355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Куберский » Массажист » Текст книги (страница 4)
Массажист
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:12

Текст книги "Массажист"


Автор книги: Игорь Куберский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

…Да, Бог свидетель – я изо всех сил старался заснуть, но у меня не получалось, и я все слышал, абсолютно все, – то, чего нельзя слышать ни при каких обстоятельствах, если ты тут ни при чем. Я и был ни при чем, разве что та женщина, которую распинали за платяным шкафом, была моей матерью. Видимо, она выпила лишнего, чего ей было нельзя, выпила и забыла обо мне или просто забылась, как мечтала о том всегда, – чтобы стать вольной и взлететь… Сначала я слышал только ритмичное поскрипывание диванных пружин и учащенное дыхание, но затем мама стала стонать, и все во мне замерло от ужаса. Он явно мучил ее, этот гад, заламывал ей руки и таскал за волосы. Только зачем? Зачем он делал ей больно, если она и так слушалась его во всем, а я-то думал, что они дружат, нравятся друг другу… Почему же он теперь издевался над ней, и в тишине, сквозь поскрипывание пружин, попадающее в такт с частотой дыхания, раздавались мамины стоны. Мне самому было больно, слезы лились из моих глаз, и я лежал, онемело уставившись в потолок и сжав зубами край пододеяльника, чтобы не зарыдать в голос. Стоны все усиливались, и это было невыносимо – они становились все жалобней, все безысходней, так плачет жертва, истязаемая своим безмолвным входящим в раж палачом, стонет, умоляя о пощаде. И вдруг мама закричала. Такого крика я никогда от нее не слышал – хотя и привык к тому, что она часто кричит на меня, будто не понимая, что я берегу ее, забочусь о ней, люблю ее и мечтаю вырасти поскорее, чтобы постоять за нее во взрослом мире жестоких людей. Да, она закричала, но как-то иначе, – низким, диким и страшным голосом, как зверь, как смертельно раненый зверь, и в крике этом уже не было боли или мольбы – это была агония наступающей смерти.

Не помню, как получилось, что я выскочил из своего угла и с криком: «Не убивайте мою маму!» включил в комнате свет. То, что я увидел, до сих пор стоит перед моими глазами. Мама, моя маленькая хрупкая мама, которую я уже успел перерасти на полголовы, стройная, как девочка, лежала на боку лицом ко мне, тонкие пепельные волосы ее разметались по подушке и плечам, – она была голая, с голой грудью, которую она не раз, попросив меня отвернуться, обмывала тщательными осторожными движениями, наклоняясь над тазиком с теплой водой, согретой на электроплитке… А прежде она меня совсем не стеснялась и даже просила, чтобы я помыл ей спину, – и я послушно выполнял ее просьбу, с непонятными мне самому волнением и нежностью водя мочалкой по ее худенькой спине, лопаткам… ее маленькие груди подрагивали над самой водой и я не смел к ним прикоснуться, пусть даже невзначай, хотя мне и хотелось этого. Но она всегда была в юбке или трусах, или в полотенце на бедрах, а теперь она была голой, и не просто голой… За ней примостился дядя Коля – огромный, вдвое больше ее: одной рукой он сжимал мамины груди, сразу обе, в другую запустил маме между ног… Но самое страшное было даже не это, а то, что, увидев меня перед собой, эта парочка так и осталась лежать, как лежала, – мама только с усилием подняла на меня блуждающий взгляд и снова уронила голову, дядя Коля же, еще глубже запустив пальцы правой руки маме между ног, стал снова толкаться в маму, встряхивая ее так, что она непременно свалилась бы на пол, если бы он не удерживал ее, как в капкане, – теперь она молчала, то ли из-за меня, то ли оттого, что боль, вызвавшая ее крик, отпустила ее, и только этот огромный зверь, облапивший ее, вдруг издал глухой рык и задергался, добивая маму ударами своих бедер… Что было дальше, я не видел, потому что скинул навесной крюк с двери и, как был в трусах и майке, выскочил в коридор барака. Но бежать было некуда – ноги у меня подкосились, и я сполз на пол вдоль ледяной стены. Меня била дрожь, из глаз градом катились слезы. В мгновение, которое было предоставлено мне для сверки моей версии реальности с нею самой, я понял многое, если не все. Я понял, что маму никто не мучает и не убивает, я понял, что она сама хотела того, что с ней делали, и еще я понял, что я совсем не главный в ее жизни человек, как всегда полагал… И не было для меня горше открытия…

Я думал, что она сейчас выйдет, возьмет меня за руку, вытрет мои слезы и уложит спать, сказав наконец то, чего я ни разу не слышал от нее прежде, – что кроме меня у нее никого нет, что я ее единственное сокровище, то есть кровью связанный с нею, но она не вышла… Спустя несколько минут дверь открылась, и я увидел ком своей одежды в волосатой дяди Колиной руке. Затем дверные петли снова вздохнули, и передо мной вслед за комом упали на пол с глухим стуком мои ботинки, а затем – пальто, шарф, шапка. Вещи падали передо мной в ледяной тишине коридора, как приговор, который обжалованию не подлежит. Я понял так, что меня выгоняют из дому. Рано или поздно это должно было случиться. Я перестал плакать – свершилось нечто такое, что плакать теперь было просто нелепо. Свершившееся было гораздо значимей слез.

Я оделся, спустился по лестнице, и вышел в метель. Мне показалось, что это та самая метель, которую я видел за окнами тети Лизиной комнаты шесть лет назад, когда снежные хлопья стучали по стеклу, как пальцы злых духов, заглядывавших в человеческое жилье, – только теперь я был не там, внутри, а здесь, снаружи, в самой метели, словно ответив на приглашение и вызов, сделанные мне шесть лет назад. Как если бы высшие силы решили пополнить мое представление о внутреннем и внешнем этого мира. И вот что еще… Если я тогда боялся метели и тех духов, что липли, льнули к оконным стеклам, то теперь я стал как бы одним из них. Метель и я – мы были одним целым. Точнее – я был ее частью. Я вдруг почувствовал, что мне с ней легче и свободней, чем дома. Я шел по улицам, которые заметал снег, и мне было хорошо и спокойно. Возле фонарей снежные хлопья стремительно появлялись из смутной темной высоты и проносились на свету до воссоединения со своей собственной маленькой тенью, – воссоединившись, они становились снежным покровом, в который втыкались под разными углами. Или это были не хлопья, а отдельные снежинки, многогранные звездочки, – их короткую жизнь я успевал прочесть на рукавах своего пальто, или, скосив глаз, на уголке колючего воротника, – пальто у меня было перешито из старой солдатской шинели. Сами же хлопья состояли из целого семейства сцепившихся зубчиками снежинок, потому были тяжелее каждой из них в отдельности и падали быстрее, отвеснее, и в паузах между порывами ветра я даже слышал легкий шелест их соприкосновения со снежным покровом, похожий на шуршание пузырьков в стакане газированной воды. И мне представлялось, что хлопья – это целые семьи; каждая семья состояла из набора снежинок, и таково было и все снежное сообщество, но в нем, тут и там среди тяжеловесных семей легко порхали одинокие снежинки, по какой-то причине не желающие ни с кем соединяться, некоторых не манил и снежный покров как итог и конечная цель их путешествия, и они, словно разочаровавшись в своем прибытии, даже улетали обратно в небо, или их уносило вдоль закругляющегося, но бесконечного пространства Земли бог весть куда, и тени их на снегу были совсем не заметны. И вот я воображал, что снежные хлопья – это просто тела без души, лишь кристаллизованная память воды. Они падают из небесной бездны, не различая ни себя, ни других, замороженные в космическом холодильнике, но под светом фонарей, в конце своего беспамятного пути они на миг отогреваются и обретают свою тень, свое отражение, подтверждающее, что они действительно существуют, и эта тень для них – как душа, с которой осталось только слиться. И еще, разглядывая хлопья и отдельные звездочки, я находил, что в хлопьях не было неповрежденных снежинок, – они были слеплены на манер колесиков в часовом механизме, они объединялись там, сцепившись зубчиками, дабы отмерять время жизни, но при этом редко в каком из снежных хлопьев все зубчики и насечки и крючочки были в полном порядке. Эти снежные часики не ходили и ничего не отсчитывали… Но сами по себе отдельно взятые снежинки оставались целы и невредимы, и я размышлял, что вот если хочешь жить, как хлопья, то есть в семье, в объединении, то для этого ты должен чем-то пожертвовать, какой-то частью себя самого, своими собственными выступами, зубчиками и крючочками. У тебя что-то должны обязательно отнять и отсечь, чтобы объединить с другими, приладить, подогнать под них… Но ты можешь быть и один, как снежинка, и ни с кем не объединяться. Только тогда ты не будешь иметь должного веса, тяжести, и тебя будет носить туда-сюда по воле ветра и других стихий…

Не знаю, долго ли я бродил по городу, по его пустым улицам с двухэтажными типовыми домами-бараками… может, час, может, три, но в конце концов я стал засыпать на ходу и побрел домой. О маме и дяде Коле я уже не думал и их не боялся – они стали для меня очень далекими, чужими, как и все остальное, к чему я вынужден был вернуться, чтобы не замерзнуть. Мама пренебрегла мною, она меня не защитила, она позволила выгнать меня в ночь, в метель… Но теперь мне было спокойно и безразлично. Я был выше их, потому что я понял, что проживу и один. Метель вылечила меня. И если у меня и мелькнула мысль, что пусть я замерзну, усну в снегу назло им, пренебрегшим мною ради своей похоти, я тут же рассмеялся над этой глупой мыслью, и даже удивился, что она могла возникнуть в моей голове. Нет, моя жизнь была мне дороже – и я ни за что не стану жертвовать ею даже ради того, чтобы на моей могиле покаянно рыдали и рвали на себе волосы от отчаяния. Мама моя была просто блядь, как говорили о ней наши соседи по коридору, блядь, которой мальчонки не стыдно. Мальчонкой был я. Помню, в отместку я хотел поджечь их дверь, но ограничился лишь тем, что предал огню содержимое их почтового ящика.

В коридоре было по-прежнему тихо, все спали за своими дверьми, обитыми войлоком, а у тех, кто побогаче, еще и дерматином, – но поголовный запах сна все равно просачивался наружу и давил на мои веки. Я подкрался к нашей двери, взялся за ручку и, не дыша, потянул на себя. С той стороны отозвался крючок, звякнувший в петле, – закрыто. Они закрылись от меня. Но идти мне больше было некуда. Я отряхнул снег с шапки и воротника пальто, лег рядом с дверью и провалился в небытие.

После этого случая дядя Коля к нам больше не приходил – мама выгнала его, а у меня просила прощения, стоя на коленях. Она говорила, что ничего не помнит, она была уверена, что я сплю рядом за шкафом, и утром чуть с ума не сошла, обнаружив, что раскладушка пуста. Возможно, так оно и было, и мне не стоило никакого труда ее понять и простить, тем более что теперь мне было все равно. Мама перестала быть для меня такой, какой она была прежде, я отделился от нее и стал жить свою отдельную жизнь. Не знаю, продолжал ли я ее любить, скорее я испытывал к ней чувство жалости, а иногда – досады или стыда. Внешне все было, как прежде, – она осталась моей матерью, и мы еще почти шесть лет, до самого моего призыва в армию, жили вместе, мать и сын, – но внутренне, я это чувствовал, как, наверное, и она, в ту самую ночь связь наша оборвалась… Что осталось, так это затаенная обида и еще – жажда мести. Я не знал, как я отомщу дяде Коле, потому что после того случая он исчез, но мысль, что я должен это сделать, не покидала меня.

Накануне майских праздников меня в числе нескольких самых крепких учеников нашего класса попросили разгрузить машину с новенькими партами, которые школа получила в подарок от шефов. Каждый класс, за исключением малолеток, разгружал свои парты сам. И вот, когда работа была почти закончена, я, стоя в кузове грузовика, увидел через школьный забор дядю Колю. За забором на той стороне улицы был продуктовый магазин, куда и направлялся бывший наш с мамой знакомый. Сердце мое замерло, а потом застучало так громко, что мне казалось, все вокруг должны его слышать. Я спрыгнул с машины и выскочил на улицу. Возле магазина была телефонная будка – я вошел внутрь и стал ждать. Вскоре дядя Коля появился. В руке он нес сетчатую плетеную сумку под названием авоська, то есть взятую на авось, на случай, если в магазин завезли какой-нибудь ценный продукт, – на сей раз в авоське были три бутылки жигулевского пива. Сам еще не зная зачем, я двинулся следом. Я шел за дядей Коле на расстоянии тридцати шагов, надвинув на лоб кепку, чтобы он меня не узнал, если обернется, но дядя Коля и не думал оборачиваться, – это ему было не к чему. Он вышагивал уверенно, неторопко, как знающий себе цену и вес человек, под началом которого корячилась целая бригада, послушная его зычному голосу и сумрачному взгляду. Пожалуй, он был даже видный мужик, – большой, кряжистый, цыганистого типа, самодовольный и наглый, не ставящий людей ни во что, бабья порча, как сказала о нем тетя Лиза, – это он делал с моей матерью, что хотел, и в его медвежьих объятьях она, голая, срамная, пьяная, забывала обо всем, даже о своей сыне… Я почти ничего не знал о нем, – была ли у него где-то там, на юге, своя семья, жена, дети, я не знал, куда он направляется и ждет ли его кто, но, судя по трем бутылкам пива, он шел не на свидание, а скорее к себе домой…

Были уж сумерки, но небо на западной окраине не погасало – начались белые ночи… Улицы города уже просохли, освободившись от снега и льда, и только во дворах еще тут и там на фоне черной оттаявшей земли белели зимние залежи. От них в чуть согревшемся за день воздухе веяло холодом, и таким же холодным был вечерний неубывающий свет над крышами домов. Я крался за дядей Колей, и сердце мое громко стучало. Он шел как-то странно, то улицей, то дворами, словно, хотел запутать меня, впрочем, в развороте его плеч, в его походке читалось другое – что прошлого за ним нет, в смысле гнетущих воспоминаний и укоров совести. Он нес свою непробиваемую правоту. Да, он ни разу не обернулся, хотя мой взгляд должен был уже прожечь ему затылок.

Я так увлекся преследованием, что споткнулся и чуть не упал. Под ногою лежал небольшой острый камень, вмерзший в наледь. Я выбил его носком ботинка из лунки и взял в руку. Я сделал это раньше, чем сообразил, зачем он мне нужен. Но теперь я знал, зачем. Камень был тяжелый, ребристый и удобно лежал в руке. Сначала я решил подкрасться поближе и бросить камень в затылок дяде Коле, но на голове его была фуражка, так что мой враг вряд ли бы прочувствовал в полную меру избранное ему наказание.

Я опустил камень в карман своей куртки и прибавил шагу. Впереди был дом – торцом к нам – обыкновенная пятиэтажная хрущевка. Я свернул направо, решив обогнуть дом с другой стороны, чтобы встретить дядю Колю у дальнего торца. Мой ни о чем не подозревающий враг шел все так же неторопливо и самодостаточно, а я, оставив его за углом, рванул вперед, как русская борзая. Оббежав дом и загнанно дыша, я затаился. На меня смотрели два торцовых окна первого этажа, за ними горел свет, но они были занавешены. Перед окнами торчали голые кусты, спрятаться в них было невозможно, и в томительном ожидании я встал между ними и окнами. И вдруг меня точно током пронзило – пока я тут жду, дядя Коля уже исчез в парадной и поднялся к себе, – это его дом, здесь он живет, и я не знаю, в какой из квартир! В отчаянии я вынырнул из своего убежища, чтобы, может быть, еще застать дядю Колю на лестничной площадке… но тут он появился сам. Никуда он не сворачивал, он шел мимо меня. До него было метров шесть, но меня он по-прежнему не видел, погруженный в себя. Не раздумывая, я прицелился и швырнул камень, рассчитывая попасть ему в лицо, в правую, обращенную ко мне щеку, а лучше – в висок…

Я попал – звук был такой, будто треснула кость. Дядя Коля глухо вскрикнул, пошатнулся и упал. Я слышал, как в авоське разбились его бутылки. Больше я не слышал ничего – я летел обратно, как ветер, и никто бы сейчас не смог меня ни догнать, ни остановить.

Кировск не такой уж большой город – одних и тех же людей встречаешь довольно часто, особенно в центре, но о дяде Коле я ничего не знал вплоть до окончания школы. Я не верил, что мог его убить, – ведь убивать я не собирался… Столкнулся я с ним почти лицом к лицу лишь когда мне было уже восемнадцать – в тот день меня забирали в армию. Он шел мимо военкомата, а я стоял в группе уже обритых наголо новобранцев, с рюкзаком на плече. Он прошел мимо и меня не узнал – да и не смог бы узнать, ведь ростом я сравнялся с ним. Я же успел заметить, что правый глаз у него закрыт веком, как глухой заслонкой. В тот момент я не испытал никакого раскаяния – око за око, зуб за зуб.

5

– Вижу яхту! – раздался голос Макси в динамике внутренней связи, и я, переглянувшись с шефом, выскочил на палубу. Макси сидела у штурвала. Любительница поваляться с утра, выглядела она неважнецки. Вечерняя тушь расплылась вокруг глаз, придав им какую-то цыганскую вульгарность, губы без помады поблекли, и вся она как бы съехала на одну сторону от неурядиц, свалившихся на ее голову. Хотите проверить свою невесту на вшивость? Не дарите ей цветы, не носите ее на руках, лучше устройте ей небольшой экстрим с отрицательным физическим и психологическим фоном, – тогда будете точно знать, что можно ожидать от нее в будущем. Иными словами – прежде, чем жениться, съешьте вместе с ней пуд соли.

Макси молча передала мне бинокль, кивнув в восточном направлении. Но и невооруженным глазом я видел яхту, вернее, катер. Я навел окуляры и прочел надпись на носу золотыми буквами – «Larisa». Сердце мое екнуло – наши. Я даже не знал, хорошо это или плохо. Наши могли и пустить на дно, предварительно ободрав, как липок. Русские вообще своих заграницей недолюбливают. Встреча с соотечественником их чаще оскорбляет, чем радует. Однако тут же я облегченно вздохнул – на флагштоке трепыхался греческий флаг. На палубе никого не было, судя по всему судно лежало в дрейфе. Да, это был морской круизный катер, похожий на наш.

Машинально я глянул на приборную доску – горючее у нас было почти на нуле.

– Шефу доложу, – сказал я и нырнул вниз.

Собственно, план созрел в моей голове еще раньше доклада. Надо было во что бы то ни стало добыть горючее – иначе нам не добраться ни до Корсики, ни до Сардинии. Впрочем, «во что бы то ни стало» имело свои ограничения – без мокрухи. На моей совести и так была не одна смерть, и я не хотел продолжать этот печальный список.

Шеф одобрил мой план, и его снисходительно-поощряющая улыбка означала, что годы, проведенные вместе, прошли для меня не зря. Я часто понимал его и без слов, научившись по выражению лица читать его мысли. Я хоть и считал себя свободным человеком, легионером, но за то, чтобы прочесть одобрение в глазах хозяина, готов был чуть не в лепешку разбиться. Что говорить…

Достать горючее – это был для нас при любом раскладе необходимый минимум. Но конечно же, нам нужна была и радиосвязь, и спутниковый навигатор и… Впрочем, я должен был действовать по ситуации. Одно было ясно, этот катер – добрый знак для нас. Это была помощь, посланная нам если не Богом, то провидением.

Минут десять спустя мы уже подходили к борту «Ларисы», чайки, в переводе с греческого. Она было поменьше нашей, но шикарнее, типа «люкс».

Видимо, хозяева крепко спали. Поколебавшись, каким образом мне их будить, я удачно пришвартовался, благо, качка пошла на убыль, закрепил кормовой и носовой концы, невольно залюбовавшись обводами судна, напоминавшего по форме какое-то морское животное, скорее всего – лобастого дельфина, и, шагнув на палубу, вежливо постучал по краше каюты:

– Sorry! Anybody here? – Из всех языков международного общения английский звучал наиболее солидно. Я повторил эту фразу несколько раз, прежде чем глухая дверца из каюты отворилась и сначала из нее показалась рука с маленьким браунингом, а затем взлохмаченная голова смуглого мужчины моих лет. Лицо у него было решительное, точнее, он хотел так выглядеть, но я сразу же понял, что передо мной чайник, охотно поднял руки и сказал:

– No pr oblem, sir, мы не пираты. Мы терпим бедствие. У нас больной человек на борту, при смерти. У нас нет связи с берегом.

Мой голос звучал достаточно убедительно, тем более, что говорил я почти чистую правду. Мужчина бросил взгляд из-за меня на Макси, которая, успев привести себя в порядок, улыбалась ему с нашей палубы, как с рекламного постера. Вид ее все и решил.

– О’кей, – сказал мужчина, сохраняя напускную суровость, однако напряжение схлынуло с его лица и тревога в глазах исчезла. Дверь за ним защелкнулась, он поднялся на палубу, оказавшись высоким, довольно крупным детиной, и повел плечами, как бы давая понять, что шутки с ним плохи. Но на меня это не произвело впечатления. Таких крутых я укладывал одним ударом. Так, слегка потрепанный жизнью плейбой.

Я улыбнулся ему, он мне и, демонстративно засунув ствол сзади за пояс джинсов, протянул руку. Был он босиком, в черной футболке, на которой желтым было написано одно слово – «Salamanka». Видя, что я не опускаю рук, как бы не на шутку испугавшись, он рассмеялся и хлопнул меня по ладони правой в знак приветствия:

– Relax, guy, how can I help you? (Расслабься, парень, чем могу помочь?)

Лицо его действительно выразило готовность принять участие в нашей беде – первый признак цивилизованного европейца, достойного представителя своего среднего класса, а может даже и повыше – аристократии. Для этого не обязательно быть ровней, достаточно иметь хорошую яхту или машину. Акцент выдавал в нем грека, коим он и оказался. Он плыл со своей подругой на Балеары, на Ибису, где пляжи были забиты одними нудистами. Сам-то он не нудист, но его girlfriend…

– Where are you from? (Откуда вы?)

Я сказал, что мы сербы, так как русские на Средиземноморье были уже не в чести, а на флагштоке у нас реял флаг стран европейского содружества. Наши народы были православными и это нас сразу сближало, а вот отличить русский от сербского грек вряд ли мог…

– Я врач, – сказал он, что было для меня полной неожиданностью. – Я готов осмотреть вашего больного – чем могу, помогу. Что у него?

– Огнестрельное ранение, – сказал я, прямо посмотрев ему в глаза.

Это был вызов, и он его принял. Ничто в его лице не изменилось, будто огнестрельное ранение это то, с чем он каждый день сталкивался. Кстати, в Югославии уже шла война. Я понял, что он сделает так, как нам нужно, лишь бы поскорее оставить позади этой неприятный инцидент с непрошеными гостями, пришвартовавшимися к его яхте. Выпроваживать нас под дулом пистолета он не решился или просто профессия не позволяла. Он был полон врожденного достоинства и благородства – черт, которых начисто лишился русский народ, потеряв свою аристократию и дворянство. Все мы подлые холопы, и таким же был и я.

– У вас есть хирургические инструменты, антибиотики? – спросил я.

– Я детский врач, – уточнил он.

– Тогда вы не сможете нам помочь, – сказал я.

– Я могу оценить состояние раненого, – сказал он. – Антибиотики у меня есть.

– Хорошо, – сказал я, – несите все, что у вас есть: йод, бинты, антибиотики, болеутоляющие и жаропонижающие средства…

Он внимательно посмотрел на меня – не издеваюсь ли я над ним. Я был серьезен, но в душе я, конечно, прикалывался – я не мог не смеяться над его воспитанием, которое не позволяло ему послать нас подальше, как бы ему того ни хотелось. Известно ведь, что злые сильнее добрых, потому что могут позволить себе играть не по правилам. Я его не только сразу раскусил, но и почти сразу запрезирал – он был мой антипод, благородный до тошноты носитель гуманизма и ханжеской христианской морали.

Грек, его звали Накис, кивнул, еще раз посмотрев через мое плечо на рекламную Макси, словно она была стрелкой на барометре непредвиденных обстоятельств, и скрылся в каюте.

Мы с Макси переглянулись – она слышала наш разговор, и взгляд у нее был вопросительный. Я приложил палец к губам.

Спустя минуты три Накис появился в сопровождении высокой заспанной девицы, скорее всего мулатки. Я плохо разбираюсь в смесях: метиски, мулатки, квартеронки – все это мне ничего не говорит, – просто в ней были явные признаки африканской крови, негроидной расы, хотя и облагороженные вливанием европейской. Однако красавицей подруга Накиса не была, – длинная, со впалыми щеками и крупным своенравным ртом, сомкнутым, как для поцелуя. Возможно, ее пра-пра-бабку с какого-нибудь Берега слоновой кости привез в Старый свет белый капитан или пират и настрогал с ней смуглых потомков, которые потом расползлись по всем континентам, плодясь и размножаясь в самых диковинных сочетаниях… У нее был чуть приплюснутый нос, с выпуклыми чуткими дугами ноздрей. Надо сказать, что приплюснутые носы мне все же нравились больше нагло торчащих клювов, – я вслед за Ламброзо был даже склонен связывать форму носа с характером его обладателя. Скажем, вздернутый нос – у кичливых, вздорных, но и храбрых людей, за длинным и острым – целый список тайных и явных пороков, плюс повышенная энергетика, за прямым, с хорошо выраженными ноздрями – ум, уравновешенность, благородство… Так вот за приплюснутым носом, за его афро-азиатской формой мне лично всегда чудилась сдержанность, закрытость, умение хранить тайну, а при раздуваемых, как паруса, ноздрях – страстность, даже необузданность… Бог, лепивший расы, как бы придавил указательным пальцем нос афро-азиатов, сохранив таким образом ту бешеную энергию преемственности, которая им понадобится, когда уставшая от тысячелетий лидерства кровь белых превратится в пустую водицу. Так гриб под шапкой из корней травы, палой листвы и хвороста растет крепче, раздаваясь вширь. Самым красивым носом такой породы обладала разве что Патриция Кемпбелл, фамилию которой можно было бы перевести, как «лагерный колокол» (camp-bell). Ну, вроде нашего висящего на тросе обрезка рельсы, по которой бьют чем попадя, созывая на скудный бамовский обед. Впрочем, нынешнее поколение уже не помнит, что такое БАМ. Может, оно и к лучшему.

Девицу звали Таласса. Уж не знаю, зачем он ее вытащил на свет, – для моральной поддержки?

– Накис сказал, что вашему другу плохо, – изобразила участие Таласса. Одета она была в шелковый халат, расписанный драконами, точнее кимоно, доходившее ей до голеней.

– Накис немного ошибся, – сказал я. – Плохо не моему другу, а моему боссу. А вы случаем не медсестра?

Она не сразу ответила – она пыталась понять, что стоит за моей вежливой наглостью – невоспитанность или угроза. В следующее мгновение, тряхнув волосами, которые, свиваясь в спиральки, даже крепче носа держались за свои африканские корни, она решила лучезарно улыбнуться:

– Нет, я работаю в салоне красоты. Уход за кожей лица, маникюр, педикюр.

– В таком случае у нас с вами родственные профессии, – заметил я.

– Вы парикмахер? – с притворным энтузиазмом спросила она. На ее месте я бы тоже обрадовался – ну какой вред от парикмахера…

– Нет, – сказал я, – массажист.

– О, – сказала она, – люблю, когда мне делают массаж…

– Я тоже, – сказал я многозначительно. И странно, но оба мы подумали об одном и том же, и я увидел, как понятный образ на мгновение против ее воли завладел ею, и Талассе пришлось еще раз тряхнуть головой, чтобы избавиться от наваждения. А все было просто – перед ней стоял ее мужчина, как передо мной – она, моя женщина. Только она этого еще не знала, как не знал этого и бедный Накис, проживший на свете тридцать семь лет, имевший жену, детей и дом в Афинах, плюс более чем успешную врачебную практику, но надо же! – потерявший голову из-за Талассы, с которой тайком от всех отправился в другую жизнь по романтическим волнам Средиземного моря, где в нейтральных водах она встретила меня, мужчину своих девичьих грез. Нет, если честно, я тоже не сразу это осознал, просто вдруг возникло поле притяжения, с которым я еще несколько часов тщетно боролся, не понимая, что со мной…

Ее английский был чище, чем у Накиса, хотя фразы она строила проще, чем он. Они с Накисом были сама доброжелательность, им не хотелось лишних проблем. Почему бы нам действительно не оказаться мирными безобидными сербами, один из которых по недоразумению получил пулю в спину. Бывают же шальные пули…

Макси, оставаясь на нашем борту, вступила с Талассой в светский диалог. Вот у кого английский был просто варварский, но Таласса, похоже, ее прекрасно понимала. Женщины… Таласса пошла переодеться, а я с Накисом спустился в каюту к шефу. В руках у Накиса был небольшой портфельчик, типа походной докторской сумки. Да, Накис действительно оказался врачом, что даже по теории вероятности следовало отнести к чуду. Я сказал ему, что как бодигард должен проверить и чемоданчик и его самого, но Накис с достоинством отстранился: «Я врач».

Шеф выглядел плохо. Он слабел буквально на глазах, дышал с трудом, лоб его был покрыт испариной. Накис попросил разбинтовать его и внимательно осмотрел рану. Дырка под лопаткой, из которой сочилась сукровица, дышала бедой, была черной, к ней прилегал широкий круг красноватой опухоли. Накис покачал головой и, достав стетоскоп, стал прослушивать шефа. При этом он смотрел в сторону, как бы в воображаемую картину того, что делалось у пациента внутри.

Стоя за его спиной, я вдруг увидел выразительный взгляд шефа, показывающего мне на выход, и тонкие посеревшие губы его беззвучно артикулировали по слогам «про-верь!»

– Вернусь через минуту, господа, – сказал я по-английски и поднялся на палубу, прихватив по пути наручники из тайника возле наружной двери.

Макси и Таласса встретили меня светскими улыбками. Им нашлось, о чем поговорить.

– Таласса, ваш друг просит принести ножницы – он их оставил в туалетной комнате, – вполголоса сказал я.

Таласса подняла брови – теперь она была в черных облегающих шортах и розовой трикотажной рубашке, концы которой она связала узлом на обнаженном животе:

– Ножницы? Там нет никаких ножниц.

Я поднял палец к губам и прошептал:

– Срочно. Нужна операция.

Таласса недоуменно пожала плечами и тоже перешла на шепот:

– Хорошо, пойду посмотрю… Хотя я точно помню…

– Если можно, побыстрей, – просительно сказал я. – Времени нет. Давайте вместе поищем. Он сказал – в туалетной комнате на полке…

Макси испуганно слушала нас, принимая происходящее за чистую монету.

Вслед за Талассой я спустился в пахнущий сном и дезодорантами салон, середину которого занимала разобранная полутораспальная кровать, с кучей тряпок на одеяле и примятыми подушками, рядом на полу лежал раскрытый чемодан, наполовину пустой, словно в нем второпях искали что-то. Пистолет?

– Извините, у нас тут не прибрано, – сказала Таласса, идя впереди. – Накис так любит порядок, а я – наоборот… – Она повернула ко мне свою голову на длинной гибкой шее и рассмеялась, продемонстрировав верхний безукоризненный ряд своих зубов в распахе влажно-коричневых упругих и крупных губ. Породы в ней было хоть отбавляй. Я вдруг неистово захотел ее, что было совершенно невозможно, несвоевременно, но светящийся след этого внезапного желания так и остался во мне, никуда не исчезнув.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю