самой смертью: «Юрию Андреевичу вспомнились школьные задачи на исчисление срока и порядка пущенных в разные часы и идущих с разною скоростью поездов, и он хотел припомнить общий способ их решения, но у него ничего не вышло, и не доведя их до конца, он перескочил с этих воспоминаний на другие, еще более сложные размышления.
  Он подумал о нескольких, развивающихся рядом существованиях, движущихся с разною скоростью одно возле другого, и о том, когда чья-нибудь судьба обгоняет в жизни судьбу другого, и кто кого переживает. Нечто вроде принципа относительности на житейском ристалище представилось ему, но окончательно запутавшись, он бросил и эти сближения».


[Закрыть]

Умение прочесть эти «странные начертания» (не столько умом, сколько сердцем – а именно такой навык чтения и дает обряд посвящения) позволяет Петру Гриневу спасти Машу, а ей – спасти его.[86]86
  Маше и прямо помогает Изида, явившись ей в облике Екатерины II.


[Закрыть]

В конце повести мы видим отрезанную голову, которая успевает кивнуть нашему герою: «он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу».

И в романе «Моби Дик», и в повести «Капитанская дочка» выживает только сам герой, а его двойник погибает. Похожее мы видим и в «Гильгамеше»: погибает Энкиду, а Гильгамеш остается жив; и в греческой мифологии: из близнецов Диоскуров, сыновей Зевса, по одной из версий мифа, Полидевк был бессмертным, а Кастор – смертным. Сравните также с двумя распятыми разбойниками: один спасется, другой погибнет. Или: Ромул остается, Рем погибает. Или: Каин остается, Авель погибает. Или даже в романе Пушкина «Евгений Онегин» Онегин остается, Ленский погибает.[87]87
  И это сначала снится Татьяне в провидческом сне:
Спор громче, громче; вдруг ЕвгенийХватает длинный нож, и вмигПовержен Ленский; страшно тениСгустились; нестерпимый крикРаздался… хижина шатнулась…И Таня в ужасе проснулась…  «Двойничество» Онегина и Ленского (в смысле героя и его «Тени») довольно явное:
Они сошлись. Волна и камень,Стихи и проза, лед и пламеньНе столь различны меж собой.

[Закрыть]
Или в повести Гоголя «Невский проспект» Пирогов остается, Пискарев погибает.[88]88
  И в центре повести – «Прекрасная Дама». Уж Гоголь-то точно ее видел на самом деле, иначе бы не было этой повести.


[Закрыть]
На самом же деле «разбойник» – один, он должен пройти через божество, он должен умереть и воскреснуть. Причем тройственность схемы «разбойник – божество – разбойник» отражается и в количестве указанных дней: так и Иону кит извергает на берег на третий день: Иона до – кит – Иона после. Количество дней здесь мифическое, выражающее динамическую схему мифа. Это как три юноши на фреске с быком или как три кувырка козленочка в русской сказке: «А козленочек от радости три раза перекинулся через голову и обернулся мальчиком Иванушкой».

А. А. Тахо-Годи пишет в энциклопедической статье «Диоскуры»:

«Бессмертный Полидевк был взят Зевсом на Олимп, но из любви к брату уделил ему часть своего бессмертия, они оба попеременно в виде утренней и вечерней звезды в созвездии Близнецов являются на небе. <…> В Спарте Диоскуров почитали в виде архаических фетишей – двух крепко соединенных друг с другом бревен».

А индейские близнецы Хун-Ахпу и Шбаланке – это две тростинки. Перед спуском в подземное царство они говорят своей бабушке:

«– Мы должны отправиться в путь, бабушка, мы пришли только попрощаться с тобой. Но мы оставляем здесь знак о нашей судьбе: каждый из нас посадит по тростнику; в середине дома мы посадим его; если он засохнет, то это будет знаком нашей смерти. “Они мертвы!” – скажешь ты, если он начнет засыхать. Но если он начнет пускать свежие ростки снова, – “они живы!” – скажешь ты, о наша бабушка».

Бабушка на фоне двух тростинок – вы узнаёте здесь все ту же схему.

Небезынтересна в истории индейских близнецов и черепаха, которая сначала послужила головой одному из них. Это символизирует то, что он в нее превратился, а также то, что она его поглотила. Черепаха здесь – мифический зверь, пожирающий посвящаемого. И черепаха здесь поработала маской. Маска в обряде и означает человека, приобщенного к зверю (сравните с татуированным лицом Квикега). А затем она еще и разбилась на тысячу кусков, как зеркало Снежной королевы! Это символизирует расчленение посвящаемого, размывание его отражения морской рябью. Или как у Нерваля: «Я закрыл глаза и пришел в смутное состояние духа, в котором фантастические или реальные фигуры, которые меня окружали, дробились в тысяче ускользающих видений».

Связь отрезанной головы с мифическим зверем хорошо видна в еще одной истории о великанше-людоедке Дзоноква, рассказываемой Клодом Леви-Стросом в книге «Путь масок» (людоедка и есть здесь мифический зверь):

«Как-то жила одинокая женщина с сыном. Ночь за ночью исчезали у них запасы лосося. Женщина сделала лук и стрелы с зазубренным концом, устроилась в засаде, увидела Дзоноква, приподнявшую крышу; женщина выстрелила и ранила ее в грудь. Преследуемая великанша исчезла; героиня обнаружила ее мертвой в ее доме и отрезала голову трупа. Отделила череп и искупала в нем, как в лохани, сына. Это придало ему необычайную силу. Позднее юноша одержал победу над различными чудищами, в том числе над одной Дзоноква, которую он превратил в камень».

Вернемся к братьям Хун-Ахпу и Шбаланке. После своей победы они «совершали различные деяния» и «совершали многочисленные чудеса». Например, поочередно разрезали друг друга и возвращали к жизни. А также танцевали танцы различных птиц и зверей. Затем они убили своих врагов (те, на свою голову, попросили продемонстрировать и на них фокус разрезания с последующим оживлением – но близнецы проделали лишь первую половину фокуса) и оживили своего отца – бога маиса. Пройдя испытание, герои совершают подвиг – на общее благо.

Кстати, о схеме (вернемся к моей idée fixe): Кастор и Полидевк – дети Леды. В античном гимне, посвященном Диоскурам, говорится:

 
Кастора и Полидевка пою, Тиндаридов могучих.
От олимпийского Зевса-владыки они происходят.
Их родила под главами Тайгета владычица Леда,
Тайно принявшая бремя в объятиях Зевса-Кронида.
Славьтесь вовек, Тиндариды, коней укротители быстрых!
 

И кони здесь неспроста упомянуты. Диоскуры – звери, если приглядеться: «белоконные Диоскуры», кони-лебеди. Можно тут вспомнить Ромула и Рема с волчицей.

В поэме Лермонтова «Мцыри» мальчик, бежавший из заточения в монастыре и попавший в лес (кстати, на три дня), проходит спонтанный обряд посвящения, став на мгновение барсом и побратавшись кровью с настоящим зверем:

 
То был пустыни вечный гость —
Могучий барс. Сырую кость
Он грыз и весело визжал;
То взор кровавый устремлял,
Мотая ласково хвостом,
На полный месяц, – и на нем
Шерсть отливалась серебром.
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы; сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови… да, рука судьбы
Меня вела иным путем…
Но нынче я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов.
 
 
Я ждал. И вот в тени ночной
Врага почуял он, и вой
Протяжный, жалобный как стон
Раздался вдруг… и начал он
Сердито лапой рыть песок,
Встал на дыбы, потом прилег,
И первый бешеный скачок
Мне страшной смертию грозил…
Но я его предупредил.
Удар мой верен был и скор.
Надежный сук мой, как топор,
Широкий лоб его рассек…
Он застонал, как человек,
И опрокинулся. Но вновь,
Хотя лила из раны кровь
Густой, широкою волной,
Бой закипел, смертельный бой!
 
 
Ко мне он кинулся на грудь:
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье… Он завыл,
Рванулся из последних сил,
И мы, сплетясь, как пара змей,
Обнявшись крепче двух друзей,
Упали разом, и во мгле
Бой продолжался на земле.
И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Казалось, что слова людей
Забыл я – и в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с детства мой язык
К иному звуку не привык…[89]89
  Обратите внимание: и здесь особый обрядовый язык, звериный.


[Закрыть]

Но враг мой стал изнемогать,
Метаться, медленней дышать,
Сдавил меня в последний раз…
Зрачки его недвижных глаз
Блеснули грозно[90]90
  «Кто-то, чудилось, блестит / Яркими глазами» (Жуковский).


[Закрыть]
– и потом
Закрылись тихо вечным сном;
Но с торжествующим врагом
Он встретил смерть лицом к лицу,
Как в битве следует бойцу!..
 

Дионис верхом на леопарде. Античная мозаика

В поэме Лермонтова, кстати сказать, все идет по нашему плану. Мцыри бежит в лес, навстречу грозе – чтобы слиться с «первоосновой жизни»:

 
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О, я как брат
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил…
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой,
Меж бурным сердцем и грозой?..
 

В лесу он становится частью звериного мира:

 
И, гладкой чешуей блестя,
Змея скользила меж камней;
Но страх не сжал души моей:
Я сам, как зверь, был чужд людей
И полз и прятался, как змей.
 

Затем Мцыри попадает в (словно) волшебный сад, затем видит красавицу-грузинку, спускающуюся к воде, затем он засыпает и видит ее во сне. После встречи с «Прекрасной Дамой» мальчик заблудился в лесу:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю