Текст книги "Курбан-роман"
Автор книги: Ильдар Абузяров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Лунная белизна бумаги
(Из цикла «Мыльная оперетта для писателей)
1
Если бы не Гильермо, Пако не ввязался бы в эту историю. Не ввязался бы, а значит, до сих пор пил бы свой утренний кофе не морщась, и кожа на его писательском лбу не собиралась бы складками, как те пенки со сливок, у края фарфоровой чашки. Да, не согласись он тогда не спать целую ночь, может быть, и не было б этих морщинок на лбу. И не ломал бы он сейчас голову над загадкой, сотворил ли он во сне гениальную вещицу или его друг Гильермо, известный в писательской среде шутник, разыграл его. Ведь вся эта история началась для Пако со странной просьбы Гильермо.
– Знаешь, дружище, – сказал однажды Гильермо, когда они встретились на одной из корпоративных вечеринок, на которые нужно ходить, чтобы быть на виду, чтобы иметь публичный вес и рост, – у меня к тебе деликатная просьба.
– Слушаю тебя, старик, – похлопал Пако по плечу Гильермо. Кажется, он был тогда в прекрасном расположении духа.
– Очень деликатная. И если ты захочешь, то можешь отказаться, ничем себя не обременяя.
– Я весь внимание. – Да, точно, у Пако в тот день явно было прекрасное настроение.
– Но прошу тебя, ты только не смейся и выслушай меня до конца.
– Да брось ты, старик, меня уже начинает не на шутку интересовать твоя просьба.
– Повторяю: она очень деликатная и странная.
– Обещаю выслушать все до конца, не перебивая. И если это в моих силах, помочь тебе.
2
– Тогда давай отойдем, – Гильермо взял Пако под руку, и они пошли гулять по анфиладам Дома Культуры с большой буквы.
– Понимаешь, дружище, – сказал Гильермо, когда они остались наедине, – последнее время меня не покидает ощущение, что ночью ко мне приходит женщина. Красивая женщина. Тому есть несколько внешних подтверждений. Но более я полагаюсь на свои ощущения, на скрытую память особого рода. Ведь когда мы просыпаемся в состоянии так называемой легкой влюбленности, после вечера с очаровательной женщиной, у нас, мужчин, как тебе, наверное, – тут Гильермо посмотрел на Пако с некоторым сомнением, – известно, состояние особого рода. Прошу тебя, ты только не улыбайся.
– Молчу, молчу! – поднял руки Пако, собиравшийся было съязвить по поводу короткой мужской памяти.
– Но по утрам я абсолютно ничего не помню. Только это состояние. Да, я забыл тебе сказать, что страдаю лунатизмом. – Гильермо перешел на сбивчивые объяснения. – И я бы не хотел, чтобы об этом знала широкая общественность, а потому обращаюсь именно к тебе, мой дружище.
– И давно это у тебя? – старался принять как можно более серьезное выражение лица Пако.
– Что? Женщины или лунатизм?
– Эти ощущения легкой влюбленности. – Пако таки не удержался от легкой подколки.
– Вот видишь! – вскинул разочарованно руки Гильермо. – Ты опять стремишься надо мной подшутить.
– Нет, что ты! – поспешил возразить Пако. – В твоей болезни нет ничего страшного и зазорного. Если хочешь знать, – продолжал ободрять друга Пако, – я тоже в детстве немножко лунатил: вставал и ходил, ходил по комнате. Мне об этом потом, когда я уже учился в университете, не без улыбки рассказывала мама.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
– Вот и здорово! Значит, я в тебе не ошибся, дружище. Ведь уже несколько недель мне кажется, что я встречаюсь с женщиной. Это так важно для меня, и я обратился к тебе только потому, что ты, как и я, писатель. И тебе могут быть знакомы те сомнения, что мы, писатели, испытываем насчет собственного таланта и вдохновения, а также читательской любви и преданности. Особенно если речь идет о женщине. А ведь любовь и преданность женщин так вдохновляют. Ну, в общем, я думаю, что ты меня понимаешь.
– Конечно, понимаю, но не мог бы ты все-таки говорить яснее и поближе к сути своей просьбы? – участливо попросил Пако. – Можешь не сомневаться, какой бы странной твоя просьба не была, я тебя пойму.
– Но это не так-то просто, пойми меня, признаться в своих странностях. А просьба моя состоит в том, чтобы ты подежурил сегодня ночью возле моей постели.
– Ну, конечно, старик, – через минуту-другую согласился Пако, подумав: “Все равно я ночью плохо сплю”. А еще Пако согласился потому, что ему частенько во сне приходили, как ему казалось, гениальные идеи, которые он к утру напрочь забывал, хотя он вроде бы даже записывал их во сне (так ему хотелось их удержать), бубня рефреном каждое словечко. А оставались лишь пробелы, словно кто-то стирал его записи ластиком. Ну ничего Пако потом не мог вспомнить!
– Ты и правда согласен? – обрадовался Гильермо, прерывая его размышления.
– Ну какой разговор, старик!
3
Раз назвался груздем, полезай в кузов грузовика. И вот уже поставлено мягкое кресло-кровать в углу просторной гостиной двухэтажного дома Гильермо. А перед креслом – журнальный столик с уродливой пишущей машинкой. Рядом с ней – большая чашка крепкого кофе. И даже нет смысла возражать, уверять, что он не умеет пользоваться пишущей машинкой, что он предпочитает блокнот и карандаш. Ведь это так удобно – в любой момент вырвать лист или стереть ластиком неподошедшее слово.
Но какой смысл все это объяснять, когда есть о чем поговорить со старым другом, есть что и кого обсудить из общей писательской тусовки? Какой смысл говорить о пустом, о том, чего никогда не случится? Потому что все равно ночью ничего не произойдет. А белый лист, что торчит из машинки, освещает своей белизной темный угол, превращая его в райский уголок, в мечту писателя. Ведь так хочется помечтать, закрыв глаза, пока этот Гильермо укладывается спать, давая напоследок указания.
– Ты, Пако, если что-то увидишь, записывай все в мельчайших подробностях. Сам же знаешь, даже самая незначительная вещь может разбудить поток сознания, мне ли тебе объяснять, как рождаются рассказы…
– Хорошо, хорошо, Гильермо, – ехидно улыбаясь, закидывает ноги на тяжелую пишущую машинку Пако. Он может себе позволить улыбаться сейчас, потому что Гильермо все равно его не видит в темном углу. А вот пишущая машинка почему-то напоминает Пако гигантский дырокол: не прищемит ли она ему ноги? Не элемент ли она прокрустова ложа сознания Гильермо?
И опять Пако улыбается глупости друга. И кресло такое удобное. И остается только дождаться, когда заснет Гильермо, дождаться ночи, укутавшись пледом, который заботливый Гильермо предложил Пако: “Вдруг тебе станет ночью холодно, дружище…”
4
Хотя этот Гильермо, кажется, вовсе не собирается спать. Вот он встает с постели и идет к графину с водой. Полощет рот, ополаскивает лицо, промывает веки. Льет себе воду на шею. А потом вытирается махровым полотенцем. Нет, кажется, это был рукав халата, который Гильермо уже одевает на себя.
– Эй, Гильермо, – зевая, машет на свой рот рукой Пако, – что, не спится, решил выйти на веранду и раскурить трубку? Подожди, я с тобой.
Но Гильермо не отвечает. Он словно не видит, не замечает потягушечек Пако, хотя проходит в считанных сантиметрах от пишущей машинки. Проходит к буфету у стены, откуда достает столовые приборы: вилки для салата, вилки для рыбы, ножи с зубчиками, стеклянные фужеры, салфетки…
Все это Гильермо, не глядя, раскладывает на столе в нужном порядке. И тарелки – как блики луны, что взошла высоко над городом и светит своим недоуменным светом: неужели это правда, неужели Гильермо в самом деле лунатит?
От волнения у Пако самого пересохло во рту. Да, Гильермо накрывает стол на две персоны. А потом достает из бара бутылку мартини. И опять же ноль внимания на него, Пако, идет мимо прямо к элегантно сервированному столу – нет, не может быть!
От волнения Пако даже скинул ноги с пишущей машинки. Но что же он, тупица, медлит: ведь его же просили записывать все до мельчайших подробностей. Для этого он здесь и находится. И Пако спешно начинает набивать буквы, чертыхаясь: “Черт, надо было приготовить карандаш и блокнот”.
Пако набирает буквы, печатает с ошибками, ведь он никогда не печатал на машинке, и все эти краковяки враскоряку пальцами, все эти неуклюжие попытки длятся, пока Гильермо с достоинством и со знанием дела достает из бара шоколад и фрукты. А когда стол полностью накрыт, можно раскурить и трубку в ожидании своей спутницы. Гильермо достает из шкатулки трубку и выходит на террасу дома подымить, глядя (а глядя ли?) на звезды и на искусственный спутник, маскирующийся под звезды.
5
А в это время Пако продолжает нагонять упущенное.
– Черт, и кто придумал эти машинки? Столько ошибок!
В расстройстве чувств Пако комкает лист и выкидывает его в сад через голову Гильермо, вроде любующегося на звезды. Вот еще одна звезда, промелькнув, упала с неба – самое время загадывать желания, хотя, может быть, это лишь потерпевший крушение спутник – разве без очков разберешь?
Но Пако сейчас не до звезд. Эх, что он натворил? Зачем он выкинул рассказ в сад? Ведь рассказ всегда можно доработать. Пако совершил большую глупость, выкинув дневник-свидетельство одной ночи, который ему поручил вести Гильермо.
Осознав свою ошибку, хотя огромное количество опечаток может служить оправданием для такого аккуратного и дисциплинированного писателя, Пако бросается мимо сидящего в плетеном бамбуковом кресле Гильермо, перелезает через балконную решетку террасы и соскальзывает, хватаясь за каменные уступы стены, вниз. И это притом, что Гильермо продолжает курить как ни в чем не бывало.
Спрыгнув в сад, Пако вглядывается в кусты шиповника. И ему даже кажется, что он видит этот скомканный лист среди веток. И вот он уже продирается сквозь них, перемахивает через ограду соседнего участка.
Нет, показалось – это не лист бумаги. Это всего лишь блик луны. А вон, кажется, и выброшенный лист белеет меж дальних ветвей. Пако ползет к нему. И вдруг чуть не натыкается на женщину в белом пеньюаре, что плавно движется по тропинке к калитке сада Гильермо.
Плывет по тропинке, как по лунной дорожке. “Неужели она тоже лунатик?” – не может оторвать глаз от красавицы Пако. А в это время женщина уже поднимается на крыльцо Гильермо.
Схватив скомканный лист, Пако спешит за прекрасной незнакомкой, но дверь захлопывается прямо перед его носом.
6
Не везет так не везет. Что уж тут поделаешь, коль сам виноват? Пако звонит в дверь. Барабанит в окно, потому что, разумеется, никакого Гильермо уже нет на веранде и в помине и нет никакого ответа на все призывы Пако впустить его в дом. Тогда от безысходности Пако пытается забраться на террасу по каменным уступам стены, но его пальцы соскальзывают с гладкого камня.
Остается только одно – залезть на яблоню и уже оттуда попробовать как-то перебраться на террасу. Пако так и поступает, лезет вверх по стволу, словно мальчишка. А когда уже достигает нужной высоты, видит, во-первых, что ветви дерева очень хрупки и по ним не добраться до террасы. А во-вторых…
Во-вторых, даже говорить стыдно, Пако видит сквозь распахнутое окно распахнутый пеньюар очаровательной незнакомки, пока она мило беседует с Гильермо. Но вот они уже пьют на брудершафт. Пако видит все это сквозь ветки в матовом свете. А свечи на столе – как блики луны. А потом Гильермо заваливает красивую особу на кровать и в поле зрения Пако остается позвоночник напряженной спины Гильермо и огоньки маленьких пяток незнакомки, пока и они не гаснут вместе со звездами после всполоха молнии. После всполоха молнии, раската грома и всплеска грозы. Капли влаги сползают по позвоночнику Гильермо и по ветке, на которую взобрался Пако. Дождь усиливается с каждой секундой. Надо же так вляпаться! Остаться посреди ночи один на один с холодным, промозглым дождем! Чтобы как-то защититься, Пако спрыгивает с дерева и прячется под крону. А чтобы согреться, пытается зафиксировать в памяти все, что он видел. Вновь и вновь прокручивает в мозгу увиденные картинки. Только бы с утра все это не забыть. Только бы пересказать своему другу Гильермо его любовные похождения в мельчайших подробностях. Рассказать про стальной позвоночник и вообще…
“Как приду, первым делом, прежде чем улечься спать, надо будет записать все, как есть”, – решает для себя Пако. А чтобы ничего не потерять, он уже сейчас царапает на тропинке веточкой некоторые ключевые фразы. Земля после дождя податливая и свежая. Утренние сумерки позволяют видеть буквы. Уже светает.
7
Просыпается Пако от шуршания пеньюара. Это, видимо, покидает Гильермо на рассвете его возлюбленная. Наконец-то Пако может проникнуть в комнату и записать все увиденное. И только шлейф тянется за ней, стирая на тропинке записи Пако. И стирая их из его памяти. Ведь это вовсе не шлейф пеньюара, а одеяло, которое Гильермо стягивает с Пако.
– Проснись, проснись, старик! – тормошит Пако Гильермо. – Если бы ты знал, как ты меня выручил!
– Кто это кричит? – не понимает Пако спросонья. – Что это вообще такое? – в испуге моргает он ресницами. Кому это понадобилось проникнуть в его комнату так рано?
– Ты спас меня, Пако, о, как я тебе благодарен! – твердит свое Гильермо. – Благодарен за то, что ты воссоздал эту волшебную ночь на бумаге. Ты спас меня, дружище!
“А-а! – начинает припоминать Пако, протирая глаза. – Мы же договорились с Гильермо об одной маленькой услуге. И это вовсе не моя комната, а дом Гильермо. Но почему он так нервно ходит по гостиной с помятым листком бумаги и размахивая руками? Да еще что-то возбужденно тараторит? Неужели Гильермо написал за ночь новый рассказ? Вот плодовитая скотина!”
– Спасибо, дружище, – тараторит Гильермо, – спасибо, что записал все, как есть. Теперь-то я уверен, что не схожу с ума. Теперь я разыщу свою прелестную незнакомку. Ты здесь написал, что она вошла в мой сад через калитку. Неужели это прекрасная юная жена банкира Гомеса?
– Кого? – не понимает Пако. – Какая незнакомка, о чем ты таком говоришь?
– Пако, ты просто не представляешь, как ты меня обрадовал. Я даже и надеяться не смел, что на меня может взглянуть такая красавица. Она же известная фотомодель, Пако! Сейчас я тебе покажу ее фото в одном модном журнале.
– Что это за бред, Гильермо? О ком ты говоришь?
– О ней, о ней, Пако! О той, что восхитила тебя этой ночью. Это просто великолепно! – кричит Гильермо. – Это лучшее, что ты написал! Это лучшее, что со мной могло произойти! Я счастлив, Пако! Я чувствую, что опять влюблен. Я полон вдохновения благодаря тебе, дружище. Ты умудрился вернуть мне вдохновение.
С этими словами Гильермо протягивает лист бумаги, и Пако начинает читать какой-то бред. Он читает и глазам своим не верит. Ничего такого он и представить себе не мог.
Впрочем, он о чем-то припоминает. Да, точно, ему снилась пишущая машинка. Пишущая машинка – единственное, что он помнит из сна. Всю ночь его преследовала пишущая машинка в образе гильотины. В образе прокрустова ложа. В образе огромного дырокола. Она гонялась за ним, норовя откусить пальцы рук и ног. Что было, то было, и это не удивительно, ведь он, можно сказать, спал на этой неудобной пишущей машинке.
Но ничего, кроме пишущей машинки, не было. Никакой фотомодели не было и в помине. Неужели бы он, Пако, не запомнил фотомодель? Не запомнил бы такую женщину? А может, этот шутник Гильермо разыгрывает его? Заметил, что он заснул, и сам написал этот рассказ? Или, чего доброго, подсыпал ему в кофе снотворное и теперь будет рассказывать всем эту историю как анекдот?
Хотя, подожди-ка, подожди-ка, что-то мягкое в моем сне действительно промелькнуло, что-то дающее надежду, что-то помимо жестких клавиш чертовой машинки Гильермо. Пако морщит лоб, пытаясь вспомнить хоть что-то еще из своего сна.
А, да, точно, там была мягкая рука, что гладила его по голове, словно хотела внушить ему, Пако, что-то очень важное, хотела успокоить его. И вдруг как гром среди ясного неба Пако пронзает воспоминание: точно, это была рука его матери. Он увидел себя, минуту назад стоявшего рядом с ее постелью, отец забрался своим грузным телом на мать…
Пако не знал, как он там очутился. Просто он вдруг открыл глаза и увидел, что стоит возле большой кровати родителей и смотрит на голых маму и папу. Но те его не сразу заметили. А когда заметили, то жутко перепугались. И вот уже мама гладит Пако по голове:
– Тише, тише, мой хороший, мой маленький лунатик, тише, успокойся. И запомни, ты ничего не видел. Тебе все это приснилось.
– Но я же не спал, мама.
– А ты подумай, что ты спал. А потом забудь этот сон. Сотри его в своей памяти, как стираешь ошибки в тетрадке ластиком. Вот возьми и потри его хорошенечко ластиком.
– Но зачем?
– Потому что об этом нельзя никому говорить: ни сестре, ни учителям в школе, ни лучшим друзьям во дворе. Потому что то, что ты увидел, – большая тайна. – Все это мама говорит таким ласковым, нежным голосом, и ладошка ее такая мягкая, что Пако решает поклясться, что забудет все случившееся. Возьмет и сотрет все, что увидел, ластиком, как просит мама.
8
От нахлынувших воспоминаний Пако аж побелел. Только глаза в недоумении прыгают то на бумагу, то на Гильермо.
А Гильермо, ни на секунду не переставая, благодарит то его, Пако, то ее, Мадонну. Тараторит, не давая Пако возможности сосредоточиться и вспомнить, что же все-таки произошло той далекой ночью. Не дает Пако возможности побыть одному и подумать. Вот почему Пако хочется послать Гильермо куда подальше. Крикнуть ему: “Да пошел ты, не писал я этого текста! Я вообще спал мертвым сном и сейчас сплю. А если ты будешь так навязчиво тараторить, то возьму и проснусь. И не будет этого приключения и в помине”.
Но вскоре Пако понимает, что никогда не признается Гильермо. Ведь его друг так возбужден, так обрадован. Он просто светится от счастья. И ему, Пако, как-то неудобно теперь разочаровывать друга, признаться, что заснул. Что не выдержал бессонной ночи и заснул, как ребенок, прямо в кресле, а потому этой ночью он ничего не мог видеть. И что он вовсе не может печатать на машинке, он вообще отродясь на ней не стучал. Он ведь всегда пользуется карандашом и ластиком, когда его манит к себе лунная белизна бумаги.
Баскетболисты
(Из цикла «Провинциальная солянка»)
Боря Батистов – двухметровый детина, с вытянутыми коленками щек, с ногтями, не стриженными на ногах, и обгрызенными хлеборезкой-зубодробилкой на руках, постоянно находился рядом с мамкой-нянькой. Варила ли она суп или лук, или яйца в луковой шелухе, что так похожи на трусы (белок) в стиральной машине и в кале (желток), когда они стираются вместе с носками.
– Ну, и слава Богу, – говорила мамка-нянька Бори Людмила Васильевна своей давнишней знакомой Алине Николаевне.
Они встретились на рынке, где Людмила Васильевна два раза в неделю торговала бижутерией, зазывая беззубым ртом буржуев, имеющих деньжата ещё и на косметику от «Китай-Диор» и «Инь-Янь-Лоран», и куда, скрипя своими костями, заглянула Алина Николаевна купить непригодной для чипсов картошки.
– А за все надо говорить «слава Богу». За хорошее и за плохое, – говорила Алине Николаевне Людмила Васильевна.
– Ты что! – возмущенно удивлялась соседка. – У тебя вон какое несчастье. Сын-то у тебя вон какой-сякой!
– Сын у меня, слава Богу, со мной сидит. А мне и хорошо. Старая я уже стала. А сын у меня, слава Богу, инвалид детства и в женщинах других не нуждается.
Было заметно, как после этих слов изменилось выражение лица Алины Николаевны. Словно осунулась, почернела, как нежилая изба, в которой уже давно не жила улыбка.
– Все-таки эгоистка ты, Людка, – нашла в себе силы защищаться Алина Николаевна, – твой сын, можно сказать, импотент одинокий. А ты Бога прославляешь. А Бога-то нет, это уж я точно знаю – нет его… Иначе бы не допустил он такой несправедливости для невинного душой и телом чада твоего.
Раньше та же Алина Николаевна, это Людмила Васильевна запомнила хорошо, чуть что, стоило, например, ей, Людке, подвернуть ногу или ушибить поясницу, возмущалась: что ты смеешься, что ты смеешься, тебе Богу надо молиться, а ты радуешься своему горю.
Впрочем, с того времени прошло много лет. А, как известно, время меняет взгляды людей на противоположные. Поменялись они и у Людмилы Васильевны. А потому опять друг против друга стояли женщины, взгляды которых на жизнь абсолютно не совпадали. Как у тех протестанта и католика, что обратили друг друга каждый в свою веру.
Но несмотря на всю их непохожесть, у женщин была одна общая тайна, о которой окружающие не догадывались, и которую они тщательно старались от окружающих и, похоже, даже друг от друга, скрывать.
Сыновья обеих когда-то учились в школе-интернате для слаборазвитых детей.
Сын Людмилы Васильевны Боря получил родовую травму и появился на свет полумертвым. Тело пепельное, как у котенка, глаза прикрыты поцелуями полурожденной смерти.
Но врачи, чтобы не удручать статистику детской смертности стали откачивать Борьку. Опускали его то в холодную, то в теплую воду. Чередовали, образно выражаясь, утюг со льдом, вызывающим ощущения острые, словно это был не лед, а нож для рубки льда.
И в конце концов они добились своего: Боря, открыв глазенки, глотнул глоток воздуха и заорал благим матом: где мамкины деньги?!. Тогда Людмила Васильевна была безмерно счастлива, как соленое теплое море, и благодарна медперсоналу, за то, что тот спас ради этого моря ее сына. Она ещё не знала, что во время клинической остановки сердца часть мозга её Бориса (Борис от слова «борись») успела атрофироваться. И что лед с утюгом будут самым легким и сладостным испытанием для её отпрыска в жизни. А самым тяжелым и мучительным будет жизнь, от которой, сами знаете, бросает то в холод, то в жар постоянно.
Тогда еще Людмила Васильевна не догадывалась, что все скопленные непосильным трудом сбережения рано или поздно придется отдать чуточку чутким врачам – на лечение.
Мишку назвали так непонятно почему – может быть, из-за гримаски на сморщенной, как у старого ботинка, коже лица, только что просунутого в приоткрытую дверь жизни. А может быть, в честь одного из тюремных закадычных дружков отца.
Отец Мишки Нивматуллина, муж Алины Николаевны, был пьяницей и уголовником со стажем. В редкие годы, когда он пребывал дома, он часто пил и чересчур сильно ворошил своего сына по кучерявой голове, отчего мальчик рос нервным. Отказать Мишка отцу в его доброте из-за неимения силы не мог, а потому он огрызался на невинные проявления любви матери.
Стоило Алине Николаевне положить Мише руку на плечо или сказать ласковое слово, как малец, содрогаясь всей своей психикой, огрызался на мать. А стоило пожурить, убегал из дома. Хотя, может быть, Мишка рос нервным, потому что был нервнорожденным. Ведь пребывая в роддоме, Алина Николаевна все переживала, как бы чего не вышло, как бы чего не натворил её муж, пребывая дома без присмотра. Как бы соседей не затопил или квартиру не сжег. Тоже, согласитесь, эти переживания не мед с сахаром для психики маленького мальчика в маменькиной утробе.
Мать Бори Батистова быстро поняла, что её сын отстает в развитии от остальных детей. Он позже начал ползать, стоять и ходить. Да и то передвигался как-то странно осторожно – на цыпочках, словно котенок по парапету балкона, словно весь мир за пределами дома был для Бориса пропастью.
Людмила Васильевна вообще из-за этой манеры называла своего сына Барсиком.
Алина Николаевна отдала сына в интернат, посоветовавшись с детским невропатологом, но приняв решение сама.
Она сделала это то ли от безденежья, то ли от желания уберечь сына от неадекватных ласк отца. Ей все казалось, что они убьют друг друга, не поделив её любовь. Точнее она хотела так думать – ведь никакой любви к себе от своих домочадцев Алина Николаевна не чувствовала.
А может быть, она хотела отдалить Мишу интуитивно, все самые сильные порывы любви к мужу у неё возникали, когда тот был за тысячи верст. И она надеялась, что он тоже безумно её любит, корчась от одиночества там, в тундре или тайге. А значит, полюбит и сын.
И хотя Миша был ещё маленький, а отец Миши дома сидел не чаще, чем в тюрьме, а все больше слонялся по этапам своей беспутной жизни, Алине Николаевне казалось, что конфликта не избежать. Ей казалось, что конфликт назревал, развивался с каждым днем и что он вот-вот вспыхнет или затопит соседей.
Миша и Боря выделили друг друга сразу. Оба были выше других одноклассников, и поэтому на линейке или в спортзале, или в спальне перед сном они, строясь по росту, оказывались все время вместе.
Их кровати тоже оказались вместе. И по ночам Миша рассказывал Боре всяческие небылицы про то, как он однажды водил с отцом самолет, про то, что его отец геолог-разведчик на Дальнем Востоке, про то, как он принимал участие в чемпионате мира по баскетболу и т. д. Благо Боря во все верил и слушал заворожено и даже с открытым ртом – О-О-О! При этом Боря, нервно покачивая головой, поддакивал.
Миша тогда ещё не знал, что Боре не один раз вырывали через нос нарост на носоглотке, аденому, отчего череп Бори вытянулся и качался сам собой. А слушал Боря, потому что не мог выдумывать сам. Да и отца у Бори не было.
Миша Нивматуллин был самым сообразительным мальчиком в классе. Учился почти на одни четверки. Родители других детей удивлялись: что он вообще делает в этом заведении, – ведь он вполне нормальный, хотя и чересчур живенький.
А Людмила Васильевна, сравнивая Мишу с собственным сыном, переживала, вот ведь дал Бог нормального ребенка, так они его запекли в дурдом, креста на них нет.
Боря же до сих пор не мог освоить счет даже в пределах первого десятка. До сих пор читал только по буквам, почему-то пропуская гласные звуки, только ы, э, а и о у него получались отменно.
Когда за выкидывание какого-нибудь коленца Мишу выставляли из класса, он не успокаивался и начинал дудеть в замочную скважину, передразнивая учителей и воспитателей.
– У-У-У, – кричал Миша, передразнивая паровоз.
– Ы-Ы-Ы, – гоготал Боря вместе с другими ребятами в классе.
И тогда учитель почему-то срывался именно на него:
– А ты-то чего гогочешь, дылда?! Тебе ли смеяться. Вон какой лось вымахал, а ума кот наплакал. А ну, прикрой варежку, тупица!
После таких выпадов учителя «русского языка» Боря начинал очень волноваться и лицо его, принимая серьезное выражение, ещё более удлинялось, а рот вытягивался буквой – О.
– О-О-О, – пытался сказать что-то Боря в свое оправдание.
Мише часто попадало за его выкрутасы и выкидоны. Впрочем, переносил он побои легко. И даже, показывая характер, просил ещё.
– Ну, что? Получил? – спрашивал его, задохнувшись, воспитатель-надзиратель.
– Да, спасибо, – издеваясь не по годам, надменным тоном отвечал Миша, – а теперь я вас больше не задерживаю.
У Бори Батистова был панический страх побоев. Может быть, потому, что в детстве ему, как самому большому и безобразному доставалось больше всего. Для жестоких воспитателей он являлся орудием устрашения всех других нашкодивших одноклассников, точнее, не орудием, а грушей, за которой прятались более смышленые.
Стоило только воспитателю или кому из школьников-салаг замахнуться на Верзилу Борю, как Верзила Боря весь зажимался, закрывал голову руками, не оказывая абсолютно никакого сопротивления даже малышне. И это при росте два метра двадцать сантиметров.
Конечно же, матери знали, что их детей бьют, или догадывались, но ничего не могли поделать. Или не хотели.
Сначала, когда интернат находился в Починках, мать Бори Людмила Васильевна ездила редко – примерно один раз в месяц. А потом, когда интернат перевели поближе, в Попово, – каждую неделю.
А к Мише его мать, даже когда интернат перевели поближе к городу, продолжала по-прежнему ездить раз в месяц. Оно и понятно. Алине Николаевне надо было ещё и мужа навешать.
Миша обижался и тайно завидовал Боре. Во-первых, у того была более заботливая мать, во-вторых, она привозила Боре в передачках не только голые яблоки, как самому Мише, но ещё и пористые апельсины, и подгнившие мягкие груши, и главное, темное кофейное печенье.
А в-третьих, Боря был ростом выше Миши сначала на десять, потом на двадцать, а потом и на тридцать сантиметров, и это разница увеличивалась год от года. За это, как казалось Мише, Боре и дали кличку «Баскетболист». Это сильно раздражало Мишу, потому что баскетбол он очень уважал.
Тогда ещё Миша не знал, что пацаны кличку «Баскетболист» дали Боре за совсем другую анатомическую особенность. Кто же дает клички, тем более иностранные, составные из двух стильных забугорных слов, за качество, которым другой превосходит себе подобных? У самого же Миши кличка была незатейливая – «Мини» – от первых букв имени и фамилии.
– Дурак ты, – говорил Миша, – ну, чего ты всего боишься, даже мяча? – если бы у меня был такой рост, я бы сбежал отсюда в спортивный интернат.
Так, Миша, обладавший карликовым для баскетболистов ростом – метр восемьдесят пять, мечтал утереть нос отцу и что-то доказать матери, не понимая, что приносит она ему голые яблоки от бедности, отрывая их от себя.
Впрочем, Боря, чья койка находилась рядом с Мишиной – у стены (у них были специальные удлиненные кровати), часто и охотно делился со своим голодным тайным завистником сначала провиантом (апельсинами), затем провизией (грушами), а уж под конец неприкосновенным запасом (кофейным печеньем), который съедался за одно прикосновение и в одну ночь.
Кормили в интернате плохо, и ребята даже дрались меж собой за право разгружать молоко в бидонах и хлеб в мешках, а также картофель, морковь и свеклу, норовя умыкнуть припасы.
Ну, и конечно, самую тяжелую ношу таскал баскетболист Боря. А Миша, частенько жертвуя сладкой морковью и острым чесноком, предпочитал разгрузке машин другую повинность: он просил, чтобы его назначали убираться у охранников – это когда по телевизору передавали баскетбол.
Однажды воспитатели пожаловались Людмиле Васильевне на лакейскую сущность её сына.
– Ну, что он все время носит портфель за Мишей Нивматуллиным? Что он ему раб, что ли?
Людмила Васильевна, проявив педагогическую чуткость, решила поговорить с Мишей.
– Ну, как тебе не стыдно, Миша. Вот ты сейчас хорошо устроился, нашел себе слугу. А что ты будешь делать, когда закончишь учиться? Кто тебе тогда будет таскать портфель? Как ты вообще будешь жить самостоятельно, если ты уже сейчас эксплуатируешь других? Кто на тебя тогда работать станет, если ты такой лентяй? Ведь эксплуататоров в нашей советской стране нет и не будет.
Миша, привыкший плевать на безотказно действующее на других убеждение кулаком, вдруг прислушался к материнскому слову: а правда, как я докажу своей матери, что я не пустое место, – подумал он, – если я уже сейчас не способен на каждодневный труд, – и перестал просить Борю таскать за собой портфель.
Впрочем, его место занял Коля Березин, по кличке «Колобок», самый зверский тип, какого только видел интернат. Коренастый, плотного телосложения, он не знал себе равных в физической силе.