355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Губерман » Иерусалимские гарики » Текст книги (страница 1)
Иерусалимские гарики
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:13

Текст книги "Иерусалимские гарики"


Автор книги: Игорь Губерман


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Губерман Игорь
Иерусалимские гарики

Саше Окуню – очень старшему другу

с любовью



 
Пришёл в итоге путь мой грустный,
кривой и непринципиальный
в великий город захолустный,
планеты центр провинциальный.
 

Первый иерусалимский дневник

1
 
Россию увидав на расстоянии,
грустить перестаешь о расставании.
 

 
Изгнанник с каторжным клеймом,
отъехал вдаль я одиноко
за то, что нагло был бельмом
в глазу всевидящего ока.
 
 
Еврею не резвиться на Руси
и воду не толочь в российской ступе;
тот волос, на котором он висит,
у русского народа – волос в супе.
 
 
Забавно, что томит меня и мучает
нехватка в нашей жизни эмигрантской
отравного, зловонного, могучего
дыхания империи гигантской.
 
 
Бог лежит больной, окинув глазом
дикие российские дела,
где идея вывихнула разум
и, залившись кровью, умерла.
 
 
С утра до тьмы Россия на уме,
а ночью – боль участия и долга;
неважно, что родился я в тюрьме,
а важно, что я жил там очень долго.
 
 
Да, порочен дух моей любви,
но не в силах прошлое проклясть я,
есть у рабства прелести свои
и свои восторги сладострастья.
 
 
Вожди России свой народ
во имя чести и морали
опять зовут идти вперед,
а где перед, опять соврали.
 
 
Когда идет пора
крушения структур,
в любое время
всюду при развязках
 
 
у смертного одра
империй и культур
стоят евреи
в траурных повязках.
 
 
Ах, как бы нам за наши штуки
платить по счету не пришлось!
Еврей! Как много в этом звуке
для сердца русского слилось!
 
 
Устроил с ясным умыслом Всевышний
в нас родственное сходство со скотом:
когда народ безмолвствует излишне,
то дух его зловонствует потом.
 
 
Люблю российский спор подлунный,
его цитат бенгальский пламень,
его идей узор чугунный,
его судеб могильный камень.
 
 
Ранним утром. Душной ночью.
Вдруг в ответ на чей-то взгляд...
Вырвал корни я из почвы,
и они по ней болят.
 
 
Прав еврей, что успевает
на любые поезда,
но в России не свивает
долговечного гнезда.
 
 
Я хотел бы прожить много лет
и услышать в часы, когда пью,
что в стране, где давно меня нет,
кто-то строчку услышал мою.
 
 
Вдовцы Ахматовой и вдовы Мандельштама -
бесчисленны. Душой неколебим,
любой из них был рыцарь, конь и дама,
и каждый был особенно любим.
 
 
Мне вновь напомнила мимоза
своей прозрачной желтизной,
что в сердце всажена заноза
российской слякотной весной.
 
 
В русском таланте ценю я сноровку
злобу менять на припляс;
в доме повешенных судят веревку
те же, что вешали нас.
 
 
В России сейчас от угла до угла
бормочет Россия казенная
про то, что Россию спасти бы могла
Россия, оплошно казненная.
 
 
В те трудные дни был открыт
мне силы и света источник,
когда я почувствовал стыд
и выпрямил свой позвоночник.
 
 
В любви и смерти находя
неисчерпаемую тему,
я не плевал в портрет вождя,
поскольку клал на всю систему.
 
 
Из русских событий пронзительный вывод
взывает к рассудкам носатым:
в еврейской истории русский период
кончается веком двадцатым.
 
 
Россия извелась, пока давала
грядущим поколениям людей
урок монументального провала
искусственно внедряемых идей.
 
 
Пронизано русское лето
миазмами русской зимы;
в российских ревнителях света
спят гены строителей тьмы.
 
 
Россию покидают иудеи,
что очень своевременно и честно,
чтоб собственной закваски прохиндеи
заполнили оставшееся место.
 
 
Как бы ни слабели год от года
тьма и духота над отчим домом,
подлинная русская свобода
будет обозначена погромом.
 
 
Чтоб русское разрушить государство -
куда вокруг себя ни посмотри -
евреи в целях подлого коварства
Россию окружают изнутри.
 
 
Не верю в разум коллективный
с его соборной головой:
в ней правит бал дурак активный
или мерзавец волевой.
 
 
Не зря тонули мы в крови,
не зря мы жили так убого,
нет ни отваги, ни любви
у тех, кого лишили Бога.
 
 
Весело на русский карнавал
было бы явиться нам сейчас:
те, кто нас душил и убивал,
пишут, что они простили нас.
 
 
В России жил я, как трава,
и меж такими же другими,
сполна имея все права
без права пользоваться ими.
 
 
Лихие русские года
плели узор искусной пряжи,
где подо льдом текла вода
и мертвым льдом была она же.
 
 
Злая смута у России впереди:
все разъято, исковеркано, разрыто,
и толпятся удрученные вожди
у гигантского разбитого корыта.
 
 
Когда вдруг рухнули святыни
и обнажилось их уродство,
душа скитается в пустыне,
изнемогая от сиротства.
 
 
Россия ждет, мечту лелея
о дивной новости одной:
что, наконец, нашли еврея,
который был всему виной.
 
 
Ручей из русских берегов,
типаж российской мелодрамы,
лишась понятных мне врагов,
я стал нелеп, как бюст без дамы.
 
 
На кухне или на лесоповале,
куда бы судьбы нас ни заносили,
мы все о том же самом толковали -
о Боге, о евреях, о России.
 
 
Хоть сотрись даже след от обломков
дикой власти, где харя на рыле,
все равно мы себя у потомков
несмываемой славой покрыли.
 
 
Я разными страстями был испытан,
но главное из посланного Богом -
я в рабстве у животных был воспитан,
поэтому я Маугли во многом.
 
 
Российскую власть обесчещенной
мы видим и сильно потоптанной,
теперь уже страшно, что женщиной
она будет мерзкой и опытной.
 
 
Нельзя не заметить, что в ходе истории,
ведущей народы вразброд,
евреи свое государство – построили,
а русское – наоборот.
 
 
Едва утихомирится разбой,
немедля разгорается острей
извечный спор славян между собой -
откуда среди них и кто еврей.
 
 
Я снял с себя российские вериги,
в еврейской я теперь сижу парилке,
но даже возвратясь к народу Книги,
по-прежнему люблю народ Бутылки.
 
 
В автобусе, не слыша языка,
я чую земляка наверняка:
лишь русское еврейское дыхание
похмельное струит благоухание.
 
 
Приемлю, не тоскуя и не плачась,
древнейшее из наших испытаний -
усушку и утруску наших качеств
от наших переездов и скитаний.
 
 
Не в том печаль, что век не вечен, -
об этом лучше помолчим,
а в том, что дух наш изувечен
и что уже неизлечим.
 
 
Везде все время ходит в разном виде,
мелькая между стульев и диванов,
народных упований жрец и лидер
Адольф Виссарионович Ульянов.
 
 
За все в России я обязан -
за дух, за свет, за вкус беды,
к России так я был привязан -
вдоль шеи тянутся следы.
 
 
В любое окошко, к любому крыльцу,
где даже не ждут и не просят,
российского духа живую пыльцу
по миру евреи разносят.
 
 
Всю Россию вверг еврей
в мерзость и неразбериху;
вот как может воробей
изнасиловать слониху.
 
 
Не дикому природному раздолью,
где края нет лесам и косогорам,
а тесному кухонному застолью
душа моя обязана простором.
 
 
Много у Ленина сказано в масть,
многие мысли частично верны,
и коммунизм есть советская власть
плюс эмиграция всей страны.
 
 
На почве, удобренной злобой бесплодной,
увял даже речи таинственный мускул:
великий, могучий, правдивый, свободный
стал постным, унылым, холодным и тусклым.
 
 
Я б хотел, чтоб от зоркого взора
изучателей русских начал
не укрылась та доля позора,
что ложится на тех, кто молчал.
 
 
У того, кто родился в тюрьме
и достаточно знает о страхе,
чувство страха живет не в уме,
а в душе, селезенке и пахе.
 
 
Я Россию часто вспоминаю,
думая о давнем дорогом,
я другой такой страны не знаю,
где так вольно, смирно и кругом.
 
 
Забавно мы все-таки жили:
свой жух в чистоте содержали
и с истовой честью служили
неправедной грязной державе.
 
 
Такой же, как наша, не сыщешь на свете
ранимой и прочной душевной фактуры;
двух родин великих мы блудные дети:
еврейской земли и российской культуры.
 
 
Оставив золу крематорию
и в путь собирая семью,
евреи увозят историю
будущую свою.
 
 
Я там любил, я там сидел в тюрьме,
по шатким и гнилым ходил мостам,
и брюки вечно были в бахроме,
и лучшие года остались там.
 
2
 
Евреев от убогих до великих,
люблю не дрессированных, а диких
 

 
Был, как обморок, переезд,
но душа отошла в тепле,
и теперь я свой русский крест
по еврейской несу земле.
 
 
Здесь мое исконное пространство,
здесь я гармоничен, как нигде,
здесь еврей, оставив чужестранство,
мутит воду в собственной среде.
 
 
В отъезды кинувшись поспешно,
евреи вдруг соображают,
что обрусели так успешно,
что их евреи раздражают.
 
 
За российский утерянный рай
пьют евреи, устроив уют,
и, забыв про набитый трамвай,
о графинях и тройках поют.
 
 
Еврейский дух слезой просолен,
душа хронически болит;
еврей, который всем доволен –
покойник или инвалид.
 
 
Умельцы выходов и входов,
настырны, въедливы и прытки,
евреи есть у всех народов,
а у еврейского – в избытке.
 
 
Евреи, которые планов полны,
становятся много богаче,
умело торгуя то светом луны,
то запахом легкой удачи.
 
 
Каждый день я толкусь у дверей.
за которыми есть кабинет,
где сидит симпатичный еврей
и дает бесполезный совет.
 
 
Чтоб несогласие сразить
и несогласные закисли,
еврей умеет возразить
еще не высказанной мысли.
 
 
Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток,
у каждого собственный запах,
и носом к Востоку еврей свой росток
стыдливо увозит на Запад.
 
 
Смотрю на наше поколение
и с восхищеньем узнаю
еврея вечное стремление
просрать историю свою.
 
 
Не внемлет колосу погоды
упрямый ген в упорном семени:
терпя обиды и невзгоды,
еврей блаженствует в рассеяньи.
 
 
В мире много идей и затей,
но вовек не случится в истории,
чтоб мужчины рожали детей,
а евреи друг с другом не спорили.
 
 
В мире лишь еврею одному
часто удается так пожить,
чтоб не есть свинину самому
и свинью другому подложить.
 
 
Мир наполнили толпы людей,
перенесших дыханье чумы,
инвалиды высоких идей,
зараженные духом тюрьмы.
 
 
Живу я легко и беспечно,
хотя уже склонен к мыслишкам,
что все мы евреи, конечно,
но некоторые – слишком.
 
 
Много сочной заграничной русской прессы
я читаю, наслаждаясь и дурея;
можно выставить еврея из Одессы,
но не вытравишь Одессу из еврея.
 
 
Земля моих великих праотцов
полна умов нешибкого пошиба,
и я среди галдящих мудрецов
молчу, как фаршированная рыба.
 
 
Слились две несовместных натуры
под покровом израильской кровли –
инвалиды российской культуры
с партизанами русской торговли.
 
 
За мудрость, растворенную в народе,
за пластику житейских поворотов
евреи платят матери-природе
обилием кромешных идиотов.
 
 
Душу наблюдениями грея
начал разбираться в нашем вкусе я:
жанровая родина еврея –
всюду, где торговля и дискуссия.
 
 
Я счастлив, что жив и неистов
тяжелый моральный урод –
мой пакостный, шустрый, корыстный
настырно живучий народ.
 
 
Еврей не каждый виноват,
что он еврей на белом свете,
но у него возможен брат,
а за него еврей в ответе.
 
 
Евреев тянет все подвигать
и улучшению подвергнуть,
и надо вовремя их выгнать,
чтоб неприятностей избегнуть.
 
 
Не терпит еврейская страстность
елейного меда растления:
еврею вредна безопасность,
покой и любовь населения.
 
 
Как не скрывайся в чуждой вере,
у всех народов и времен
еврей заочно к высшей мере
всегда бывал приговорен.
 
 
Особенный знак на себе мы несем,
всевластной руки своеволие,
поскольку евреи виновны во всем,
а в чем не виновны – тем более.
 
 
Под пятой у любой системы –
очень важно заметить это –
возводили мы сами стены
наших тесных и гиблых гетто.
 
 
Нельзя, когда в душе разброд,
чтоб дух темнел и чах;
не должен быть уныл народ,
который жгли в печах.
 
 
Евреи знали унижение
под игом тьмы поработителей,
но потерпевши поражение,
переживали победителей.
 
 
Пустившись по белому свету,
готовый к любой неизвестности,
еврей заселяет планету,
меняясь по образу местности.
 
 
Спеша кто куда из-под бешенной власти,
евреи разъехались круто,
чем очень и очень довольны. А счастье –
оно не пришло почему-то.
 
 
Варясь в густой еврейской каше,
смотрю вокруг, угрюм и тих:
кишмя кишат сплошные наши,
но мало подлинно своих.
 
 
Мне одна догадка душу точит,
вижу ее правильность везде:
каждый, кто живет не там, где хочет –
вреден окружающей среде.
 
 
Навеки предан я загадочной стране,
где тени древние теснятся к изголовью,
а чувства – разные полощутся во мне:
люблю евреев я, но странною любовью.
 
 
Что изнутри заметно нам,
отлично видно и снаружи:
еврей абстрактный – стыд и срам,
еврей конкретный – много хуже.
 
 
Еврей весь мир готов обнять,
того же требуя обратно:
умом еврея не понять,
а чувством это неприятно.
 
 
Во все разломы, щели, трещины
проблем, событий и идей,
терпя то ругань, то затрещины,
азартно лезет иудей.
 
 
Растут растенья плещут воды,
на ветках мечутся мартышки,
еврей в объятиях свободы
хрипит и просит передышки.
 
 
Антисемит похож на дам,
которых кормит нежный труд:
от нелюбви своей к жидам
они дороже с нас берут.
 
 
Всегда еврей гоним или опален
и с гибелью тугим повит узлом,
поэтому бесспорно уникален
наш опыт обращения со злом.
 
 
В жизненных делах я непрактичен,
мне азарт и риск не по плечу,
даже как еврей я нетипичен:
если что не знаю, то молчу.
 
 
Заоблачные манят эмпиреи
еврейские мечтательные взгляды,
и больно ушибаются евреи
о каменной реальности преграды.
 
 
Тем людям, что с рожденья здесь растут, –
им чужды наши качества и свойства;
похоже, не рассеется и тут
витающий над нами дух изгойства.
 
 
Еврейского характера загадочность
не гений совместила со злодейством,
а жертвенно хрустальную порядочность
с таким же неуемным прохиндейством.
 
 
Мы Богу молимся, наверно,
затем так яростно и хрипло,
что жизни пакостная скверна
на нас особенно налипла.
 
 
В еврейском гомоне и гаме
отрадно жить на склоне лет,
и даже нет проблем с деньгами,
поскольку просто денег нет.
 
 
Еврейского разума имя и суть –
бродяга, беглец и изгой:
еврей, выбираясь на правильный путь,
немедленно ищет другой.
 
 
Скитались не зря мы со скрипкой в руках:
на землях, евреями пройденных,
поют и бормочут на всех языках
еврейские песни о родинах.
 
 
Я антисемит, признаться честно,
ибо я лишен самодовольства
и в евреях вижу повсеместно
собственные низменные свойства.
 
 
Чуть выросли – счастья в пространстве кипучем
искать устремляются тут же
все рыбы – где глубже, все люди – где лучше.
евреи – где лучше и глубже.
 
 
Катаясь на российской карусели,
наевшись русской мудрости плодов,
евреи столь изрядно обрусели,
что всюду видят происки жидов.
 
 
Еврей живет, как будто рос,
не зная злобы и неволи:
сперва сует повсюду нос
и лишь потом кричит от боли.
 
 
Велик и мелок мой народец,
един и в грязи и в элите,
я кровь от крови инородец
в его нестойком монолите.
 
 
Евреям доверяют не вполне
и в космос не пускают, слава Богу:
евреи, оказавшись на Луне,
устроят и базар и синагогу.
 
 
Шепну я даже в миг, когда на грудь
уложат мне кладбищенские плиты:
жениться на еврейке – лучший путь
к удаче, за рубеж, в антисемиты.
 
 
На развалинах древнего Рима
я сижу и курю не спеша,
над руинами веет незримо
отлетевшая чья-то душа.
 
 
Под небом, безмятежно голубым,
спит серый Колизей порой вечерней;
мой предок на арене этой был
зарезан на потеху римской черни.
 
 
Римские руины – дух и мрамор,
тихо дремлет вечность в монолите;
здесь я, как усердный дикий варвар,
выцарапал имя на иврите.
 
 
В убогом притворе, где тесно плечу
и дряхлые дремлют скамейки,
я деве Марии поставил свечу –
несчастнейшей в мире еврейке.
 
 
Из Рима видней (как теперь отовсюду,
хоть жизнь моя там не легка)
тот город, который я если забуду –
отсохнет моя рука.
 
 
Я скроюсь в песках Иудейской пустыни
на кладбище плоском, просторном и нищем
и чувствовать стану костями пустыми,
как ветер истории поверху свищет.
 
 
Вон тот когда-то пел, как соловей,
а этот был невинная овечка,
а я и в прошлой жизни был еврей –
отпетый наглый нищий из местечка.
 
 
Знаешь, поразительно близка мне
почва эта с каменными стенами:
мы, должно быть, помним эти камни
нашими таинственными генами.
 
 
Я счастлив, что в посмертной вечной мгле,
посмертном бытии непознаваемом,
в навеки полюбившейся земле
я стану бесполезным ископаемым.
 
3
 
Высокого безделья ремесло
меня от процветания спасло
 

 
Как пробка из шампанского – со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.
 
 
Я живой и пока не готов умирать.
Я свободу обрел. Надо путь избирать.
А повсюду стоят, как большие гробы,
типовые проекты удачной судьбы.
 
 
Я тем, что жив и пью вино.
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но
я существую.
 
 
В час важнейшего в жизни открытия
мне открылось, гордыню гоня,
что текущие в мире события
превосходно текут без меня.
 
 
За то и люблю я напитки густые,
что с гибельной вечностью в споре
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.
 
 
Всегда у мысли есть ценитель,
я всюду слышу много лет:
вы выдающийся мыслитель,
но в нашей кассе денег нет.
 
 
Время щиплет незримые струны,
и звучу я, покуда не сгину,
дни мелькают, как пятки фортуны,
а с утра она дышит мне в спину.
 
 
Я нужен был и близок людям разным,
поскольку даром дружбы одарен,
хотя своим устройством несуразным
к изгнанию в себя приговорен.
 
 
Решать я даже в детстве не мечтал
задачи из житейского задачника,
я книги с упоением читал,
готовясь для карьеры неудачника.
 
 
Я в сортир когда иду среди ночи
то плетется пой Пегас по пятам,
ибо дух, который веет, где хочет,
посещает меня именно там.
 
 
Видно только с горных высей,
видно только с облаков:
даже в мире мудрых мыслей
бродит уйма мудаков.
 
 
Я живу, в суете мельтеша,
а за этими корчами спешки
изнутри наблюдает душа,
не скрывая обидной усмешки.
 
 
Моя малейшая затея
душе врага всегда была
свежа, как печень Прометея
глазам летящего орла.
 
 
В этой мутной с просветами темени,
непостижной душе и уму,
я герой, но не нашего времени,
а какого – уже не пойму.
 
 
Я пристегнут цепью и замком
к речи, мне с рождения родной:
я владею русским языком
менее, чем он владеет мной.
 
 
С утра нужна щепотка слов,
пощекотавших ум и слух,
чтоб ожил чуткий кайфолов,
согрелся жить мой грустный дух.
 
 
Очень много во мне плебейства,
я ругаюсь нехорошо,
и меня не зовут в семейства,
куда сам бы я хер пошел.
 
 
Мы бестрепетно выносим на свет
и выплескиваем в зрительный зал
то, что Бог нам сообщил как секрет,
но кому не говорить – не сказал.
 
 
Ум так же упростить себя бессилен,
как воля пред фатумом слаба,
чем больше в голове у нас извилин,
тем более извилиста судьба.
 
 
Что в жизни вреднее тоски и печали?
За многое множество прожитых дней
немало печальников мы повстречали –
они отравлялись печалью своей.
 
 
Каждый, в ком играет Божья искра,
ясно различим издалека,
и, когда игра не бескорыстна,
очень ей цена невелика.
 
 
Добру и злу внимая равнодушно,
и в жертвах побывал я, и в героях,
обоим поперек и непослушно
я жил и натерпелся от обоих.
 
 
Моей судьбы кривая линия
была крута, но и тогда
я не кидался в грех уныния
и блуд постылого труда.
 
 
Я люблю, когда слов бахрома
золотится на мыслях тугих,
а молчание – призрак ума,
если признаков нету других.
 
 
Живу привольно и кудряво,
поскольку резво и упрямо
хожу налево и направо
везде, где умный ходит прямо.
 
 
Очень давит меня иногда
тяжкий груз повседневного долга,
но укрыться я знаю куда
и в себя ухожу ненадолго.
 
 
Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом –
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом.
 
 
Я счастлив ночью окунуться
во все, что вижу я во сне,
и в тот же миг стремлюсь проснуться,
когда реальность снится мне.
 
 
На свободе мне жить непривычно
после долгих невольничьих лет,
а улыбка свободы цинична,
и в дыхании жалости нет.
 
 
Много всякого на белом видя свете
в жизни разных городов и деревень,
ничего на белом свете я не встретил
хитроумней и настойчивей, чем лень.
 
 
Не стоит и расписывать подробней,
что личная упрямая тропа
естественно скудней и неудобней
проспекта, где колышется толпа.
 
 
Как ни богато естество,
играющее в нас,
необходимо мастерство,
гранящее алмаз.
 
 
На вялом и снулом проснувшемся рынке,
где чисто, и пусто, и цвета игра,
душа моя бьется в немом поединке
с угрюмым желанием выпить с утра.
 
 
Живу, куря дурное зелье,
держа бутыль во тьме серванта,
сменив российское безделье
на день беспечного Леванта.
 
 
Нисколько сам не мысля в высшем смысле,
слежу я сквозь умильную слезу,
как сутками высиживают мысли
мыслители, широкие в тазу.
 
 
О том, что потеряли сгоряча,
впоследствии приходится грустить;
напрасно я ищу себе врача,
зуб мудрости надеясь отрастить.
 
 
Где надо капнуть – я плесну,
мне день любой – для пира дата,
я столько праздновал весну,
что лето кануло куда-то.
 
 
Неявная симпатия к подонкам,
которая всегда жила во мне,
свидетельствует, кажется, о тонком
созвучии в душевной глубине.
 
 
Когда я спешу, суечусь и сную,
то словно живу на вокзале
и жизнь проживаю совсем не свою
а чью-то, что мне навязали.
 
 
Я даже в течение дня
клонюсь то к добру, то ко злу,
и правы, кто хвалит меня,
и правы, кто брызжет хулу.
 
 
Рифмуя слова, что сказались другими –
ничуть не стесняюсь, отнюдь не стыжусь:
они просто были исконно моими
и преданно ждали, пока я рожусь.
 
 
Эстетам ревностным и строгим
я дик и низок. Но по слухам –
любезен бедным и убогим,
полезен душам нищих духом.
 
 
Я проделал по жизни немало дорог,
на любой соглашался маршрут,
но всегда и повсюду, насколько я мог,
уклонялся от права на труд.
 
 
Я, Господи, умом и телом стар;
я, Господи, гуляка и бездельник;
я, Господи, прошу немного в дар –
еще одну субботу в понедельник.
 
 
Для всех распахнут и ничей,
судьба насквозь видна,
живу прозрачно, как ручей,
в котором нету дна.
 
 
Явились мысли – запиши,
но прежде – сплюнь слегка
слова, что первыми пришли
на кончик языка.
 
 
Доволен я и хлебом, и вином,
и тем, что не чрезмерно обветшал,
и если хлопочу, то об одном –
чтоб жизнь мою никто не улучшал.
 
 
Кругом кипит азарт, и дух его
меня ласкает жаром по плечу;
за то, что мне не надо ничего,
я дорого и с радостью плачу.
 
 
Я должен признаться, стыдясь и робея,
что с римским плебеем я мыслю похоже,
что я всей душой понимаю плебея
что хлеба и зрелищ мне хочется тоже.
 
 
Мне власть нужна, как рыбе – серьги,
в делах успех, как зайцу – речь,
я слишком беден, чтобы деньги
любить, лелеять и беречь.
 
 
Своих печалей не миную,
сполна приемлю свой удел:
ведь получив судьбу иную,
я б тут же третью захотел.
 
 
Изрядно век нам нервы потрепал,
но столького с трухой напополам
напел, наплел, навеял, нашептал,
что этого до смерти хватит нам.
 
 
В толпе не теснюсь я вперед,
ютясь молчаливо и с краю:
я искренне верю в народ,
но слабо ему доверяю.
 
 
Мне все беспечное и птичье
милее прочего всего,
ведь и богатство – не наличие,
а ощущение его.
 
 
Я живу ожиданьем волнения,
что является в душу мою,
а следы своего вдохновения
с наслажденьем потом продаю.
 
 
В сужденьях о поэте много значит,
как хочет он у Бога быть услышан;
кто более величественно плачет,
тот кажется нам более возвышен.
 
 
С утра теснятся мелкие заботы,
с утра хандра и лень одолевают,
а к вечеру готов я для работы,
но рядом уже рюмки наливают.
 
 
Свободой дни мои продля
Господь не снял забот,
и я теперь свободен для,
но не свободен от.
 
 
В людской активности кипящей
мне часто видится печально
упрямство курицы сидящей
на яйцах, тухлых изначально.
 
 
Блажен, кого тешит затея
и манит огнями дорога;
талант – сочиняет, потея,
а гений – ворует у Бога.
 
 
Когда мы глухо спим, и домочадцы
теряют с нами будничную связь,
из генов наших образы сочатся,
духовной нашей плотью становясь.
 
 
Что я преступно много сплю,
с годами стало очевидно,
и мне за то, что спать люблю,
порой во сне бывает стыдно.
 
 
Мой разум, тусклый и дремучий,
с утра трепещет, как струна:
вокруг витают мыслей тучи,
но не садится ни одна.
 
 
За все благодарю тебя судьба,
особенно – за счастье глаз и слуха,
которое мне дарит голытьба
ремесленного творческого духа.
 
 
Внезапное точное слово
случайно прочтешь у поэта –
и мир озаряется снова
потоками теплого света.
 
 
Вокруг меня все так умны,
так образованы научно,
и так сидят на них штаны,
что мне то тягостно, то скучно.
 
 
Вся жизнь моя прошла в плену
у переменчивого нрава:
коня я влево поверну,
а сам легко скачу направо.
 
 
Я раздражал собой не всякого,
но многих – я не соответствовал,
им тем, что жил не одинаково
с людьми, с которыми соседствовал.
 
 
Я жил почти достойно, видит Бог:
я в меру был пуглив и в меру смел;
а то, что я сказал не все, что мог,
то видит Бог, я больше не сумел.
 
 
На крыльях летал, колесил на колесах,
изведал и книжный и каторжный труд,
но старой мечте – опереться на посох –
по-прежнему верен и знаю маршрут.
 
 
За много лет познав себя до точки,
сегодня я уверен лишь в одном:
когда я капля дегтя в некой бочке –
не с медом эта бочка, а с гавном.
 
 
Благое и правое дело
я делал в часы, когда пил,
смеялся над тем, что болело,
и даже над тем, что любил.
 
 
Я думаю, нежась в постели,
что глупо спешить за верстак:
заботиться надо о теле,
а души бессмертны и так.
 
 
Люблю людей и по наивности
открыто с ними говорю,
и жду распахнутой взаимности,
а после горестно курю.
 
 
Я смущен не шумихой и давкой,
а лишь тем, что повсюду окрест
пахнет рынком, базаром и лавкой
атмосфера общественных мест.
 
 
В сей жизни краткой не однажды
бывал я счастлив оттого,
что мне важнее чувство жажды,
чем утоление его.
 
 
Гуляка, прощелыга и балбес,
к возвышенному был я слеп и глух,
друзья мои – глумливый русский бес
и ереси еврейской шалый дух.
 
 
Никого научить не хочу
я сухой правоте безразличной,
ибо собственный разум точу
на хронической глупости личной.
 
 
Души моей ваянию и зодчеству
полезны и тоска и неуют;
большой специалист по одиночеству,
я знаю, с чем едят его и пьют.
 
 
Что угодно с неподдельным огнем
я отстаиваю в споре крутом,
ибо только настояв на своем,
понимаю, что стоял не на том.
 
 
Среди уже несчетных дней
при людях и наедине
запомнил я всего сильней
слова, не сказанные мне.
 
 
Судьба моя стоит на перекрестке
и смотрит, как нахохленная птица;
отпетой и заядлой вертихвостке
в покое не сидится и не спится.
 
 
Не рос я ни Сократом, ни Спинозой,
а рос я – огорчением родителей.
и сделался докучливой занозой
в заду у моралистом и блюстителей.
 
 
Стал я слишком поздно понимать,
как бы пригодилось мне умение
жаловаться, плакать и стонать,
радуя общественное мнение.
 
 
Живя в душном равновесии
и непреклонном своеволии,
меж эйфории и депрессии
держусь высокой меланхолии.
 
 
Мне с самим собой любую встречу
стало тяжело переносить:
в зеркале себя едва замечу –
хочется автограф попросить.
 
 
От метаний, блужданий, сумбурности –
дарит возраст покой постоянства,
и на черепе холм авантюрности
ужимается в шишку мещанства.
 
 
Ни мысли нет, ни сил, ни денег.
и ночь, и с куревом беда.
А после смерти душу денет
Господь неведомо куда.
 
 
Успех мой в этой жизни так умерен,
что вряд ли она слишком удалась,
но будущий мой жребий – я уверен –
прекрасен, как мечта, что не сбылась
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю