355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Наживин » Степан Разин (Казаки) » Текст книги (страница 27)
Степан Разин (Казаки)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:36

Текст книги "Степан Разин (Казаки)"


Автор книги: Игорь Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

И так было во всех областях жизни человеческой: слепота, злоба, ничтожество всего и в конце концов – развалины. Какая, в конце концов, разница между деятельностью его и Никона? Разве, понимая, отчего и как образуется казачество, не он содействовал кровавому усмирению волнений и гибели Разина?… Войны, ничего, кроме бедствий, не дающие, мирные договоры, мира ни в малейшей степени не обеспечивающие, просвещение истинами, которые через десять лет оказываются жалкой и преступной ложью, вот всё, на что была потрачена вся его жизнь! А в конце всех этих дней, полных труда, забот и волнений, измученный человек, распятый на невидимом кресте жизни, поднимает к небу скорбные глаза и, плача в тишине осеннего леса, вопрошает робко: в чём же была моя ошибка, Господи? Где же путь?

И более, чем когда-либо, ясно теперь понимал он, что ошибка его была в том, что, искушаемый суетным желанием устроить жизнь людей, он подменял для них и для себя большую правду жизни, которая всегда жила в глубине его души, правдами малыми, временными, земнородными.

Но в чём же эта большая правда, как в одном слове выразить её?…

Сзади послышались шаги. Отец Антоний оглянулся: к нему подходили двое странников с подожками и котомочками, один вроде попика, с постным личиком и пронзительно-любопытными глазёнками, а другой смуглый, точно опалённый, с чёрными глазами, в которых горел огонь неуёмный и неугасимый. Завидев отца Антония, оба низко поклонились ему.

– К тебе, отец Антоний… – проговорил попик. – Побеседовать, коли милость будет…

– Ну, садитесь, отдыхайте… – ласково отвечал отец Антоний. – Откуда вы?

– Да по совести ежели, то ниоткуда, отец… – отвечал попик. – Перекати-поле мы, бродячий народ: сегодня здесь, а завтра где Бог приведёт.

– Чего же вы эдак ходите-то?

– Испытуем, где чем люди живут… – сказал попик.

– Града грядущего взыскуя… – тихо добавил чёрный.

– Вон вы какие!.. – участливо посмотрел на них отец Антоний. – Ну, и что же проведали вы?

– Не нашёл я больших толков, отец… – проговорил попик задушевно. – Везде одно и то же: нестроение, нечистота и пёстрообразные неправды. Скажи мне одно, отец, молю тебя… ведь я знаю, что в миру ты большой боярин был, что всего у тебя вдосталь было, и вот всё ты бросил и ушёл в пустынь – стало быть, знаешь же ты что-то, что-то постиг!.. Так вот и скажи ты мне, ради Христа небесного: почему это я во всём одно паскудство вижу?

За стеной леса, в обители, ударили к вечерне, и звуки колокола, важные, чистые, святые, поплыли над лесной пустыней. Все трое перекрестились – как всегда, больше по привычке.

– Зайду, к примеру, я к обедне, поп проповедь говорит, – продолжал отец Евдоким, – а я слушаю и вижу, что ему пуще всего удивить меня охота учёностью своей или там красноглаголанием… Почему это я никому и ни в чём поверить не могу? Царю – не верю, патриарху – не верю, святым – не верю, себе и то не верю!.. Иной раз словно и самому Господу Богу не верю. И вот во всей этой блевотине вселенской точно тону я, захлёбываюсь и постыла мне вся жизнь часто так, что хошь и на верёвку да на перемёт… – И вот диво дивное и чудо чудное: из блевотины этой самой взыскую всей душой, вот как Петруха сказал, града грядущего, града светлого, где была бы во всём чистота и лепота да аллилуиа бесконечная!..

– Не ты один зовёшь Бога из блевотины твоей… – отвечал отец Антоний. – Разве не читал ты псалмопевца: спаси мя, Боже, я погряз в болоте глубоком и не на чем остановиться, впал в глубину вод и стремление их увлекает меня. Я измемог от вопля моего, засохла гортань моя, утомился глаз в ожидании Бога моего…

– Да что мне от того, что и другие изнемогают?!.– с тоской воскликнул попик. – Я, я сам изнемогаю, сам утопаю, сам погибаю… И… и вот говорю, а сам себя слушаю, себе не верю и сам себе противен до изнеможения… Есть ли спасение мне, отче? Или я проклят от века? Ежели проклят, дык за что жа? И как, как войду я в град грядущий, я, пёс смердящий? Для брачного пира, писано, нужны и брачные одежды, а у меня всего только лохмотья кабацкие вонючие, и вонью этой вот я ещё словно и похваляюся…

– Слабый я человек, и не вижу я ясно путей Господних… – сказал тихо отец Антоний. – Но мню, что аллилуиа с гноища звучнее для Господа всех кимвалов и тимпанов и органов доброгласных…

– И я войду в град грядущий?!.

Наступило молчание – только колокол пел за лесом. И трепетала душа отца Антония близостью Господа. И он поднял глаза на странников и отвечал уже не им столько, сколько себе, уловляя словом ту большую правду небесную, которая всю жизнь жила в нём:

– Войти в град грядущий не можно потому, отец, что мы все всегда в нём…

– Как ты то мыслишь, отче? – воскликнули оба странника, жадно на него глядя. – Как в нём?!.

– Мы все в нём, в небесном Иерусалиме, с рождения нашего, но только ослеплены очи наши, и, недостойные, не видим мы его… – с волнением проговорил отец Антоний, вставая. – Вот он – град небесных радостей… – широко раскинул он руки, точно обнимая всю эту пылающую в огнях осени землю, и это тихое небо, и всё, что в них. – Нет иного града, как тот, который уже дарован нам, но который скверним мы всяким шагом нашим, всякою думою, всяким мечтанием! Отоприте золотым ключом любови вход в него и вместе со всяким дыханием возрадуйтесь и восхвалите Господа…

В свете тихом, в свете вечернем пел за лесом колокол. И отец Антоний почувствовал с несомненностью, что говорить больше нельзя, что нет на языке человеческом слова более высокого и более святого, чем то, что он сказал, и что подобает теперь только одно: молитва. Отец Антоний молча низко поклонился обоим и тихо ушёл в свою хижинку.

Постояли они, помолчали и лесной тропой медленно пошли к обители. В душе Петра было строго и торжественно, но отец Евдоким уже потух. И вдруг он остановился.

– А помнишь, как мы с тобой на Керженце были? – сказал он. – Помнишь, пустил нас к себе ночевать этот старовер сердитый?

– Ну? – невнимательно спросил Пётр.

– И было у него в избе полно девок грудастых в беленьких убрусах скитских…

– Ну?… – внимательнее повторил Пётр.

– И вопросил я его о всех жёнках этих, и он сказал, что нет в них греха никакого, что всё то поповские выдумки, что сам Господь заповедал человеку любовь… И все от Писания… тоже…

И он широко осклабился всеми своими жёлтыми, изъеденными зубами.

– А ты помнишь, что сказал только что отец Антоний? – тихо сказал Пётр. – Он сказал, что с гноища аллилуиа Господу всего сладостнее…

И, окинув восхищённым взором сияющую в свете вечернем землю, оборванный, в липовых лапотках, истомлённых путями, он истово перекрестился и сказал тепло:

– Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа, слава Тебе, Боже…

Молча шли – каждый в себе.

– А ты отсюда куда думаешь? – спросил отец Евдоким.

– Никуда… – отвечал Пётр. – Сичас пойду к игумену и попрошу благословения остаться при отце Антонии. Он уже дряхл, буду носить воду ему, дрова, ходить за ним. Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа, слава Тебе, Боже…

Отец Евдоким подумал.

– А что же, пожалуй, и верно… – раздумчиво и печально сказал он и, в тоске, прибавил: – Что, в самом деле, лапти-то зря трепать?…

В звёздную ночь, когда все спали, отец Евдоким повесился на вожжах в конюшне монастырской, над навозом…

XLI. Крестный ход

Бежавший во время взятия Кагальника на Волгу Алёшка Каторжный сразу бросился со своими на Астрахань. Федька Шелудяк, царствовавший вместо бежавшего Ивашки Черноярца в Царицыне, наказывал ему во что бы то ни стало поднять астраханцев на новый поход на Москву.

– Только шевельнись чуть, опять всё враз подымется… – бешено сверкая глазами, говорил он. – И главное, только время там никак терять не моги. Васька Ус, слышно, хворает всё, так ты на него не гляди…

Алёшка пригрёб со своими к Астрахани. Там митрополит с попами развёл в народе большую смуту. В конце апреля, в Страстную пятницу, по городу распространился слух, что юртовские татары опять привезли от царя милостивую грамоту к астраханцам, но в город показаться с ней боятся. После долгих криков и споров старшины казацкие разрешили грамоту взять и прочитать её народу, но когда её прочитали, казаки стали кричать, что грамота составлена митрополитом да попами, потому что, если бы была она настоящая, то была бы она за красной печатью. И кричали:

– На раскат митрополита, старого чёрта!..

