Текст книги "Рекламные дни"
Автор книги: Илья Кочергин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Кочергин Илья
Рекламные дни
Илья Кочергин
Рекламные дни
(Алтайские рассказы)
Илья Николаевич Кочергин родился в 1970 году в Москве. Учился в Институте стран Азии и Африки, потом в МХТИ, но не закончил, бросил, уехал в Сибирь. Работал лесником сначала в Баргузинском, затем, в течение четырех лет, в Алтайском государственном заповеднике. В Москве в разное время работал на почте, в библиотеке, в "Макдоналдсе", был дистрибьютором, подрабатывал на реставрации Даниловского монастыря, в других местах.
Учится на третьем курсе заочного отделения Литературного института. Первая публикация – рассказ "Алтынай" в "Новом мире" в 2000 году.
Мой первый олень. Он рванулся от меня сквозь густые заросли желтой акации вверх по склону. Выключил все мои мысли и оставил только способность слышать и видеть, двигаться. Сначала я только слушал, сдернув со спины ружье.
Тяжелое тело убегающего зверя ломает ветки кустов, будит охотника. Я ощущал ногами удары копыт о землю. Мои ноздри не могли распознать запах добычи и страха убегающего оленя, но все же что-то резкое щекотало глотку.
Он остановился неподалеку, и я глядел сквозь заросли, чтобы увидеть его и выстрелить, как только увижу. Сквозь листья мне в глаза светило солнце, и разглядеть оленя было очень трудно. Почему-то я слушал, открыв рот, наверное, это помогало лучше различать звуки, а может быть, заглушало стук крови в ушах.
Потом я сделал несколько шагов, чтобы выйти из этих кустов желтой акации, и увидел, как качаются вверх и вниз золотые от солнца рога марала. Я щурился, потому что свет вспыхивал на каждой ветке и на молодых, нежных рогах, еще покрытых бархатом мягкого волоса. Марал повернул голову и мордой чесал себе бок, и его рога ходили вверх и вниз. Его силуэт был размыт в солнечном свете, а матовые рога сияли.
Я выстрелил, а потом, когда он сделал большой прыжок, успел выстрелить еще раз. И мой олень опять исчез в пятнах света, в кустах, в зеленой траве, в треске ломающихся веток и в мягких ударах копыт о землю.
Я поднялся до того места, где он стоял и где земля была взрыта от мгновенного прыжка. Табак просыпался все время мимо бумаги, и язык был слишком сухим, чтобы я мог склеить самокрутку. Я ждал на этом месте, наверное, полчаса и немного успокоился, а потом стал искать его следы дальше.
На крутом склоне, по которому он пробежал, вывернутая земля и трава были хорошо заметны, и я шел по следам легко, хотя делал это первый раз в жизни. Затем склон стал не таким крутым, и следы ушли в густой кедрач. Следы пропали на толстой подстилке из кедровой хвои, они не отличались уже от прочих вмятин, от неясных отпечатков, оставленных другими животными.
Этот склон, вся долина этой реки были очень богатыми охотничьими угодьями. И в этот день я отдыхал на примятой животными траве, встречал много маральих следов и медвежьих, проходил перекопанные кабанами поляны. Весь склон был исчерчен звериными тропами. Я наконец нашел моего марала, выстрелил по нему, и он ушел, и его следы затерялись среди сотен других следов.
Я не помнил момент выстрела, не мог сказать, куда целил. Мои глаза смотрели на марала, на его рога, покачивающиеся в ярком солнце, но я вряд ли промахнулся. Даже второй выстрел, когда он уже прыгнул, закинув голову, чтобы рога не задевали о ветки, когда он уже бежал и кусты почти закрывали его тело, – все равно даже этот выстрел, я думал, должен быть точным. И теперь мне нужно было разыскать раненого марала и добить его.
Наверное, было часов пять вечера, может быть, шесть. Тень только-только начала двигаться от подножия моего – солнцепёчного склона к противоположному северному. Еще вся долина передо мной была залита солнцем, и река играла отблесками на перекатах. У меня не было часов, я отдал их в поезде по дороге сюда. Не помню точно – кому. Не доехали часы досюда.
Мише я их, скорее всего, отдал. Одного из армян, с которыми я ехал в купе, звали Миша, а второго не помню, как звали. Второму как раз больше всего досталось, когда я устроил драку. Да и не драка это даже была, а так – стыд один.
Все из-за пьянки, конечно. Просто очень трудно было для меня уехать из города, страшно. Когда уходит жена, которой уже привык не стесняться, то само собой появляется неуверенность, страх. Уверенным можно быть только в том, что она уже рассказывает кому-то о тебе, вселяет уверенность в другого, открывая ему твои слабости. Так уж устроены наши комплименты, что приходится кого-то с кем-то сравнивать. Она уходила полгода, иногда возвращаясь и исчезая снова. И я в то время начал очень быстро пьянеть даже от небольшого количества спиртного.
Трудно уезжать, оставлять свою, пусть грязную, квартиру и даже костюм, в котором получал последние поглаживания от знакомых и незнакомых людей. Этот костюм под конец был уже немного прожжен сигаретами, но по привычке придавал некоторую уверенность. Перед самым отъездом я все-таки постирал брюки и почистил, как мог, пиджак, – привел их в порядок и оставил там, в городе. К ним прилагался еще красный галстук, это была моя дистрибьюторская одежда. Последний раз, когда мы с Донцовым брали водку у метро, нам не хватило всего пятидесяти рублей, и мы попросили девушку в киоске простить нам этот несчастный полтинник. Мы были в костюмах и галстуках.
Интересные – в "фордах" ездят, а полтинника не хватает. Закусить-то хоть есть чем?
Тот вечер мы провели в приподнятом настроении. Мы ездим на "фордах". О продавщице было приятно думать. По виду – крученая, глаз наметан должен быть, а ошиблась. Значит, и правда – похожи.
С костюмов перешло, наверное, что-то от этой сучьей работы и на наши рожи. Когда каждый день людям внушаешь, что они – говно, то они начинают тебе верить, даже доверять. Они любят, когда их держат за таких.
Здравствуйте, добрый день! Можно на минуточку вас отвлечь? Мы из Австралийской оптовой компании, которая сегодня проводит рекламный день. И сегодня мы представляем вот такие вот замечательные, держите... Вы знаете, что в этой коробочке? А как вы думаете? ...это в магазине по триста пятьдесят тысяч, а у нас сегодня всего по тридцать...
Это неплохо, но это начало. Это работает, но нет куража. Лучше, пустив по полу паровозик на батарейках, который включает огоньки, противно гудит и шипит, идти среди усталых людей по залу ожидания, размахивать яркой коробкой от паровоза и орать: Больше одного в руки не даем, я сказал, не даем.
Но лучше всего, держа такой паровоз, или набор ручек, или ролик для чистки одежды, или включив на полную громкость китайский детский синтезатор, пройти через весь универмаг в хорошем костюме, с выбритой рожей, с запахом туалетной воды, лучше всего подойти к какой-нибудь забитой тетке с сумками и крикнуть ей в лицо: В очередь, не ясно? В очередь!
И тогда вокруг тебя сразу образуется маленькая толпа, где не выпускают из рук авоськи, толкая друг друга, и белеют глазами: Я перед вами стояла.
Это – кураж, это – полет, это – товар уходит в минуты. Они все просят тебя только об одном лишнем ролике для чистки одежды или наборе плохих ручек. Они все как будто маленького роста. Это приятно. Это дает силы в этот день добраться до вечера, а вечером до "Шмеля", до соточки с двумя сосисками. Это дает азарт, достаточный для того, чтобы пойти в мусарню и впарить там каждому по какому-нибудь идиотскому фонарику, который им сто лет не нужен. Они даже тебя пригласят прийти еще раз с чем-нибудь новеньким, и руку тебе все пожмут на прощанье.
Да, это иногда забавно – прийти к ментам и сделать так, чтобы они покупали у тебя ненужные вещи, рылись в своих кошельках, бегали к товарищам занимать деньги, просили еще чуть-чуть подождать. Но за это приходится пожимать их руки.
Ты, сука, гондон, ты будешь говорить, где ты это взял? Где он взял наркоту, которую наверняка ему только что сунули в карман? Удар ногой по пояснице. Не падай. Сядь. Извините, – работа. Говорить вот не хочет. А можно, если я две штуки куплю у вас? – Можно только сегодня, в рекламный день, и только для работников милиции. – Тогда я два куплю. И это... еще у наших ребят внизу спрошу, может, им надо. Сейчас, подождите момент, я быстро. И еще раз, проходя, носком ботинка в бок: Сядь ровно, я сказал. И смотри не обоссысь все отделение мыть будешь.
Костюм, в руках коробки с товаром, в кармане щетка для обуви, чтобы туфли блестели. Улыбка. В магазине – сначала к первой поднявшей глаза продавщице: Привет!!! Как сегодня? Ничего? Очередь ждет. Они будут молча стоять и слушать мою сладко-нагловатую, глаза в глаза речь, мой разговор с продавщицей, ее кокетливые ответы. Потом к заведующей, которая проходила уже все на свете по тысяче раз, но ей под пятьдесят лет и под шесть пудов – она тает от того, как я гляжу ей в глаза – снизу вверх, присев на корточки. Она покачивает головой: Ох наглец же, – и вытаскивает стотысячную – заслужил.
Когда говоришь, то чуть киваешь в такт своим словам, многие тоже начинают кивать тебе, говорят – нет, а сами кивают и путаются. Конечно, заведующая не будет кивать, она мне просто дарит деньги в обмен на товар и мой взгляд. А менты – за то, что пожал им руку.
С утра в конторе, вернее в офисе, – сорок молодых мужиков. Выглаженные рубахи, расчески, огромные сумки, полторы тысячи рукопожатий. Васю Ламбаду повысили – он стал инструктором. Ламбаду, который до этого пахал на молокозаводе инженером и с ним расплачивались молоком. Васю Ламбаду, которого любая сволочь считала за говно. А теперь он в красивом костюме всем успешно доказывает, что они сами – говно, и поэтому приносит жене каждый день нормальные деньги. Может, и не очень большие, но все-таки не молоко. Правильно, так и надо. Теперь он будет учить этому новеньких. Растет Вася, молодец!
Холостые и обремененные семьей, активные, сокращенные или не нашедшие работу, здоровые молодые парни по взмаху руки своего дирижера каждое утро изо всех сил кричат. Это не ура, не банзай, не юххе, это просто А-а-а в сорок глоток, но этот общий ежедневный крик объединяет их в коллектив, в парней из этого офиса, в Австралийскую оптовую компанию, которая на самом деле называется "Русский успех" и не имеет к Австралии никакого отношения. Объединяет, потому что они в этот день не должны принадлежать к тому большинству, которое населяет город. Они не говно.
Всё, все в поле! (в смысле на улицы города).
Дорожные рабочие в желтых жилетах, секретарши с ногтями, ниишники, молодые усталые бизнесмены, продавщицы, перекачанные пиджаки с расплющенными носами, рты с трудом вникающих колхозников – и вдруг неожиданно, очень редко, слишком редко, не чаще раза в неделю – беззлобно и почти не глядя скажут: Иди на хер. Даже обиды не возникает, просто как бы выпадаешь из созданной тобой реальности, чувствуешь усталые ноги, и пропадает почти что непритворная улыбка.
Обиды никогда не было, удивление было, даже интерес – как это так? Зуб у него, что ли, болит, жена ушла или это попался какой-то удивительный человек, живущий не по законам своего общества? Антисоциальный тип, выходящий за рамки, опасный, я бы даже сказал, для общества. И после такого хотелось домой, спать, уехать куда-нибудь.
Входную дверь в свою квартиру я не запираю на ночь. Это началось после того, как ушла жена. Красть нечего, кроме костюма и пустых бутылок, но ночью может прийти Аська. Может ускользнуть из дома и ткнуться в соседнюю (мою) квартиру. Ускользнуть условно, поскольку ее свекр и свекровь бдительны в силу преклонного возраста. Они все равно будят спящего Витьку, и он уже решает прийти и увести за руку свою жену или спать дальше, потому что трудно делать какое-либо усилие в нашем спальном, усталом районе в середине ночи. Мы с ним ровесники, и мне тоже трудно делать усилие, но я разлепляю глаза от ее шепота и прикосновений. Аська перекрашивает волосы несколько раз в неделю. Она ходит дома на шпильках и никогда не жалуется на жизнь. Она, Аська, может прийти в своей обычной одежде, а может и в белом платье, сшитом накануне, – целыми днями сидит дома. Зачем она так старалась над этим платьем? Она безжалостно мнет его и пачкает в моей грязной квартире. Это платье навевает тоску.
Она сказала, что сегодня не получится, и я запер дверь. И в три ночи пошел ее открывать. Стоит под лампочкой в ночной рубашке и трясется.
Витька запер дверь нашей комнаты, входную тоже запер, ключи положил в карман рубахи и уснул в ней, лежа на животе. Я сбежала через окно. (У нас первый этаж.) Он и одежду мою спрятал. Она редко говорит таким голосом, обычно делает голос нарочито грубоватым и лихо курит. Она еще и подшучивает всегда надо мной, над Витькой и даже над собой. Сегодня я не могла там оставаться, что-то тяжело очень стало. Я уеду, наверное, обратно, больше не могу в Москве, – и вдруг взглядывает на меня и смеется – я стою в нерасстегнутом спальном мешке и качаюсь. – Как же ты до двери дошел? – Я припрыгал.
Она опять курит, говорит своим обычным голосом и подшучивает. Нашла к кому сбегать через окошко. Мы с ней лежим рядом, стряхиваем пепел в бутылку и разговариваем – сегодня я буду для нее хотя бы подружкой, с которой можно поболтать, на большее не способен. Через два часа проснулся Витя и звонит в дверь. Нет, видно, будет звонить до упора, значит, разозлился. Открываю, он берет Аську за руку и ведет домой.
У выхода Ася вырывается, и мы втроем стоим на пороге и смотрим друг на друга. Витька ловит ее руку медленными движениями и промахивается, а я жду, когда можно будет закрыть дверь. Аська глядит то на меня, то на него, а потом начинает плакать. Первый раз вижу ее в слезах. Потом Витька наконец ее уводит.
У меня на письменном столе под разбитым стеклом лежит отцовская фотография, которую я положил туда еще в школе, – четверо веселых молодых мужиков с ружьями, без рубах, держат за ноги небольшого убитого оленя. Среди них и отец. Яркое солнце, сильные руки держат оленя за ноги, высокие сапоги завернуты и улыбки. Такие фото можно оставлять сыновьям, такие фото могут сделать их судьбу.
Я уехал. Стал инструктором и неожиданно все бросил. Купил билеты и – в поезд. Выехал в дождь, – говорят, путь легкий будет. До Тюмени, правда, ехать было трудновато, но я держался, не покупал даже пива. В Тюмени сели сменившиеся с вахты буровики, и я получил в руки прямо на мою верхнюю боковую полкружки водки. Спросили только, как зовут. Буду ли пить, не спрашивали, дали кружку ласковым, товарищеским движением.
Они сели за стол, сняли шапки, выпили. Поговорили про тех, кто их ждет дома, и вскоре сошли. А я уже не мог остановиться. Я тысячу лет не ездил в поезде, не выезжал из города, поэтому мне было весело и страшно. Я покупал водку, пил сам и угощал других. Двое армян на нижних полках, на верхней таджик. Я подношу им пластмассовые стаканчики тем же самым ласковым движением руки, говорю, что мы все братья. Мне становится спокойнее, не так уже страшно. Они улыбаются и пьют, закуску берут на себя. Я выпиваю и болтаю с мужиками, вместо того чтобы лежать на трясучей полке и перебирать в памяти последние месяцы московской жизни.
Иногда я выхожу в тамбур покурить. Для этого надо пройти почти весь наш плацкартный вагон. Прохожу куриный запах, плачущего младенца, старичков, отвожу лицо от торчащих с верхней полки ног. В следующем купе на боковушке должна спать девушка, нет, она уже не спит, а курит в тамбуре.
Восемь шагов заключения правильной сделки. Первый – улыбка, взгляд в глаза и приветствие.
Мы идем с ней из вагона-ресторана. Я несу шампанское и коробку конфет. В рабочем тамбуре чужого вагона я обнимаю девушку и плюю на оставшиеся два шага из восьми. Но она хочет, чтобы ее еще самую малость поуговаривали, она почти что нехотя ломается, отклоняя лицо и прижимаясь телом. Вручил ей вино с конфетами и ушел к своим. Пусть стоит и злится.
К вечеру мне кажется, что я их давно уже знаю, – люди, они все одинаковые, будь они армяне, или таджики, или русские. Они все из одного теста, в Москве я продавал свой товар и англичанам, и грузинам, и каким-то индусам. Брали все одинаково, только надо уметь их заставить, надо им закомпостировать мозги, сказать то, что они хотят слышать. Все из одного теста сделаны, все повторяются, как столбы на дороге. Я сильно пьян.
Я вот, например, знаю прекрасно вот этого таджика с верхней полки, армянина Мишу, которому я в приступе дружбы подарил часы, его друга, который сидит рядом со мной. Я с ними знаком уже тысячу лет. С этим вторым армянином я даже еду вместе уже который раз. Каждый раз, как еду в Новосибирск, – он тут как тут. Занимает у меня деньги и не отдает, занимает и не отдает. Хоть теперь у него обратно потребовать, что ли. Совесть-то должна же быть у людей. Я их водкой пою, а они даже не признаются, что брали в долг. Мне не жалко, и часы не жалко, но хоть пусть признается, что, мол, – да, брал я у тебя, каждый раз, как ехали в Новосибирск, то сразу брал в долг огромные суммы и не отдавал.
Нет, не признается в этом, гад. Все отрицает. Тогда придется принять меры, чтоб знали. Придется ему выкладывать должок. Правда, не помню уже, сколько он брал у меня. Помню только, что ужасно много. Заладил тоже – когда, сколько? Я еще и помнить должен за него. Отдавай, короче, и дело с концом. Сколько брал, столько и отдай. Считаю до трех, и пусть деньги на столе лежат. Не положишь, буду бить.
Вот он смотрит на меня, как считаю до трех, и такая во мне злость поднимается от его взгляда. Я сам еле дождался, пока досчитаю, потом в рожу ударил. Этот Миша подниматься стал, но я готов был к тому и упредил. Потом встал так, чтоб им выйти нельзя было, и стал потихоньку учить их. Ботинки тяжелые, твердые – учить одно удовольствие. А они сидят, забились по углам, даже стыдно – я их пинаю, а они только: Братишка, за что? братишка, за что?
Я говорю: Что же вы за мужики? Не стыдно? Хоть бы ответили мне. Тут таджик вскочил, честь ему и хвала за это. Но я его с ходу с двух раз уложил. А потом мне сзади руки вывернули. Какие-то парни из других купе сзади подошли и выкрутили руки, держат на весу, как оленя какого-то. А сами шепчут: Мы тебя понимаем, эти чурки всем надоели, но в поезде нельзя – ссадят. Так что, братишка, спокойнее. Придурки, я бы их еще с большим удовольствием ботинками по рожам, если бы вырвался. Всех вообще бы прибил.
Я только перед Новосибом очухался. У проводниц на кровати лежал, они меня будили и чаю сразу дали горячего. И тоже туда же, – мол, мы тебя понимаем. Я тогда пошел к моим попутчикам извиняться, а они на меня и не смотрят.
Хорошо, что не ссадили, добрался я все-таки досюда. Из Новосибирска еще пять дней езды получилось. Эрик меня встретил, отходил веником в бане, погонял с рюкзаком по горам. И теперь мне спокойно и хорошо, я чувствую, что мой исход вполне удался. Надо только найти оленя и добить.
Долину реки уже накрыла тень и начала забираться вверх по северному склону, а я топтался на границе кедрача, там, где пропали следы. Крови не было видно. Дневной ветерок, гнавший нагретый воздух вверх по травянистым полянам, утих. Раненый марал, не слыша за собой погони, должен был уже давно лечь. И я волновался, потому что его надо было найти до наступления ночи.
Далеко внизу виднелась полянка с привязанными нашими лошадьми, избушка, где ждали меня Эрик с Женькой. А здесь, наверху, я был один, и никто не смотрел за мной, не давал мне советов. Где-то в кедраче лежал олень, с которым я связал себя двумя выстрелами.
Я не знал тех восьми или десяти шагов правильной охоты. И, отойдя немного назад и став на след марала, я побежал наугад, топая сапогами, зажмуривая глаза и увертываясь от сучьев. Неожиданно мне стало страшно.
Хватаясь за стволы деревьев, я разодрал себе ладонь. Два раза падал и, поднявшись, со сбившимся дыханием и болтающимися руками бежал дальше. Бежал подыхать.
Я с трудом остановился и увидел марала. Колени дрожали. Раскрыв рот, дышал и смотрел, как он чуть поворачивает голову, разглядывая меня. Он даже не делал попытки подняться, только держал голову на чуть выгнутой шее. Потом я отдышался, проверил, не забиты ли стволы лесным мусором после моих падений, опять вложил патроны, подошел поближе и два раза выстрелил.
Олень лежал передо мной, я нашел его и убил. Он был гораздо больше того, которого держали на фотографии мой отец со своими друзьями. Его и вдвоем было не поднять.
Я вернулся на поляну и увидел, как снизу поднимается Эрик, ведя в поводу коня. Он слышал четыре выстрела с большим перерывом и все понял. Надо было разделать зверя и перевезти мясо к избушке.
Ночью мы ели сердце, язык и печенку, зажаренную на огне. А потом мы выходили из тайги еще десять дней, и большая часть мяса испортилась.