Текст книги "Калигула"
Автор книги: Игорь Князький
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Последнее, разумеется, не более чем ядовитая сплетня. Не мог Август желать Римской державе зла и передать власть человеку, способному лишь оттенить великие достоинства своего предшественника. Здесь, думается, нельзя не согласиться со Светонием, резко возражавшим против подобного истолкования решения Августа о выборе преемника: «И все-таки я не могу поверить, чтобы такой осторожнейший и предусмотрительный правитель в таком ответственном деле поступил столь безрассудно. Нет, я полагаю, что он взвесил все достоинства и недостатки Тиберия и нашел, что его достоинства перевешивают, – тем более что и перед народом он давал клятву усыновить Тиберия для блага государства и в письмах не раз отзывался о нем как о самом опытном полководце и единственном оплоте римского народа» {12}.
Соправителем Августа Тиберию довелось быть недолго. Здоровье престарелого принцепса стремительно ухудшалось. Но до последних дней император не оставлял государственных дел. Летом 14 года он решил вновь отправить Тиберия в еще недавно мятежный Илларик. Тиберий должен был пересечь Италию и из приморского города Брундизия на Адриатике отправиться к берегам Иллирии. Август собирался провожать пасынка до города Беневента – середины пути из Рима в Брундизий, но его задержали в Риме многочисленные судебные дела. Дела эти и назойливость бесчисленных жалобщиков вскоре так утомили старика, что он в сердцах воскликнул: «Пусть даже все будет против меня, но в Риме я не останусь!» Покинув столицу, Август отправился на морскую прогулку и посетил остров Капрею (Капри), где провел четыре дня. Морское путешествие не пошло ему на пользу, он заболел, и вскоре выяснилось, что болезнь эта последняя. С Капри больной Август переехал в Неаполь, а затем в городок Нолу, коему и суждено было стать его последним пристанищем.
В Ноле болезнь Августа обострилась настолько, что он ощутил близость конца и спешно отправил гонца в Иллирик к Тиберию. По другим сведениям, гонца этого отправила Ливия {13}, не дожидаясь решения умирающего мужа и обеспокоенная тем, чтобы никто и ничто не помешали ее сыну обрести законную власть после смерти Августа.
Люди не могут не думать порой о смерти. С годами мысли о ней приходят все чаще. Великий Гай Юлий Цезарь желал себе смерти неожиданной. Такая и настигла его. Правда, легкой и безболезненной она не была из-за кинжалов убийц-заговорщиков. Август всегда молился богам о «доброй смерти» для себя и своих близких, имея в виду смерть быструю и без мучений. Таковая смерть ему и выпала. Правда, она не была неожиданной. Чувствуя ее приближение, он спросил у окружавших его друзей, насколько хорошо он сыграл комедию жизни. Затем произнес стихи, которыми актеры обычно завершали выступление:
Коль хорошо сыграли мы, похлопайте
И проводите добрым нас напутствием.
Скажем прямо, комедию жизни Август сыграл блистательно и аплодисменты римлян, безусловно, заслужил.
Скончался он на руках у Ливии. К ней же и были обращены его последние слова: «Ливия, помни, как мы жили вместе! Живи и прощай!»
Присутствовал ли Тиберий в Ноле в день смерти Августа, – не ясно. Светоний писал, что Августа Тиберий «застал уже без сил, но еще живого и целый день оставался с ним наедине» {14}. Тацит полагал, что не вполне выяснено, застал ли срочно возвратившийся из Иллирии Тиберий Августа еще живым или уже бездыханным {15}.
Собственно, не столь уж важно, застал ли Тиберий в живых Августа или узрел его уже хладеющий труп. Но в первые дни по смерти он с овдовевшей Ливией хлопотал о переходе высшей власти к нему, как единственному законному преемнику
Августа. Здесь Ливия действовала, пожалуй, даже решительнее сына. Именно она приняла меры к сокрытию до поры до времени от народа известия о смерти правящего императора. Вокруг дома Августа в Ноле и на дорогах к нему появилась стража, а тем временем в народе распускались слухи о добром самочувствии принцепса. Затем внезапно было объявлено, что Август скончался, а Тиберий Клавдий Нерон стал единственным правителем государства. В чем причина такой странной задержки сообщения о смерти Августа и о его преемнике? Ведь уход из жизни правителя империи был ожидаем, а права Тиберия никем не оспаривались. По сути, он уже и был объявленным преемником, выступив в роли соправителя. Даже без оглашения завещания Августа мало кто мог усомниться в естественности и законности перехода власти к Тиберию. В чем же дело? А дело было в молодом Агриппе Постуме, который хотя и был сослан дедом за «вырождение» и наисквернейшее поведение, родственных-то уз не утратил, а симпатии части римлян к нему вполне могли быть известны Ливии и ее сыну. Не случайно ведь ходили слухи о тайном свидании Августа с внуком и о намечавшемся прощении беспутного потомка. Вроде бы Августа в поездке на Планазию сопровождал Фабий Максим, он же, не в силах скрыть доверенную ему превеликую тайну, не удержался и рассказал обо всем жене своей Марции, и та уже проболталась Ливии. От матери, само собой, известие это стало ведомо Тиберию.
Скорее всего, слухи о перемене отношения Августа к внуку были пустой болтовней. Но то, что само существование кровного внука принцепса заставляет часть народа воспринимать именно его в качестве вполне законного воспреемника высшей власти, было для Ливии и Тиберия совершенно очевидно. Как действовать – на то был пример самого Августа. Ведь, овладев Египтом, он без колебаний велел убить Цезариона – сына, как считалось, египетской царицы и Гая Юлия Цезаря. Родной сын Цезаря мог со временем стать опасной фигурой в большой политической игре. Предполагая возможность такого нежелательного для себя развития событий, Август и пресек потомство божественного Юлия, появившееся на египетской почве, дабы самому навсегда остаться единственным потомком и наследником великого Цезаря. Ливия и Тиберий следовали этому примеру без колебаний.
«Первым деянием нового принципата было убийство Агриппы Постума, с которым, застигнутым врасплох и безоружным, не без тяжелой борьбы справился действовавший со всею решительностью центурион. Об этом деле Тиберий не сказал в сенате ни слова: он создал видимость, будто так распорядился его отец (Август), предписавший трибуну, приставленному для наблюдения за Агриппой, чтобы тот не замедлил предать его смерти, как только принцепс испустит последнее дыхание. Август, конечно, много и горестно жаловался на нравы этого юноши и добился, чтобы его изгнание было подтверждено сенатским постановлением; однако никогда он не ожесточался до такой степени, чтобы умертвить кого-либо из членов своей семьи (Цезарион, конечно, был ему родственником, но никак не членом семьи. – К К.), и маловероятно, чтобы он пошел на убийство внука ради безопасности пасынка. Скорее всего, Тиберий и Ливия – он из страха, она из свойственной мачехам враждебности – поторопились убрать внушавшего подозрения и ненавистного юношу. Центуриону, доложившему согласно воинскому уставу об исполнении отданного ему приказания, Тиберий ответил, что ничего не приказывал и что отчет о содеянном надлежит представить сенату. Узнав об этом, Саллюстий Крисп, который был посвящен в эту тайну (он сам отослал трибуну письменное распоряжение), боясь оказаться виновным – ведь ему было равно опасно и открыть правду, и поддерживать ложь, – убедил Ливию, что не следует распространяться ни о дворцовых тайнах, ни о дружеских совещаниях, ни об услугах воинов и что Тиберий не должен умалять силу принципата, обо всем оповещая сенат: такова природа власти, что отчет может иметь смысл только тогда, когда он отдается лишь одному» {16}.
Так изложил эти события Тацит. Почти так же писал и Светоний: «Кончину Августа он держал в тайне до тех пор, пока не был умерщвлен молодой Агриппа. Его убил приставленный к нему для охраны войсковой трибун, получив об этом письменный приказ. Неизвестно было, оставил ли этот приказ умирающий Август, чтобы после его смерти не было повода для смуты, или его от имени Августа продиктовала Ливия, с ведома или без ведома Тиберия. Сам Тиберий, когда трибун доложил ему, что приказ исполнен, заявил, что такого приказа он не давал и что тот должен держать ответ перед сенатом. Конечно, он просто хотел избежать на первое время общей ненависти, а вскоре дело было замято и забыто» {17}.
Теперь, когда реальная власть практически была в его руках и единственный возможный легитимный соперник был устранен, Тиберий занялся законным оформлением того, что уже случилось. Для этого требовалось созвать сенат и огласить завещание Августа. Но все вокруг вели себя так, будто Тиберий уже является принцепсом. Первыми ринулись раболепствовать консулы, затем сенаторы, наконец, всадники. «Чем кто был знатнее, тем больше он лицемерил и подыскивал подобающее выражение лица, чтобы не могло показаться, что он или обрадован кончиною принцепса, или, напротив, опечален началом нового принципата: так они перемешивали слезы и радость, скорбные сетования и лесть» {18}. Это искусное соединение скорби об ушедшем и радости по поводу грядущего правления знатными римлянами при воцарении Тиберия можно считать первым в европейской истории применением узаконенной затем в Средневековье чеканной формулы: «Король умер. Да здравствует король!» Четыре с половиной десятилетия правления Августа были для римской знати хорошей школой в обретении умения угождать правителю Империи. Потому едва ли необходимость определить границы положенной скорби и счастья обретения нового владыки была для знатных римлян делом затруднительным.
Тем не менее само утверждение сенатом Тиберия в должности принцепса было обставлено так, будто и в самом деле решало судьбу высшей власти в Риме. Тиберий созвал сенат не как преемник Августа, но лишь как человек, облеченный властью народного трибуна и потому имеющий право объявить о созыве заседания сената. На всякий случай, правда, он окружил себя многочисленной охраной, всюду его сопровождавшей. Возможно, и чрезмерная предосторожность, но память о судьбе божественного Юлия была достаточно остра. И на самом заседании сената Тиберий немедленно установил строгие рамки: обсуждается только то, что имеет отношение к последней воле Августа и обряду его похорон. Завещание Августа было доставлено в сенат весталками – жрицами богини Весты, храму которой вверялись на хранение важнейшие документы. Первые же слова оглашенного завещания прямо указывали на преемника умершего императора: «Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь». Одна треть отходила Ливии, которая по воле Августа удочерялась им и потому обретала новое значение для Юлии Августы и включалась в род Юлиев. В случае смерти Тиберия и Ливии следующими наследниками должны были стать внуки и правнуки Августа. Двухлетний Гай, сын Германика и Агриппины, кровный правнук Августа, таким образом, впервые упоминался как возможный его наследник. Речь в завещании, правда, формально шла об имуществе покойного принцепса, но все понимали: речь идет о передаче власти. Переход власти к Тиберию должен был утвердить сенат, и здесь наследник Августа решил разыграть целый спектакль, дабы создать у окружающих впечатление, будто действительно избирается принцепсом по воле народа, а не потому, что благодаря стараниям своей матери был своевременно усыновлен приемным отцом. Здесь, однако, он даже перестарался. Он заставил сенаторов так долго умолять себя принять власть, так упорно от нее отказывался, именуя власть «чудовищем», что некоторые из сенаторов, потеряв терпение, стали проявлять очевидное раздражение от этой явно малоталантливой комедии. Самые смелые решились даже на очевидную дерзость. Один из сенаторов воскликнул: «Пусть он правит, или пусть он уходит!», другой съязвил: «Если иные медлят делать то, что обещали, то он медлит обещать то, что уже делает». Последнее было, что называется, не в бровь, а в глаз.
Тиберий, разумеется, «уступил» и согласие принять верховную власть дал, но при этом продолжал ломать комедию до конца, стеная и горько жалуясь на тягостное рабство, которое он возлагает на себя, принимая власть. Более того, он прямо заявил, что согласился быть у власти лишь «до тех пор, пока вам не покажется, что пришло время дать отдых и моей старости» {19}. Сенату как бы предоставлялось право отправить на покой одряхлевшего принцепса, заменив его более молодым и крепким. Разумеется, всерьез эти слова принимать было нельзя. Более того, «позднее обнаружилось, что он притворялся колеблющимся ради того, чтобы глубже проникнуть в мысли и намерения знати; ибо, наблюдая и превратно истолковывая слова и выражения лиц, он приберегал все это для обвинения» {20}.
Думается, едва ли Тиберий, еще не овладев уверенно властью, уже помышлял о каре тех, кто не выражал восторга по поводу его наследования Августу. Другое дело, что, будучи человеком злопамятным, он вполне мог впоследствии кое-кому и припомнить былую нелояльность. А пока что на всех действиях преемника основателя принципата лежала печать неуверенности, временами переходившей в откровенную растерянность. Так, «на одну из бесчисленных униженных просьб, с которыми сенат простирался перед Тиберием, тот заявил, что, считая себя непригодным к единодержавию, он тем не менее не откажется от руководства любой частью государственных дел, какую бы ему ни поручили» {21}. Но, когда сенатор Азиний Галл в ответ на эти туманные слова Тиберия напрямую, что называется в лоб, спросил: «Прошу тебя, Цезарь, указать, какую именно часть государственных дел ты предпочел бы получить в свое ведение?» {22}– то Тиберий откровенно растерялся и, не сразу придя в себя, осторожно ответил, что «его скромности не пристало выбирать или отклонять что-либо из того, от чего в целом ему было бы предпочтительнее отказаться» {23}. Сенатор, задавший этот вопрос, по выражению лица Тиберия догадался о его растерянности и досаде и тут же успокоил его, сказав, что всего лишь ждал подтверждения, что государство по-прежнему едино и должно управляться только по воле одного человека, а человек этот, разумеется, сам Тиберий. Растерянности и раздражения Тиберия он, однако, не успокоил.
Нельзя ведь забывать о том, что впервые в римской истории власть от одного единовластного правителя передавалась другому. Традиция только зарождалась, и могло возникнуть немало проблем и даже препятствий. Многим в верхах римского общества было ведомо мнение знаменитых людей времени правления Августа о возможности восстановления, казалось бы, забытой и навсегда ушедшей в прошлое республики. Ведь когда-то о необходимости отказа от единовластия и преимуществах республиканского правления, если верить Диону Кассию, говорил Октавиану, только что восторжествовавшему над Марком Антонием в гражданской войне, его главный в то время полководец, собственно, и добывший ему победу над грозным соратником Юлия Цезаря Марк Випсаний Агриппа:
«Не удивляйся, Цезарь, что я буду советовать тебе отказаться от единовластия, хотя лично я извлек из него множество благ, пока ты им владел.
Я считаю, что надо заранее подумать не о моем личном благе, о котором я вообще не забочусь, а о твоем и общем благе. Рассмотрим спокойно все, что связано с единовластием, и пойдем тем путем, какой укажет нам разум. Ведь никто не скажет, что нам надо любым способом захватить власть даже в том случае, если она не выгодна. Если же мы поступим иначе, то есть будем держаться за власть во что бы то ни стало, то будет казаться, что мы или не смогли вынести счастливой судьбы и рехнулись от успехов, или что мы, давно пользуясь властью, прикрываемся именем народа и сената не для того, чтобы избавить их от злоумышленников, а чтобы обратить их в своих рабов.
И то и другое достойно порицания.
Кто не вознегодовал бы, видя, что мы говорим одно, а думаем другое?!
Разве не стали бы нас ненавидеть еще больше, если бы мы сразу обнаружили свое истинное намерение и прямо устремились бы к единовластию?
Раз это так, то нас будут обвинять ничуть не менее, даже если вначале у нас и мыслей подобных не было, а только потом мы стали стремиться к власти. Быть рабом обстоятельств, не уметь владеть собой, не уметь использовать на благо дары счастья – все это гораздо хуже, чем причинить кому-либо несправедливость по причине несчастия. Ведь одни люди часто под влиянием обстоятельств бывают вынуждены совершать несправедливости ради своей выгоды, но вопреки своей воле, а другие люди, не владеющие собой, жаждут совершить зло, и в результате оказывается, что они поступают вопреки своей выгоде.
Если мы не обладаем трезвым рассудком, если мы не можем обуздать себя в счастье, выпавшем на нашу долю, то кто поверит, что мы будем хорошо управлять другими или сумеем достойно перенести несчастья?
Так как мы не принадлежим ни к тому, ни к другому сорту людей и так как мы не хотим ничего совершать безрассудно, а хотим делать только то, что сочтем наилучшим в результате обдумывания, поэтому давайте примем определенное решение по этому вопросу.
Я буду говорить откровенно. Ведь сам я не могу говорить иначе и знаю, что тебе не будет приятно слушать ложь и лесть.
Равноправие хорошо звучит на словах и является в высшей степени справедливым на деле. Разве не справедливо, чтобы решительно все было общим у тех людей, которые имеют общую натуру, общее происхождение, выросли в одних и тех же нравах, воспитаны в одних и тех же законах и отдали на благо родине все силы души и тела?! Быть почитаемым ни за что иное, кроме как за превосходные личные качества – разве это не самое лучшее?!
Если люди управляются таким образом, то они, считая, что и блага и беды для всех одинаковы, не желают, чтобы с кем-либо из граждан приключилось несчастье, и сообща молятся о том, чтобы всем им выпало на долю самое лучшее. Если человек обладает каким-либо выдающимся качеством, то он легко проявляет его, активно развивает и с очень большой радостью демонстрирует перед всеми. А если он замечает хорошее качество в другом, то он охотно его поощряет, усердно поддерживает и в высшей степени высоко чтит. Но если кто-нибудь поступает плохо, то всякий его ненавидит, а если случится несчастье, то всякий сочувствует, считая, что проистекающие от этого урон и бесславие являются общим для всего государства.
Так обстоит дело при республиканском строе.
При единовластии все обстоит иначе. Сущность заключается в том, что никто не хочет ни видеть, ни иметь никаких достойных качеств (ибо имеющий высшую власть является врагом для всех остальных). Большинство людей думают только о себе, и все ненавидят друг друга, считая, что в благоденствии одного заключается ущерб для другого и в несчастье одного – выгода для другого.
Поскольку все это обстоит так, то я не вижу, что могло бы склонить тебя к жажде единовластия. Кроме того, ведь такой государственный строй для народов тягостен, а для тебя самого он был бы еще более неприятен. Или ты не видишь, что наш город и государственные дела еще и теперь находятся в состоянии хаоса? Трудно сокрушить нашу народную массу, столь много лет прожившую при свободе, трудно снова обратить в рабство наших союзников, наших данников, одни из которых издавна жили при демократическом строе, а других освободили мы. Трудно это сделать, в то время как мы со всех сторон окружены врагами» {24}.
Эта пламенная речь в защиту свободы и республиканского правления, дошедшая до нас благодаря Диону Кассию, позволяет увидеть в Марке Випсании Агриппе не только великого полководца, одержавшего множество славных побед на суше и на море, но и мудрого политика, глубоко чувствующего все тонкости той или иной формы правления. В свое время, командуя флотом, действовавшим против утвердившегося на Сицилии младшего сына Помпея Великого Секста Помпея, врага Октавиана, Агриппа изобрел важное усовершенствование в военно-морском деле: он ввел так называемый гарпакс – обитое железом бревно, снабженное с обоих концов кольцами. К одному концу крепился железный крюк, к другому же канаты. С помощью катапульты гарпакс забрасывали на вражеский корабль, крюк цеплял его, а канатами вражеский корабль подтягивался к римскому, и римские воины получали возможность перейти на корабль противника для рукопашного боя.
Наверное, речь Агриппы по его замыслу должна была стать своего рода словесным гарпаксом и, что называется, зацепить Октавиана за душу Однако хладнокровный и расчетливый наследник божественного Юлия не пошел на поводу у внешне убедительных, но, увы, оторванных от жестких реалий тогдашней римской жизни высоконравственных советов испытанного воина. Но поскольку свою единовластную монархию Октавиан умело нарядил в республиканские одежды, то доблестный Агриппа не стал сопротивляться нововведениям, более того, он охотно помогал ему в его единовластном правлении. Наличие собственного мнения не помешало Агриппе помогать Октавиану во всем так, будто он сам был инициатором этих дел {25}.
Речи Агриппы Октавиан предпочел речь Мецената, с которой тот обратился к правителю Римской державы и которую сохранил для потомков тот же Дион Кассий. Этот интеллектуал, знаменитейший покровитель искусств, чье имя стало в истории человечества нарицательным, изложил Октавиану преимущества единовластия, основывая свои доводы не на идеальных конструкциях, но на суровых истинах действительной жизни: если люди разумны, свобода говорить и делать что угодно ведет к всеобщему благу, если не разумны – к гибели; свобода – преимущество лучших, пусть каждый исполняет свой долг, в этом и есть свобода; чернь же надо держать в руках, ибо свобода черни – рабство лучших.
Реальность последних десятилетий республики лила воду на мельницу Мецената, а не Агриппы… Август не мог этого не видеть. Но ведь оставались и те, кто думал иначе…
Агриппы давно уже не было в живых, но Тиберий вправе был предполагать, что в Риме, и прежде всего в среде сенаторов, ностальгия по республиканским временам не умерла. Более того, перед ним был пример совсем недавний. Его младший брат Децим Клавдий Нерон, именовавшийся также Нерон Клавдий Друз и вошедший в историю под именем Друза Старшего, был убежденным республиканцем. Это тот самый Друз, с которым Тиберий совершал поход в глубь Германии, когда римляне впервые достигли берегов Альбиса. Тот самый Друз, который «был первым римским полководцем, который совершил плавание по Северному океану и прорыл за Рейном каналы для кораблей» {26}. Друз нелепо погиб после неудачного падения с лошади, сломав бедро. Тело его отправили в Рим, где оно было погребено на Марсовом поле, и сам Тиберий в глубокой скорби шел за колесницей с телом любимого брата и боевого товарища. Не мог не знать Тиберий политических пристрастий Друза, которые, кстати, вообще в Риме получили столь широкую известность, что «считалось, что если бы он завладел властью, то восстановил бы народоправство» {27}. Примерно о том же свидетельствовал и Светоний: «Говорят, он равно любил и воинскую славу, и гражданскую свободу: не раз в победах над врагом он добывал знатнейшую добычу, с великой опасностью гоняясь за германскими вождями сквозь гущу боя, и всегда открыто говорил о своем намерении при первой возможности восстановить прежний государственный строй» {28}.
Более того, уверяли, что Друз написал Тиберию письмо, в котором прямо предлагал добиться от Августа восстановления республики, что, кстати, очень Тиберию не понравилось и он даже выдал это письмо Августу {29}. Для Друза, правда, это последствий не имело.
С вероятностью сохранения подобных настроений в верхах римского общества и даже в собственной семье Тиберий не мог не считаться. Отсюда, по всей видимости, и столь не свойственные ему нерешительность и растерянность в момент обретения высшей власти в Империи. Великий полководец – а Тиберий, несомненно, был таковым, о чем свидетельствуют его многочисленные победы, и порой над целыми полчищами врагов, – не может по определению быть человеком нерешительным, способным растеряться в ответственнейший момент. Значит, сама ситуация, в какой он оказался, была слишком непростой, и главное – непривычной. В истории, кстати, не раз бывали случаи, когда прославленный военачальник, не дрогнувший в решающий момент самых жестоких битв, как мальчишка терялся в делах политики гражданской и в среде этой чувствовал себя крайне неуютно и порой выглядел просто жалко. Такое, кстати, случалось и с Наполеоном. Потому не стоит упрекать Тиберия за его не слишком уверенное поведение в первые дни после смерти Августа. Важен результат: Тиберий получил верховную власть. Теперь вопрос был в другом: как он сумеет наследием Августа распорядиться. Будет ли он столь же успешным принцепсом, сколь был победоносным полководцем? Сферы деятельности эти сильно разнятся, и потому ответ на этот вопрос могло дать только время.
Обретение власти Тиберием прошло достаточно спокойно, без серьезных попыток оспорить ее в столице Империи. Однако вскоре в Рим приходят известия о грозных мятежах в провинциях, и главное, о мятеже в легионах, пожелавших увидеть во главе Римской державы совсем иного человека… Невольным свидетелем этих грозных событий стал и наш герой – двухлетний малыш Гай Юлий Цезарь, уже получивший в военном лагере прозвище Калигула.
Опасность новому принцепсу действительно грозила с разных сторон. И опасность эта была немалой. Не случайно Тиберий не раз говаривал: «Я держу волка за уши» {30}. И действительно, ему было чего опасаться. Раб убитого Агриппы Постума Клемент, винивший, возможно и не без оснований, Тиберия в гибели своего хозяина, собрал немалый отряд, желая отомстить за него. Один из жрецов-понтификов, представитель знатного рода Скрибониев, Луций Скрибоний Либон, недовольный переходом власти в руки Тиберия, тайно готовил переворот. Правда, кого именно он хотел видеть во главе Римской державы – неясно.
С этими опасностями Тиберию удалось справиться без особого труда. Клемента захватили в плен хитростью, заговор Либона довольно быстро разоблачили, и только по причине высокой знатности его рода и родственной связи с Августом – первая жена Октавиана была из рода Скрибониев – Тиберий проявил великодушие. Кроме того, он не хотел начинать правление слишком сурово, и потому Либон был привлечен к ответу перед сенатом только год спустя. Любопытно, что, оставив Либона на свободе, Тиберий все же принимал необходимые меры предосторожности, дабы тот не вздумал снискать себе лавры Брута: когда в присутствии Тиберия Либон в числе прочих жрецов-понтификов приносил положенные жертвы богам, то принцепс велел выдать ему для совершения обряда не традиционный жреческий нож, а нож свинцовый, каковым зарезать человека сложно. А когда Либон однажды напросился к Тиберию на тайный разговор, тот согласился разговаривать с ним только в присутствии своего сына Друза Младшего. Более того, прогуливаясь с Либоном, Тиберий, опираясь на его правую руку, постоянно ее сжимал, полагая, что лишает недруга возможности нанести удар. По счастью, Либон не был левшой…
Много более грозными были, разумеется, мятежи легионов. Здесь надо вспомнить положение римской армии во времена Августа. В первые годы после окончания гражданской войны Август был очень щедр к воинам. Богатейшая добыча, захваченная в Египте после победы над Антонием и Клеопатрой, позволила вознаградить легионеров победоносной армии. Однако вскоре начались новые войны, а они стоили больших денег. И выплаты жалованья легионерам стали задерживать. Даже успешные завоевания новых земель стоят немалых затрат и потерь.
Солдат стали и задерживать на службе сверх установленного двадцатилетнего срока. Желанная отставка и получение обещанного после окончания службы земельного надела отодвигались на неопределенное время, порой на долгие годы. Растущее недовольство легионеров военачальники пытались усмирить усилением и без того суровой в римской армии дисциплины. Участились телесные наказания. В одном из легионов, стоявших в Паннонии, центуриона Луцилия «солдатское острословие отметило прозвищем «Давай другую», ибо, сломав лозу о спину избиваемого им воина, он зычным голосом требовал, чтобы ему дали другую, и еще раз другую» {31}.
Таким образом, поводов для недовольства в армии было предостаточно и мятежные настроения постепенно усиливались. Непосредственным же толчком к мятежу стала перемена власти в Риме. Событие в римской жизни новое, непривычное и потому могущее вызвать самую неожиданную реакцию. Особенно там, где было множество недовольных. В армии недовольных было множество, и потому именно там «смена принцепса открывала путь к своеволию, беспорядкам и порождала надежду на добычу в междоусобной войне» {32}.
Первый мятеж вспыхнул в паннонских легионах, в летнем лагере, где размещались три легиона под командованием Юния Блеза. Блез почему-то решил, что наилучший траур по Августу – освобождение легионеров от тягот повседневной службы. Освобождение от обычных обязанностей, внезапная и непривычная праздность повлияли на войско наихудшим образом. Недовольство своим положением не только не ослабело, но не сдерживаемое суровой воинской дисциплиной выплеснулось наружу.
Когда массой людей, тем более людей вооруженных, овладевают мятежные настроения, непременно объявится и предводитель. Так случилось и в паннонском летнем лагере трех легионов – лидером стал легионер Перценний. Некогда он был предводителем театральных клакеров, а потому, быстрый на язык, умел распалять людей. А уж если это люди, имеющие самые серьезные основания для недовольства, то ему, что называется, и карты в руки. Надо сказать, что Перценний совершенно справедливо делал упор на сложившиеся обстоятельства: когда же еще требовать облегчения службы, если не «безотлагательно, добиваясь своего просьбами или оружием от нового и еще не вставшего на ноги принцепса»? {33}
Мятежники под предводительством Перценния довольно быстро составили краткий и четкий перечень своих требований, которые нельзя не признать справедливыми и, что особенно важно, достаточно умеренными и в основном выполнимыми. Главным было требование ограничить срок службы шестнадцатью годами и после окончания обязательной шестнадцатилетней службы не оставлять солдат на положении вексиллариев – воинов, призываемых в строй только в случае военных действий. Отслужившим же воинам выплачивать достойное вознаграждение наличными деньгами, поскольку земельные участки солдат-ветеранов уже мало привлекали. Тем, кто продолжал нести службу, жалованье должно быть установлено в 16 ассов (один денарий) в день. При этом мятежники справедливо указывали на то, что воины преторианских когорт получают два денария в день и их служба действительно ограничивается шестнадцатью годами. А разве можно сравнивать службу преторианцев, в мирной Италии охраняющих Рим и особу принцепса, со службой легионеров в пограничных армиях, где они, «пребывая среди диких племен, видят врагов тут же, за порогами палаток»? {34}