Плохие вести для них шли отовсюду, и потому митрополит очень осмелел: он обличал, уговаривал и на дерзких даже замахивался, тряся седой головой своей, посохом. Более политичный Иосель – он вынырнул в Астрахани – ласково и убедительно звал казаков удалыми добрыми молодцами, презрительно говорил о Москве и высоко держал знамя казацких вольностей, втихомолку бойко приторговывал рыбой, шёлком, старинным оружием, пухом, драгоценными камнями, мукой и всем, что попадалось под руку. Большинство казаков были уже должны ему – впредь до лучших времён…

А против митрополита озлобление нарастало всё более и более. Но покончить с ним ещё не решались: уж очень сан велик! Федька Шелудяк прислал из Царицына посольство, настаивая, чтобы покончить с упрямым попом. И долго, обсуждая это дело, гудел взволнованный круг.

– Он ссылается грамотами и с Тереком, и с Доном, и с боярами… – кричали казаки. – От него вся и смута идёт… И по какому такому случаю он на круг с хрестом вышел?… Что мы, нехрещёные какие нешто? Такие же православные хрестьяне… На раскат старого чёрта!..

Митрополита сперва тут же, на кругу, раздели священники, а потом на Зелейном дворе палач Ларка стал жарить старика на огне, пытая, с кем он грамотами ссылался и, главное, где его животы и казна. Потом Алёшка Грузинов сбросил измученного старика с раската… Тут же кстати отрубили голову и приятелю Степана, князю С. И. Львову, который до сего времени содержался в тюрьме. После этого составили торжественный круг и на том кругу все, старшины, казаки – донские, астраханские, терские и гребенские – и пушкари с затинщиками, и посадские люди, и гостиные торговые люди, которые уцелели, написали между собой приговор, чтобы жить им всем здесь, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно, и идти вверх побивать изменников-бояр.

– Эй, попы!.. Прикладывай руку за себя и за своих чад духовных… – крикнул Васька Ус, весь покрытый какими-то язвами, в которых, говорили, были черви. – Живо!.. А то всех перебьём…

Приговор был подписан, казаки торжественно отнесли его в Троицкий монастырь, положили на хранение в ризницу и тотчас же бросились снаряжать струги для похода на Москву. Васька уже не мог из Астрахани двинуться, и место походного атамана с Царицына должен был занять Федька Шелудяк. И казаки разом взяли Саратов, Самару и в июне осадили Симбирск, где воеводой был Пётр Васильевич Шереметев. Переговоры с ним не привели ни к чему, и казаки бросились на приступ, но трижды были отбиты. Шереметев, осмелев, сделал вылазку и наголову разбил воров. Побросав все, даже часть своих товарищей, казаки бросились к Самаре, а оттуда разошлись, кто куда хотел, – только астраханцы с Федькой во главе решили возвратиться в Астрахань.

Москва окончательно потеряла терпение, и бывший симбирский воевода Иван Богданович Милославский с ратною силой выступил водой на низ. Царь дал ему право передать мятежникам его царское прощение: великий государь великие и страшные вины их отпускает не иначе чего ради, а токмо ища погибших душ к покаянию и обращению. И получил воевода на дорогу от царя в помощь икону Пресвятыя Богородицы, именуемая «Живоносный Источник в чудесех».

В отряде Милославского был и молодой Воин Афанасьевич Ордын-Нащокин, исхудавший и горький. Жил он только одной думой: где она, что с ней? Куда занесла ее страшная буря? Поверить, что она каким-то чудом уцелела, было невозможно, и бессонными ночами ему такие мысли приходили о судьбе Аннушки, что он стонал, и не знал, что делать. В Самаре – конечно, она встретила царские войска крестным ходом – во время передышки войск ему удалось напасть на след её: была при Степане, а потом бежала с каким-то жидовином ночью, неизвестно куды. В Саратове – город, конечно, встретил их крестным ходом – тоже была днёвка, но Воин Афанасьевич не нашёл никаких следов ни пропавшей девушки, ни таинственного жид овина и, разбитый, с захолодевшей душой, возвращался к себе на берег, как вдруг его остановила какая-то пожилая монахиня.

– Ты, сынок, не из Москвы ли будешь? – спросила она.

– Из Москвы… – отвечал он.

– Ах, родимый, у нас в скудельнице монастырской девица из Москвы лежит, одна-одинёшенька, никого из сродственников нету… – сказала монахиня. – Нельзя ли как объявить в войске, поспрошать, может, есть кто из её близких…

– Как зовут её? – спросил Воин Афанасьевич, чувствуя, как его сердце замерло и остановилось.

– Аннушкой зовут её, родимый, Аннушкой, покойного самарского воеводы Алфимова дочка… – сказала монахиня. – Да что ты, Господь с тобой?!

– Веди меня к ней скорее, мать!.. – едва выговорил он. – Скорее!..

Монахиня широко перекрестилась.

– Господи Исусе Христе!.. Да уж я не знаю как…

– Веди скорее!..

– Да ведь, родимый мой, плоха она очень… Уж и не бает совсем…

– Да не терзай ты меня, мать!.. – воскликнул Ордын страстно. – Веди же…

Сводчатый полутёмный коридор. Торжественно пахнет ладаном и воском. Чёрные монахини низко кланяются молодому воину… Отворяется дверь. На низкой, широкой скамье лежит что-то плоское и прозрачное. И – синие бездны…

Он зашатался.

Аннушка строго нахмурила свои тонкие брови, с усилием всматриваясь в его смуглое, перекошенное страданием лицо. И вдруг синие бездны начали проясняться, теплеть и в углах, у белого, точёного носика налились две огромные капли. Монахиня тихо отёрла слёзы, – они налились опять и опять. И, не отрываясь, смотрели в его лицо синие глаза, и разрывалась душа на части болями острыми, нестерпимыми, нечеловеческими.

– Аннушка… – едва выговорил он.

Тень улыбки скользнула по бледным губам. Говорить она не могла. Говорили только её глаза…

Рыдая, он упал к её одру, приник на мгновение лбом к её прозрачной руке и снова, оторвавшись, стал смотреть в глаза, и снова прижался лицом к ней… Страшный, как ночной набат, кашель потряс её пустую, гулкую грудь, из угла рта протекла на подушку струйка крови, и синие глаза, не отрываясь от его лица, стали стыть, заволакиваться, уходить… И по прелестному личику тихо разливалось выражение какого-то неземного покоя и нежности…

Вдоль берега, у стругов, уже пели настойчиво, повелительно медные рожки, призывая в поход…

Ордын не помнил, как очутился он на своём струге. Он не видел ни Волги солнечной, ни зелёных берегов, ни бегущей на низ флотилии, – для него весь мир был одной сплошной чёрной дырой, полной боли и рыданий. С ним заговаривали – он смотрел сумасшедшими глазами и ничего не понимал. На него дивились, перешёптывались, покачивали головами. Он сидел на носу один, смотрел в играющие волны, а сзади него солдаты тихонько напевали новую московскую, такую унывную песню:

Схороните меня, братцы, между трёх дорог,

Меж московской, астраханской, славной киевской,

В головах моих поставьте животворный крест,

А в ногах мне положите саблю вострую…

Кто пройдёт или проедет, остановится,

Моему животворному кресту помолится,

Моей сабли, моей вострой испужается:

Что лежит тут вор удалый, добрый молодец,

Степан, Разин по прозванью, Тимофеевич…

В Царицыне, конечно, встретили московскую рать крестным ходом. А в последних числах августа Милославский обложил Астрахань. В городе начался голод.

Появились перебежчики. Их кормили, поили, ласкали. Поэтому число их увеличилось. Казаки хотели было перерезать в Астрахани вдов и сирот всех ими казненных, но – это было уже невозможно. И всего больше помешал этому Иосель.

Иосель бойко торговал мукой, пухом, драгоценными вещами, старьём, птицей, давал деньги взаймы и уже строгонько покрикивал на казаков.

– Пхэ!.. И что они из-под себя думают?… Захватили какую-то паршивую Астрахань и думают, что завоевали всё царство Московское… – говорил он страшно убедительно. – И что вы хотите: чтобы в Астрахани были свои порядки, в Царицыне свои, в Казани свои, а в Москве опять свои? В государстве должен быть порядок, чтобы можно было торговать, всюду ездить, делать дела… А эти добры молодцы думают, что они Бог знает каких делов накрутили, а на самом деле одна глупость и необразованность… Конечно, вольности казацкие, я не говорю, но надо же и торговать…

– Вот проклятый!.. – смущённо бурчали казаки. – И туды крутит, и сюды, и никак в толк не возьмёшь, чего он хотит…

А другие, потолковее, предостерегали:

– Опасайся, ребята: что-то наш Иосель переменился…

С Дона прибыло тайно посольство. И там дела были невеселы. Всего хуже было то, что атаман Корнило Яковлев и Михайло Самаренин возвратились на Дон не одни, а со стольником Косоговым, который вёз казакам милостивую грамоту, хлебный и пушечный запас и денежное жалованье. Казаки крепко запасу обрадовались: на Дону благодаря всей этой смуте было голодно. Косогова сопровождали рейтары. И чтобы почтить Москву, казаки встретили царского посла за пять вёрст от Черкасска, в степи.

По обычаю, собрался круг. Косогов – чистяк и краснобай, державшийся очень уверенно, – сообщил казакам, что Корнило Яковлев и Михайло Самаренин дали в Москве за всё казачество обещание принять присягу на верность великому государю. Старики и вообще домовитые казаки с большой охотой согласились, но молодежь и беднота подняли шум.

– Мы рады служить великому государю и без крестного целования… – кричали они. – А крест целовать незачем…

Три раза собирался круг, а столковаться всё никак не могли. Наконец, старики постановили: кто на крестное целование не пойдёт, того казнить смертью по воинскому праву казацкому и пограбить его животы, а пока не дадут все крестного целования, положить крепко заказ во всех куренях не продавать ни вина, ни другого питья, а кто будет продавать, того казнить со всей жесточью.

Этого казаки уж не выдержали, и 29-го августа попы привели к присяге атамана и всех казаков перед стольником царским и его дьяком.

– А теперь, казаки, – крикнул довольный Косогов, – сослужите великому государю службу: идите под Астрахань чинить над ворами промысел…

– Радостным сердцем пойдём!.. – закричали казаки посмышлёнее. – Будем всей душой служить великому государю…

Но через некоторое время к стольнику явились старшины: они только что прослышали, что крымский хан готовится со сто тысячной ордой напасть на Азов, и потому им никак невозможно покинуть Дон без защиты. Стольник вынужден был принять это к сведению и руководству…

Замутился астраханский круг, когда донские послы закончили свою печальную новость…

– Сволочи!.. – сплюнул кто-то.

– Вольному Дону аминь… – подвёл итог другой.

– Ну и москвитяне, чтобы им…

– Всё кончал!.. – сказал Ягайка.

Он снова был в Астрахани. «Наша совсем заболталась… – объяснял он. – Не хочит псом сидеть – туды-сюды гулять хочит…»

И Федька Шелудяк прямо с круга пошёл в Троицкий монастырь, где хранился приговор астраханцев о взаимной поддержке, о вольностях казацких, о походе на Москву, и с перекошенным лицом на глазах всех изорвал его и бросил в грязь…

Астраханцы совсем пали духом. В кружалах шло мрачное пьянство. Иосель был чрезвычайно озабочен и строго покрикивал на казаков: самые несообразные люди – пхэ!.. – и придумали какие-то там дурацкие вольности… Вот Москва – это да, с Москвой всякий порядочный человек торговать может…

Приказные, несмотря ни на что, писали себе и писали…

26-го ноября к воеводе Ивану Богдановичу Милославскому явилась депутация: Астрахань сдаётся…

Торжествующий Милославский тотчас же приказал строить через проток мост для торжественного входа в Астрахань царских войск, и через сутки мост был готов.

В строгом порядке выстроились войска. Все ратные люди были пешем, в самых лучших одеждах и без шапок. Воевода поднял шестопёр. Стукнула пушка, заиграли трубы, забили барабаны и тулумбасы, зазвонили в Астрахани красным звоном колокола, и многоцветная река силы московской устремилась через мост в город. Впереди войска попы шли с пением молебным, а за ними воевода с иконою Пресвятыя Богородицы «Живоносный Источник в чудесех». А навстречу москвитянам, в предшествии сверкающего ризами и хоругвями крестного хода, шли астраханцы, все до единого. И когда подошли горожане поближе, все они шарахнулись на колени и завопили о пощаде.

– По милости великого государя, – торжественно и громко сказал воевода, – вам всем, всяких чинов людям, кто был в воровстве, вины отданы и вы государской милостью уволены…

В ликующем колокольном звоне, при радостных кликах счастливых астраханцев, при пении молебном не-престающем, войска снова двинулись в город. Воевода прежде всего вошёл в собор и поставил там икону свою. Потом принял он печать царства Астраханского, Приказную избу и, осмотрев все укрепления, расставил по стенам караулы. Никто не был не только казнён, но даже задержан. Даже Федька Шелудяк и тот остался на свободе и жил на воеводском дворе.

По обычаю доброго старого времени, вся старшина казачья должна была, конечно, поднести новому начальству любительные поминки. Так, Иван Красуля, раньше начальник стрельцов астраханских, а потом один из воровских атаманов, поднёс воеводе ту драгоценную шубу, которую получил от Степана во время пьянства князь С. И. Львов, и саблю, тоже принадлежавшую Львову. Другие поднесли воеводе кто шапку горлатную лисью, кто перстень с камнем драгоценным, кто панцирь цареградский, кто пищаль турецкую, а Алёшка Грузинов, тот, что митрополита под раскат пустил, тот ловко отделался тем, что раздал кафтаны да шапки приказным и получил отпуск на все четыре стороны. Монахи за своё шатание и сношения с ворами платились саженными осетрами и прямо божественной икрой. Казаков одолевала нищета: добытое всё было давно пропито и заложено у Иоселя, а остатки пошли начальству на поминки. Многим беглым, кроме того, не хотелось возвращаться к прежним господам, где их ждали только нещадные батоги. И потому казаки, чтобы устроиться в жизни посолиднее, посытее, потеплее, отдавались в холопы воеводе, дьякам, подьячим и стрелецким головам…

Иосель получил большой подряд на поставку для государевой армии всякого продовольствия и уже сносился грамотами с московским торговым человеком, Иваном, сыном Ивановым, Самоквасовым о закупке для Самоквасова всего улова по учугам. Писал Иоселю и сам именитый гость Василий Шорин о больших делах. Иосель метался как неприкаянный по городу, недосыпал, недоедал и убедительно говорил, что для великого государя он и жизни не пожалеет…

Раз, чтобы закупить для войска рыбу, отправился Иосель на учуги. Там, пока он осматривал товар и упорно торговался, гребцы его перепились чуть не до потери сознания: скучал простой народ эти дни крепко. А Иоселю нужно было проехать и на соседние острова. Делать нечего, взял он на учуге маленький челночок и поехал по промыслам один, – Иосель был парень смелый. И вдруг он почувствовал, что он в камышах заблудился. Он тревожно завертелся туда и сюда, но, кроме неба и камышей, вокруг ничего не бьшо… Он причалил к небольшому плоскому островку и только хотел было вылезти на берег, чтобы осмотреться, как увидал на отмели у самой воды – человеческий череп. Он подошёл ближе: то был труп какой-то богатой, судя по истлевшим одеждам, женщины, который прибило сюда волнами. И вокруг черепа по песку легло – точно слёзы застывшие – ожерелье жемчужное, а пониже, на груди, искрилась большая бриллиантовая звезда с огромным сапфиром посередине. Иосель так и обомлел и дрожащими руками, боязливо оглядываясь по сторонам, схватил и звезду, и ожерелье, а потом, спрятав их, стал осторожно перебирать истлевшие ткани: нет ли еще чего… И нашёл он ещё несколько перстней драгоценных и тяжёлое запястье, всё индийскими сапфирами – да какими, чуть не в орех!.. – усыпанное…

И, убедившись, что больше на трупе ничего нет, Иосель торопливо поплыл протоками дальше. Он не помнит, как он и на учуги опять выплыл…

И с той поездки стал он покрикивать на казаков ещё строже…

Ранней весной московская армия пошла обратно, а казаки на Дон, и, когда шли струги московские по Волге вверх, казаки, и солдаты, и стрельцы, завороженные тихим весенним вечером, унывно, с душой напевали новую, неизвестно кем сложенную песню:

Замутился тихий славный Дон От Черкасска до Черна моря, Помешался весь казачий круг: Атамана боле нет у нас…

– Гожа песня… – с убеждением тряхнул головой князь Иван Пронский, который вёл войска вместо Милославского, оставшегося в Астрахани воеводой. – Пра, гожа…

Нет Степана Тимофеича, —

продолжали казаки, стрельцы и солдаты унывно, с душой:

По прозванью Стеньки Разина…

Поймали добра молодца,

Завязали руки белые,

Повезли во каменну Москву

И на славной Красной площади…

Отрубили буйну голову…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю