355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Салов » Мельница купца Чесалкина » Текст книги (страница 2)
Мельница купца Чесалкина
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:42

Текст книги "Мельница купца Чесалкина"


Автор книги: Илья Салов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Мы были на мельнице купца Чесалкина.

– Ну что? – спросил я дьякона. – Сколько верст до Макарова?

Но дьякон не отвечал. Он вытащил на берег лодку, пощупал, не осталось ли хоть сколько-нибудь рыбы и, убедившись, что в лодке рыбы не было, молча зашагал на светившийся из окна огонек. Я пошел за ним. Немного погодя мы были у Чесалкина.

– Господи Иисусе Христе! – воскликнул, крестясь, Чесалкин, встретивший нас в прихожей со свечой в руке и смотря на наши жалкие фигуры. – Истинный бог, мать пресвятая богородица, не узнал! Что это? Откуда вы?

– Из воды! – ответил я.

Чесалкин только голову опустил, схватив себя за бороду.

В прихожей в одну минуту образовалась лужа воды. Дьякон был зол. Молча уселся он на коник, повел кругом глазами и, увидав на вешалке мерлушчатый халат и стоявшие в углу резиновые калоши, принялся стаскивать с себя сапоги, брюки, полукафтанье, рубашку и, оказавшись совершенно голым, надел халат и калоши, а затем принялся выжимать свою одежду. Немного погодя и я очутился в купеческом платье, а наше было отправлено в кухню для просушки.

– Пожалуйте! пожалуйте! – говорил между тем Чесалкин, приглашая жестом руки войти в залу, освещенную керосиновой лампой. – Чайку не прикажете ли, а покамест водочки – согреться. Истинный бог, это очень пользительно!

Дьякон крякнул.

– Эй, Матреша! – продолжал Чесалкин, отворив дверь в сени: – поскорей самовар согрей, да принеси-ка сюда водочки, да огурчиков, что ли, накроши на закусочку… Скорей, скорей!.. Уж извините, – прибавил он, обращаясь к нам: – не взыщите, чем бог послал.

Мы вошли в залу. Это была небольшая комната, теплая, светлая, чистенькая. Брусяные стены ее были нештукатурены, меблировка купеческая. В переднем углу – высокий киот с образами в золотых и серебряных ризах и в массивных позолоченных рамках с причудливой резьбой; перед иконами теплилась лампадка. Возле киота, по стенам, развешены картинки духовного содержания: эпизоды из жизни Сергия Радонежского, какого-то схимника, принимающего в своей келье императора Александра I перед отъездом его в Таганрог; картинка, изображавшая старца Саровской пустыни Серафима, кормящего в лесу медведя, и прочее. У левой стены помещался длинный, неуклюжий диван, перед ним овальный стол, тяжелый, массивный, из красного дерева, накрытый пестрой салфеткой. Над диваном два масляные портрета: супруги Чесалкина, а сбоку масляный же портрет какого-то фертом подбоченившегося гусара в старинном гусарском мундире. Подальше, в углу, шкаф, сквозь стеклянные двери которого выглядывала разная чайная посуда и несколько серебряных ложек. На окнах торчали: герань, бальзамины и, конечно, плющ, расправленный по стенам. В комнате пахло кипарисом и деревянным маслом, но зато в ней было так тепло, что мы с дьяконом, прозябшие и промокшие, словно в рай попали.

Семен Иваныч Чесалкин был купец плотный, приземистый, с коржавым лицом, почти сплошь заросшим волосами (у него даже на носу росли волосы), кудрявый с проседью, носивший ряд посредине головы, но весьма редко причесывавшийся и заменявший гребенку руками. Узкие глазки его, со складочками близ углов, так и бегали в разные стороны и как-то особенно лукаво выглядывали из-под мохнатых бровей (точно мышонок из норки). Сюртуки носил он длиннополые, всегда замасленные, штаны, однако, выправлял, как он выражался, на улицу. На шею накручивал большую шелковую грязную косынку черного цвета. Семен Иваныч был настоящий православный, богомольный, усердный; в церковь ездил всякий праздник и становился обыкновенно на левом клиросе; крестное знамение начинал с макушки и, перенеся руку на живот, на мгновение приостанавливался, крепко прижимая пальцы к животу, затем быстро перемахивал справа налево, наклонял голову, а немного погодя поднимал ее, смотрел на самые высокие образа, что-то нашептывал и затем снова начинал с макушки. После возгласа священника, во время великого выхода: «Вас и всех православных христиан да помянет господь бог во царствии своем», Чесалкин довольно громко говорил: «Священство твое да помянет господь бог во царствии своем», причем наклонял голову и растопыривал руки, немного относя их назад. Молебны и панихиды служил он беспрестанно, поминки справлял чуть ли не каждую неделю, причем съедалось и выпивалось всякой всячины видимо-невидимо; под конец же, достаточно понабравшись, он вместе с духовенством становился перед иконами и пел чашу, причем присутствующих обносили чащей с сытой из меда.

Нечего говорить, что все окрестное духовенство, которое, кроме того, снабжалось от него и мукой и отрубями, чтило его и после каждой обедни преподносило ему просфору. Вероятно вследствие этой-то набожности Чесалкин божился поминутно, и божбу эту произносил так: «Истинный бог! Мать пресвятая богородица! Николай-угодник!» – причем, когда был дома, указывал на киот, в котором помещались означенные иконы в том самом порядке, в котором он их поминал, крестился и как будто хотел этим выразить: «Вот, дескать, и свидетели есть, если вы мне не верите».

Купечество тоже не менее святых отцов уважало Чесалкина и, несмотря на то, что ему было за пятьдесят, называло его отличным парнем, хозяйственным человеком и всегда почти прибавляло при этом: «И чудак-голова!» И действительно, Чесалкин был чудак-голова, по крайней мере умел при надобности прикинуться таковым. Кроме мельничного дела, то есть перемалывания разных сортов крупчатых мук, Семен Иваныч занимался прасольством и ежегодно, перед наступлением весны, отправлял своих ребят, то есть сыновей, в орду или на Дон для закупки рогатого скота, который перегонял к себе, нагуливал, а затем осенью или бил его (это он называл свежевать скотину), или живьем отправлял в Москву, и постоянно жаловался, что несет убытки и что год надо бы хуже, да некуда.

– Истинный бог, мать пресвятая богородица и Николай-угодник, убытки, верно говорю вам, убытки, аперация самая нестоящая. Истинный бог, доложу вам, скотина к ножу пришла в столько-то рублей! Вот и выручайте, как знаете. Говорю вам, истинный бог, все это бросить надоть – одно слово! Только вот привычка! Как мы мужики есть, словом дурачье… вот одно!

Голос у Семена Иваныча был зычный, и потому на базарах, которые в Макарове бывают очень людны, как только Семен Иваныч начнет божиться, так божба эта разлеталась по всем концам базарной площади, и тарханы, заслышав ее, скалили зубы: «Ну, дескать, Семен Иваныч пшеничку покупает!» И действительно, смотришь, поймал Семен Иваныч какого-нибудь мужичка и торгует у него пшеничку. В это время Чесалкин – сам не свой. Машет руками, вспрыгивает на воздух, кричит, божится, крестится, ругается, хлопает мужика по ладони, называет его то православным, то татарином, на котором креста нет, то родным, то любезным, то свиньей, снимает при этом шапку, с сердцем бросает ее об землю, хватает под уздцы лошадь, заворачивает ее по направлению к мельнице. Мужик и руками и ногами, – не тут-то было. Чесалкин оборачивает к себе мужика спиной, отмечает у него на полушубке мелом, за какую цену сладил пшеничку, и по затылку гонит его с базара на мельницу.

– Вези, там примут и разочтут! – Мужик, с цифрами на спине, отправляется на мельницу, а Чесалкин переходит к другому возу, и повторяется та же история, только пот градом льет с него, какой бы мороз ни был.

– Ну уж базар только задался! – проговорит, бывало, Чесалкин, возвратясь домой. – Сорок потов с потом сошло, истинный бог, сорок!

Между тем Матреша, которая оказалась самой толстой Матреной с рябым лицом и бельмом на глазу, как будто в глазу у нее торчала, вместо зрачка, оловянная солдатская пуговица, успела уже поставить на стол графинчик с какой-то бурой настойкой и тарелку с крупно накрошенными солеными огурцами. Чесалкин зажег две стеариновые свечи, чинно до того времени стоявшие на столике перед зеркалом, и поставил их по бокам графина с водкой.

– Пожалуйте-с, – проговорил он, налив три огромные рюмки, и жестом руки указал на них.

Мы выпили.

– Майская, – проговорил Чесалкин. – На майских травах настоенная, самая целебная, от пятидесяти пяти недугов помогает.

И затем у нас пошла беседа.

Чесалкин говорил без умолку. Начал расспрашивать нас про нашу рыбную ловлю, много ли наловили рыбы (причем дьякон еще пуще разозлился), не было ли особых каких приключений, как будто злодей не видал, в каком явились мы виде! Затем начал рассказывать про свое житье-бытье, про убытки, про то, скольких он родственников лишился и похоронил на свой счет, не считая двух умерших жен, которых тоже похоронил благородно, как следует, ничего не требуя от их родителей, которые, если бы имели совесть, все-таки должны бы были помочь. Как он мужиков любит, хотя их, мерзавцев, по правде сказать, и любить-то не за что, потому что готовы снять с тебя последнюю рубашку (причем взял себя за борт сюртука и показал, как это делается), и, наконец, кончил тем; что следует опять выпить, и налил опять три рюмки.

– А что это у вас за портреты? – спросил я, взглянув на два женские портрета.

Семен Иваныч глубоко вздохнул и сложил руки крестообразно на груди.

– Это-с – покойница первая супруга моя, Агафья Семеновна, – царство ей небесное!

– Оба портрета ее?

– Оба-с. Вот на этом-с они были еще невестой. Вот, изволите видеть, и надпись есть: посягаю, и он провел пальцем по надписи. А на эфтом-с они изображены уже после бракосочетания (должно быть, с недельку опосля писан был) и по этому самому надпись: посягнула. – Чесалкин опять вздохнул и добавил: – славная была дама! Истинный бог, вот вам мать пресвятая богородица и Николай-угодник, таких дам нынче не найти-с. Пожалуйте еще по одной-с. За упокой души, царство небесное!

Выпили и помянули.

– А где же теперешняя жена ваша? – спросил я.

Чесалкин только рукой махнул.

– Там, на другой половине-с! – проговорил он. – Да что! никакого толку нет, хворает все. Все одно что холостой али вдовый! Истинный бог, все одно!

– Что же с ней? – спросил я.

Но Чесалкин, вместо ответа, указал на дьякона.

– Вот спросите отца дьякона, – проговорил он. – Отче знает, а мне тяжело говорить. Истинный бог, мать пресвятая богородица, тяжело, а вот спросите его. Он священный сан носит и не солжет, а мне тяжело, потому – конец мне известен.

– Чахотка с ней, – промычал дьякон.

– Ну, вот-с, – подхватил Чесалкин:-верно-с, и доктор Бегучев тоже определил так-с. А вот покойница, вторая супруга моя, Дарья Федоровна – та, напротив того, от водянки скончалась. Все, значит, разными болезнями мрут. Одна худеет, другая пухнет.

Чесалкин опять вздохнул и, посмотрев еще раз на портрет своей первой супруги, проговорил:

– А уж до этой, до Агафьи Семеновны, обеим супругам моим далеко, как кулику до Петрова дня! Истинный бог!

Потом, вдруг обернувшись на одной ножке к дьякону, он добавил:

– Отец! ты и живописца-то знаешь, который эти самые патреты писал.

– Почем я знаю! – буркнул дьякон.

– Вот те здравствуй! – подхватил Чесалкин. – Зубриловского-то живописца не знаешь, Ивана-то Ефимыча?

– О, знаю! – проговорил дьякон. – Его господа все Иоганиус Ефимиус зовут.

– Ну, вот, вот он самый. А вот это, – проговорил Семен Иваныч, указывая на портрет гусара: – это – покойник Алексей Семеныч Хабебулов, князь… Турецкого происхождения, говорят, был, но добрейший барин, царство ему небесное. Покойник здесь в Макарове постоянно жил. и кости свои тут сложил. Ну, а сынки-то не полюбили что-то Макарово. Приезжали года три тому назад, пробыли дня четыре и опять уехали. Один из них анженером где-то служит, слышно, дорогу железную ведет, а другой по судейской части, в окружном, значит, суде где-то. Ловкие хваты такие. Приехали, сейчас дом продали на слом, роща перед домом была хорошая, липовая, дорожки по ней при покойнике были разбиты, беседочки, разные настроены… рощу эту тоже на сруб продали. Я было торговал ее, да не пришлось дело; а дороже всех давал, истинный бог, дороже всех!

– Отчего же они вам не продали?

– Не потрафил им маленько, они и не продали.

– Чем же не потрафили?

– Да вот через эту самую мельницу, чтобы ей пусто было! Показалось им, изволите видеть, что я дешево арендую ее (мельница-то их). Ну, они и призвали меня к себе. Так и так, говорят, дешево ты мельницу у отца снял; возьми, говорят, отсталого; нарушим контракт… А я говорю: как же так? мне ведь десять лет еще держать ее… И не согласился; они и осерчали.

– А вы сколько платите?

– Пять сотенных.

– Ну, конечно, дешево!

Семен Иваныч даже с места вскочил и подбежал к образнице.

– Истинный бог, мать пресвятая богородица и Николай-угодник, хотите верьте, хотите нет… Самая эта мельница не стоит того, чтобы ею заниматься, – пустое дело! А так, значит, привычка, – привык к здешнему месту; опять и супруги здесь обе похоронены; ну, и храм божий близко, участочек земли свой неподалеку… А кабы не это, бросил бы все давно… пропади она пропадом! Ведь мне и перед князьями-то совестно было, отказать-то, то есть, как стыдно было, истинный бог, стыдно! Ну, так стыдно, просто лучше бы сквозь землю провалиться! Эх, года-то, сударь, не те, что прежде были. Прежде мужик-то сам с хлебом набивался, а ноне ты сам поезжай к нему, да еще когда-то его, жида, с печки стащишь! Истинный бог, правду говорю. Пшеничка-то, – глядеть на нее не стоит, а он гнет цену, как за хорошую. Плюнешь да и пойдешь! – И Семен Иваныч действительно плюнул и показал, как он от мужика уходит. Но, дойдя до двери, он быстро обернулся.

– Пожалуйте! – проговорил он, наливая рюмки.

Я отказался.

– Еще по одной-с!

– Нет, благодарю, не могу.

– Ну, ты, отец! – проговорил Семен Иваныч, обращаясь к дьякону.

Дьякон вдруг захохотал и подошел к столу. Развеселился, значит.

– Ну, уж доложу вам, ваше высокоблагородие, – заговорил Семен Иваныч, обращаясь ко мне и показывая на дьякона рюмкой: – редкостный дьякон у вас, краса церкви, истинный бог, краса церкви. Хоть завидовать и грешно, а я завидую.

Дьякон захохотал еще громче и выпил рюмку.

– По мне, – продолжал Чесалкин: – в службе нет того приятней, как чтобы дьякон был басистый, да чтобы звон хороший был… певчие тоже… Вот уж насчет этого помянешь покойника князя! Любил он это, царство ему небесное! – И Семен Иваныч выпил. – Да ты, отче, – обратился он вдруг к дьякону: – застал что ли его, али нет?

– Еще бы! Служил сколько раз при нем, – проговорил дьякон, окончательно забывший уже про неудачу: – раз он мне даже как-то бычка подарил. Вот, говорит, у тебя голос как у быка, – так и дарю тебе бычка.

И оба захохотали.

– Чудак покойник был, царство ему небесное! – проговорил Семен Иваныч, перекрестившись и подойдя ко мне: – раз какую, доложу вам, штуку отмочил.

Дьякон даже вперед захохотал, как будто заранее знал, какую отмочил он штуку.

– Был он, доложу вам, охотник большой, и борзые собаки были у него редкостные.

– Это вы про охотничий праздник рассказать хотите? – перебил его дьякон.

– Да, да.

Дьякон опять захохотал.

– Ну вот, хорошо-с. Пришло первое сентября, а у охотников день этот на манер праздника считается, потому что с этого самого числа начинают с собаками охотиться. Зазвал к себе покойник соседей. Ну, конечно, все съехались; только, видят, у крыльца целый табун мальчишек крестьянских. «Это – что такое?» – спрашивают гости. «А это, – говорит князь, – борзые собаки будут…» Подали закуску, выпили на порядках и начали собираться в поле, и даже не заметили, что князя нет. Садятся на лошадей, а вместо борзых Ильюшка – охотник был у князя, каждому на сворку по два мальчика дал. «Что такое?» – думают гости. Однако выехали на зеленя и стали ровняться. Ильюшка едет сбоку. Вдруг остановил лошадь и поднял арапник. «Ат ту его! кричит. Ааа-ту его!» Подозрил, значит, зверя и махает господам шапкой, чтобы заезжали, значит, кругом. Господа окружили… Смотрят, белеется что-то в озимях и таится. Ильюшка подъехал к этому месту… «Ату его!» да как хлопнет арапником – князь и выскочил! А это он, наместо зайца, залег в одном нижнем белье, с позволения сказать! Как пошел, как пошел по полю наш князь, мальчишки за ним, он от них, бежит, бежит, да вдруг кверху махнет и опять пустится. Мальчишки начнут настигать, совсем уж схватить норовят, вдруг князь бац на землю, мальчишки через него кубарем, а он опять назад лупит! Илья на лошади скачет, «ату, ату, ату его!» – кричит! Уж мотал, мотал князь этих мальчишек; наконец сгрудили они его, повалили и давай тянуть кто за руку, кто за ногу, а Илья соскочил с лошади, выхватил из-за пояса бутылку рому и прямо горлышком князю в рот, приколол, значит! А господа-то стоят и помирают со смеху. Истинный бог, правду говорю!

Дьякон хохотал уже давно, поджав живот руками, и почти к коленам пригнул свое лицо.

– Вот какой был чудак покойник. А уж собак любил до страсти; в особенности один кобель у него был, Полканом звали…

– Дымчатый! – подхватил дьякон.

– Раз этого кобеля волк было утопил.

– Как так? – спросил я.

– Да так. Волка в реку загнал, вцепился ему в горло, и пошла потеха. То Полкан окунет волка, то волк Полкана, то Полкан верхом на волке, то волк на Полкане… Брызги летят в разные стороны. А покойник стоит на берегу, схватив себя этаким манером за волосы, топает ногами и кричит: «Десяти тысяч не возьму с тебя, подлеца, коли утопишь Полкана!» Однако вытащил Полкан волка на берег, пригнул к земле, и князь зарезал его,

Вошла какая-то худая, бледная женщина, накрытая платком, отперла шкафчик, погремела ложечками и, закашлявшись, опять ушла куда-то.

– Третья супруга моя! – проговорил Чесалкин, кивнув головой на дверь, в которую ушла женщина,

– Она очень худа, – проговорил я.

– А какая дама была! – вздохнул Чесалкин: – белая, румяная, кровь с молоком… Груди были – вот! – и Чесалкин показал, какие были у его третьей супруги груди. – А теперь куда все девалось! А уж как пела прекрасно, голос какой был, тоненький да звонкий. Я, знаете, любитель пения, истинный бог, любитель, а теперь вот лишился этого удовольствия… Изволили слышать, как кашляет? И кровью харкает.

И он развел врозь руками, потом перекрестился, вздохнул и, указав на образа, проговорил:

– Покорюсь! Буди его святая воля, покорюсь! истинный бог, покорюсь! потому, значит, ничего не поделаешь!

Вошла Матреша и подала чай.

– Перед чаем-то? – проговорил Чесалкин, наливая водки.

Я отказался.

– Ну-ка, отче, протащим!

– За упокой, нешто, князя?

– Царство небесное! – проговорил Чесалкин, перекрестился и выпил. – Доброй души был человек, – начал он, взяв стакан чая: – никому, кажется, зла не сделал, окромя того, как всем благодетельствовал! Огнем ли господь кого накажет, лошадь ли у кого околеет, семян ли нет у кого, – сейчас всего даст. «На, говорит, бери, собачий сын, поправляйся! Поправишься – отдай, смотри, а не отдашь, так подавись»… Истинный бог, правду говорю! Зато уж и тужили все, когда он помер… Народищу этого привалило на похороны! Со всего, кажется, округа собрались… Да ведь ты, кажется, был, отец, на похоронах-то?

– Еще бы! и первенствовал и псалтырь над ним читал! – проговорил дьякон, с достоинством растопырив усы.

– Никак церквах в пяти сорокоуст был заказан.

– В шести! – перебил дьякон.

– И все больше мужики! Не поверите ли, целыми обществами заказывали! Уж нечего, надо правду сказать, добрый был человек, даром что чудак. Чего! – вдруг вскрикнул Чесалкин: – меня было раз арапником выпорол, истинный бог, так; уж кое-как отделался!

– За что же? – спросил я.

Но Семен Иваныч только рукой махнул: долго, дескать, рассказывать, а что было, то прошло!

В это время пробило двенадцать часов, глаза у меня закрывались. Я попросил позволения лечь и дать мне подушку. Но дело вышло не так. Семен Иваныч бросился за перегородку, крикнул Матрешу, еще какого-то парня в муке, кинулся в сени, и суматоха пошла на весь дом! Семен Иваныч воротился, отодвинул стол, на котором стояла водка, причем по дороге выпил с дьяконом по рюмочке (чтобы не расплескались, значит); парень в муке приставил к дивану несколько стульев; снова вошла супруга Семена Иваныча, позвенела ключами, пощелкала замками и ушла, а Матреша тащила между тем такой величины пуховик, что насилу с ним в дверь пролезла; взвалила пуховик на диван, а Чесалкин, успевший уже сбегать за перегородку, накрыл пуховик чистой простыней, приказал Матреше живой рукой тащить подушки и одеяло, и вот как будто по волшебству в каких-нибудь пять минут передо мною как из земли выросла постель, пуховик которой возвышался до самых портретов Агафьи Семеновны, с надписями: «посягаю» и «посягнула».

– Чайку еще не прикажете ли? – приставал Чесалкин.

– Нет, благодарю.

– Ну, водочки на сон грядущий! Уж извините, больше просить нечем.

– Нет, и водки не хочу.

– Ну, а мы как, отче? – спросил Семен Иваныч и подмигнул.

– Ничего.

– Значит, можно.

– Даже должно.

– Так давай чокнемся.

Чокнулись и выпили.

– Мы теперь, дьякон, с тобой пойдем спать на мою половину. Там и тепло и не дует.

– Это ничего. Теперь недурно лечь на ложе беспечности и на подушку упования!

– Только ты, никак, без сорочки?

– Как есть в чем мать родила!

– Ну, я тебе дам свою, пойдем… Графинчик-то захвати, может пригодится. Мы еще с тобой чашу споем.

– И это можно, – проговорил дьякон, забирая графин и рюмки.

Семен Иваныч потушил лампу и, пожелав мне покойной ночи, ушел с дьяконом. Вошла Матреша, что-то сунула под диван и скрылась. Немного погодя я лежал уже, как говорит дьякон, на ложе беспечности и на подушках упования и, откровенно сказать, ничуть не досадовал, что это ложе состояло из мягкого пуховика и таковых же подушек. Я потушил свечу, и все затихло. Только снаружи доносился шум падающей на колеса воды да хлопанье мельничных сит. Изредка вскрикивали гуси.

Несмотря на усталость, я проснулся довольно рано, потому что насколько купеческие дома щеголяют пуховиками, настолько же диваны их изобилуют клопами. Разыскав свое платье, которое, как оказалось, уже просохло, я оделся и вышел на воздух. Утро было восхитительное; туман расстилался над Ильменем, то поднимаясь и выказывая зеркало воды с разбросанными здесь и там камышами, то опускаясь пеленой и закрывая все от любопытного взгляда. Мельница и вообще все мельничное строение, в том числе и брусяной новенький флигель, отлично покрытый соломой, с резным крылечком и зелёными ставнями, смотрели весело и уютно, прижимаясь друг к другу, чтобы теплее было в это свежее осеннее утро. Громадные старые ветлы возвышались здесь и там, далеко раскидывая в воздухе свои чудовищные ветви. Лист на них уже желтел и, падая на землю, покрывал ее желтым ковром. Мужики, покрытые мукой, суетились вокруг мельницы, то взбегая по лестнице на вышку, то спускаясь вниз и исчезая в растворенной мельничной двери. Колеса шумели, сита дружно и торопливо стучали, как будто стараясь заглушить поспешный стук ковша. Возле хлебных амбаров, покрытых железом, стояло несколько возов с пшеницей; приказчик насыпал пшеницу в меру, ставил на косяки мелом кресты и палочки и выкрикивал: пятая, шестая, седьмая! – а мужики таскали пшеницу в амбар.

Я пошел к озеру и немного погодя был возле нашей лодки; штук пять огромных лохматых собак стояли поодаль и лениво лаяли, посматривая на меня. Но что за великолепная картина была передо мною! Что за прелесть это громадное озеро, берега которого покрыты густым лесом, а хвост которого сливался с горизонтом. Что за оригинальные глинистые, красного цвета, горы на левой стороне, и как оригинально раскинулось на них село Макарово с старинной церковью. Но селения собственно теперь не видно, оно задернуто туманом; зато церковь возвышается над ним и кажется, будто стоит на облаках. На гравюрах, издаваемых Киевской лаврой, часто встречаются такие рисунки. Но вот туман исчезает, и открывается село Макарово, изрытое оврагами и зеленеющими садами. А вот, должно быть, и то место, на котором была когда-то усадьба князя Хабебулова. Именно это и должно быть оно, потому что виднеется остаток какого-то флигеля с одними стропилами, вместо крыши, и с окнами без рам, точно какой-то остов! Неподалеку от него кирпичный фундамент, наполовину развалившийся, из средины которого торчат три-четыре печи. Перед фундаментом, по склону горы, на пространстве двух-трех десятин, торчали пни от срубленного парка, которым когда-то любовался и тешился этот князь-чудак, скакавший зайцем, и о котором мужики целыми обществами служили сорокоусты.

– Чья это усадьба? – спросил я бабу, подошедшую к озеру за водой, показывая ей на развалины. – Не князя ли?

– Яво! – отвечала баба и, почерпнув ведрами воды, подцепила их коромыслом, положила коромысло на плечо и, степенно переваливаясь, пошла по направлению к мельнице, оставляя на песке огромные следы лаптей.

Я тоже пошел за ней, но едва только поднялся на плотину, как услыхал шумный говор мужиков, покрываемый зычным голосом Семена Иваныча, кричавшего что было мочи:

– Истинный бог, мать пресвятая богородица и Николай-угодник! – говорю вам – недосуг, недосуг, приходите вечером, обиды не будет никакой!

– Нет, ты все-таки тово! – шумели мужики: – ярлычки нам выдай!

– Истинный бог, говорю – вечером.

Подойдя к мельнице, я увидал Семена Иваныча в мерлушчатом нанковом халате, в котором вчера щеголял дьякон, окруженного мужиками. Мужики галдели, шумели, а Семен Иваныч посреди их, оборачиваясь то на ту, то на другую сторону, божился, подняв руки кверху, и как будто вскидывался на воздух. Дьякон стоял на крылечке и, прислонясь к колонке, грыз подсолнечники, далеко отплевывая скорлупу,

– Истинный бог! – раздавалось в воздухе.

– Нет, все-таки ты нам тово, ярлычки выдай…

– Мать пресвятая богородица! галманы вы, проклятые, черти окаянные, истинный бог, черти! Говорят, вечером!

И, увидав меня, Семен Иваныч растолкал мужиков и подошел ко мне.

– Пожалуйте-с, – проговорил он: – самоварчик кипит.

– Что это у вас тут за шум? – спросил я.

– Да так, ничего-с. Истинно говорю, кажется, никакого бы жалованья не взял, чтобы с этими мужиками разговаривать. Верите ли, вот вам истинный бог, даже в глотке пересохло!

Мужики все шумели.

– Да что такое? – спросил я.

– Не стоит рассказывать, истинный бог, не стоит-с, потому что мне стыдно; вот вам мать пресвятая богородица, стыдно беспокоить вас этими самыми пустяками!

И, сложив на груди крестом руки, Семен Иваныч наклонил голову и сделал продолжительный поклон – извините, дескать, за беспокойство! Но потом вдруг, как бы опомнившись, схватил маня под руку и проговорил:

– Пожалуйте чай кушать, не стоит этими мужиками заниматься!

Но мужики все не унимались, залезли в сени и подняли шум в сенях, поминая все какие-то ярлыки, и только тогда шум затих, когда Семен Иваныч, выведенный, наконец, из терпения и совершенно застыдившийся меня, приказал молодцам прогнать их и объявить, – пускай, дескать, вечерком зайдут.

Через полчаса, напившись чаю, мы с дьяконом стали собираться домой. Семен Иваныч предлагал нам заложить лошадку, но так как утро было превосходное, то мы и предпочли плыть на лодке. Нашу благодарность за ночлег Семен Иваныч и слышать не хотел и, зажав уши, говорил:

– Я, истинный бог, должен благодарить вас, а не вы меня! я должен благодарить вас, я, я, что не побрезгали мной, мужиком, ведь мы, – мужики-с, чего мы понимаем! Вот вам мать пресвятая богородица, ничего мы не понимаем, как есть мужики, право, не лгу.

И, сложив руки, стал с нами раскланиваться и даже проводил нас до лодки.

Немного погодя мы плыли уже по озеру к тому месту, откуда вчера отправились на ловлю. Грести стал дьякон, и поэтому лодка наша неслась птицей.

– Ну что, пели вчера чашу? – спросил я.

– Всего было! – отвечал он и захохотал.

– А розонбе?

– Нет, уж мы после на наливку налегли.

– Усердно?

– Ничего, бутылочки, должно быть, три-четыре разгрызли. Потом кизлярки, должно быть, с полбутылки осушили!

– А голова не болит?

– Ну! мы, чай, уж поправились сегодня.

– Как, успели уж?

Но дьякон вместо ответа опять захохотал.

– Да когда же? – допрашивал я его.

– Много на это времени надо! Вы когда на крыльцо-то вышли, мы уж по четвертой протаскивали, а покамест у озера-то стояли, еще по две чебурахнули!

И опять дьякон захохотал.

– А из-за чего мужики-то шумели?

– Да видите ли, – начал дьякон: – пшеницу они ссыпали, а за расчетом он велел им вечером прийти – ну, они и просили, чтобы он им ярлычки выдал покуда.

– Из этого только?

– Только и всего! И чудак только!

– Кто?

– Да этот Чесалкин! Вчера, как вступило ему в чердак-то, он и давай жену с постели подымать…

– Да ведь она больна?

– Ничего, – говорит, – вставай, поразвеселись, спой песню!

– И пела?

– Пела. Пой, – говорит, – повинуйся, – я глава твоя!

– И что же?

– Ничего, одну песню пропела, а другую уже не могла, закашлялась очень, и кровь горлом пошла… Вот, говорит, отец, смотри, какое мое есть счастье на свете! И заплакал. Должно быть, говорит, это она последнюю песенку сыграла! И опять заплакал, а ее на руках вынесли.

– Да что же я не слыхал ваших песен?

– Да ведь мы ушли в приказчичий флигель!

– И жену туда?

– И ее туда.

Карп данный ему приказ исполнил в точности, то есть преспокойно спал себе вверх брюхом на телеге и даже не слыхал, как мы подплыли к берегу. Немного погодя, взвалив лодку на телегу и заложив лошадь, мы отправились домой.

Прошло с неделю после описанного; входит ко мне дьякон. Лицо его было озабоченно, даже что-то важное проглядывало в нем. Не поздоровавшись, он подал мне какую-то бумажку,

– Это что такое? – спросил я.

– Почитайте-ка.

Я развернул бумажку. Это была повестка мирового судьи, которою вызывался я в суд в качестве свидетеля по делу о нерасчете купцом Чесалкиным крестьян деревни Потрясовки за купленную пшеницу.

– И мне такая же! – проговорил дьякон, когда я прочел повестку. – Давайте ехать, разбор сегодня.

Я приказал заложить тарантас, и вскоре мы были уже у судьи, до камеры которого было версты три.

Усадьба судьи была совершенно новенькая, с иголочки, как говорится, да и сам судья был тоже человек новенький, с иголочки, так как недавно акклиматизировался в нашей местности, женившись на вдове нашего землевладельца и вследствие этого получивши ценз. Все в усадьбе смотрело чисто, аккуратно. Все крыши были выкрашены яркой красной краской и как будто покрыты лаком (я и краску такую видел только на игрушках). Соломенных крыш и плетней не полагалось. Домик судьи имел вид шале, тоже с красной крышей и резьбой на карнизах и балкончиках, выкрашенной под дуб. Над балкончиками, которых было несколько, были натянуты парусинные с фестонами навесы, набрасывавшие приятную тень. Перед домом – садик, обнесенный зеленой решеткой, с правильно разбитыми, утрамбованными и усыпанными золотистым песком дорожками и с красиво остриженными деревцами. Здесь и там пестрели клумбы цветов. Перед балконом небольшой фонтанчик, бассейн которого окаймлялся кольцом из разноцветных диких камней. Флигеля, конюшни и каретный сарай были покрыты финляндскими крышами (или, как здешние плотники называют, вихляндскими, вероятно производя это название от глагола вихлять). Крыши эти тоже были окрашены красной краской и как будто покрыты лаком. Неподалеку от дома были устроены качели и гимнастика. По двору ходили куры, превосходные брамапутры, и тоже как будто были раскрашены. У колодца кучер в белом чистом фартуке и шерстяной фуфайке (какие в Петербурге носят дворники) поил отличного серого жеребца с прочными ногами и энергичным взглядом. Возле каретника другой кучер, тоже в фартуке, мыл щегольской, совершенно новенький фаэтон с ярко блестящими фонарями. Словом, на что бы вы ни взглянули, на всем был отпечаток чистоты, опрятности и доброкачественности. На крыше флигеля, в котором помещалась камера, красовалась вывеска с орлом, гласившая золотыми буквами: камера мирового судьи 6-го участка. Затем на входных дубовых и покрытых лаком дверях медная блестящая дощечка с надписью: вход в камеру мирового судьи. В сенях, вдоль стен, были расставлены выкрашенные под дуб скамьи, висело зеркало с подзеркальным столиком, но гребешка и щетки не было, по тому случаю, что их постоянно воровали посетители. На стенах, в хорошеньких дубовых рамочках, были развешаны разные объявления, между которыми особенно бросались в глаза: судебные сроки, такса о потравах, правила об охранении лесов от пожара и затем писанное прекрасным почерком объявление: прием прошений, кроме табельных и праздничных дней, ежедневный, равно и разбор дел. Суд правый, скорый и равный для всех. Над дверью, ведущей из сеней в камеру, – опять дощечка, на которой по белому фону написано голубой масляной краской и славянским шрифтом: камера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю