355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Губерман » Книга странствий » Текст книги (страница 9)
Книга странствий
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:56

Текст книги "Книга странствий"


Автор книги: Игорь Губерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Прощение зависти

В поэме Данте Алигьери по неприютным серым просторам чистилища бродят тоскливые тени завистников. Веки их глаз наглухо зашиты железными нитками так они избывают свой грех. Вообще огромная пыточная камера этой поэмы зримо выдает – и психоаналитик тут не нужен – мстительное и безжалостное воображение её автора. Одна из теней говорит, почуяв человека:

 
Так завистью пылала кровь моя,
что, если было хорошо другому,
ты видел бы, как зеленею я.
 

Очень интересно, что завидуем мы – не уму, а удаче; мы завидуем успеху и достижению, совсем не думая о тех способностях, усилиях и упорстве, которые этот успех принесли. То есть, мы завидуем результату. А неполнота информации о том, какие трудности лежали на пути, какая сметка и отвага, сила воли и готовность рисковать были проявлены – нас совершенно не волнует. Словно с неба всё это свалилось к обладателю – так почему же не свалилось на меня?

Но я, похоже, начинаю философствовать, что крайне осуждала моя бабушка ("не обобщай, и обобщён не будешь", говорила она), и лучше обращусь я к собственной, отнюдь не безупречной личности.

Поскольку я, по-моему, был завистлив с раннего детства. А чья-то хитрая выдумка, что зависть бывает светлой, чем полярно отличается от чёрной – утешительна для тех, кто хочет обмануться на свой счёт и низменные свои чувства приподнять, чтоб с удовольствием смотреть на себя в зеркало. Я сам бы рад, но многовато лет, и уже поздно. Кроме того, мне утешаться нечем: я по сю пору полагаю, что зависть – неотъемлемое человеческое качество. Более того – она источник множества наших различных достижений: не завидуй птицам человек, навряд ли был бы изобретен самолёт. И говорить, по-моему, разумно лишь о том, чему именно и кто завидует. Вот, например, тот факт, что именно зависть (и вытекающая из неё ненависть) лежали в основе Великой Октябрьской Социалистической Революции – вряд ли даже спору подлежит, и не случайно дикий лозунг "грабь награбленное!" так воодушевил после Февраля народные массы. Только неохота мне карабкаться на высокий исторический уровень, я сел за книгу, чтоб рассказывать о жизни личной.

Поскольку я завистлив мелочно, то есть страдаю самой низкой формой этого греха. А ни таланту ничьему, ни шумной славе, ни богатству я не позавидовал ни разу в жизни. Хотя вскоре честно поясню, что мизерные блёстки перечисленного вожделел я горячо и часто. Крохотные малости рождали во мне жгучую зависть к совершенно мелким людям. Что поделаешь: каков Сальери, таковы и его Моцарты.

Я помню до сих пор, как мой приятель (мы учились в седьмом классе) становился в проходе между партами, опирался руками о края их, чуть подгибал ноги, еле заметно спружинивал руки и – перелетал, как обезьяна, к партам следующего ряда. Я умирал от зависти и восхищения. А полгода спустя я уже с лёгкостью делал это сам. Но не было покоя моей низменной душе: теперь смертельно я завидовал другому моему приятелю, который каждый день читал газеты. Сам я в ту пору не мог осилить даже первую полосу – зевал и отвлекался, но что хуже – забывал немедленно, о чём читал. У нас какой-то в школе был тогда назначен час, когда по очереди должны были, кто сам того хотел, читать доклад о текущей политике. Боже, с каким жадным интересом слушал я сообщения о стихийных бедствиях в странах загнивающего капитала! Почему же я не прочитал этого сам, угрюмо и завистливо терзался я – ведь я бы тоже мог так рассказать. Я клялся самому себе, что с понедельника начну новую жизнь, и честно брался за газету. Но увы. И свойство это сохранил я навсегда. Газеты у нас в доме читает жена, а я по-прежнему гибну от любопытства и зависти, когда, подвыпив, начинают за любым столом говорить о политике. Полную херню обычно городят мои высоколобые начитанные собутыльники, но я вмешаться не могу – я начисто не знаю большей части того, что они где-то вычитали.

И много, много было стыдного в таком же смысле за десятилетия моей длинной и завистливой жизни. Что я сам могу быть объектом зависти, мне отродясь и в голову не приходило, потому я так и удивлялся появлению каких-то недоброжелателей или людей, странно косящихся в ответ на мою пылкую приветливость. Уверенность, что при любом успехе можно только радоваться за человека, по-идиотски сохраняется во мне. Хотя это никак не отменяет мою зависть. И любая мелкая удача там, где эту птицу мог я запросто словить и сам – волнует меня чем-то вроде ревности. Уже пустой, поскольку запоздалой, но не менее от этого жгучей.

Вот очень простой пример. Я знаю два четверостишия, неведомо кому принадлежащих – но я бы сам хотел и мог их написать! Одно такое:

 
Слесарь дядя Вася
меж берёз и сосен,
как жену чужую,
засосал ноль восемь.
 

Даже воспроизводя его сейчас, я ощущаю горечь от потери. Так, вероятно, грибники и рыбаки завидуют друг другу, поскольку этот молчаливый вскрик – «и я бы мог!» – созвучен чередующимся всплескам их удач. А вот второй стишок:

 
Посланный на хуй, иду по дороге,
думаю: пьяный ты скот,
ведь по этой дороге шёл в борьбе и тревоге
боевой восемнадцатый год.
 

То есть завидую болезненно и остро я удаче на том поле, где она могла постигнуть и меня, но равнодушный случай повернул лицо к другому. Так Дина Рубина и по сю пору помнит, как она сначала в детстве, а потом и в розовой юности испытала жгучие уколы зависти: сперва увидев мальчика, свободно писающего на стенку, а спустя несколько лет – увидев, что у близкой подруги уже явно развивается грудь.

В разные времена живали мы с женой у тёщи Лидии Борисовны. Сотни раз ходил я по Лаврушинскому переулку, где стоит её дом, бродил по соседним, знал прекрасно вытрезвитель на углу Старомонетного и Толмачёвского (внизу решётки поверх мутного стекла, а наверху – два бюста Ленина, смотрящие почему-то не вовнутрь, а в переулок). По утрам довольно часто попадался мне навстречу только что отпущенный клиент этого заведения. Опознать его всегда было легко – по мятой донельзя физиономии (морда лица – почва земли, говаривал один художник о таком состоянии) и двум стандартным фразам: "Земляк, а тут которое ближайшее метро?" и "Дай пятак, домой доехать надо".

А тёща моя встретила интеллигента! Тоже был весьма помятый, но проникновенно и изысканно сказал (в шестидесятых это было, отсюда и последующая, всем памятная цифра).

– Сударыня, – сказал он, – обстоятельства моей жизни трагически таковы, что мне необходимо два восемьдесят семь.

Поясню для юных и забывчивых: цена бутылки. Моя тёща, пленённая вежливостью и открытостью текста, не колеблясь, дала ему три рубля.

– О Господи,– воскликнул человек, – и сырок! Поскольку плавленый сырок "Волна" и "Дружба" стоил именно тринадцать копеек в те незабвенные и достопамятные времена.

Тут я от зависти немного отвлекусь, ибо сыркам этим я обязан пожизненным уважением к полузабытому ныне великому физиологу Павлову. У нас на курсе в институте учился некий Мишка – добродушный и весёлый здоровяк. Он жил где-то в пригороде, поэтому в институте проводил целый день, лишь поздно вечером уезжая домой поспать. И по естественной студенческой бедности питался целый день всухомятку – ел он хлеб и эти плавленые сырки. Курсе приблизительно на третьем началась у него язва желудка. Мишка пожелтел, осунулся и загрустил. Могучий организм его (врачи немного тоже помогли) сумел оправиться, болячку залечили, и временно она затихла, хотя полностью не извелась. Но сохранились где-то в закоулках его мозга имена этих злокозненных сырков – "Волна" и "Дружба" (хотя он их уже не ел, а привозил еду из дома). И стоило с тех пор Мишке услыхать по радио частые в ту пору фразы типа – "Всю Африку охватила волна народного гнева" или "Изо дня в день крепнет дружба советских республик", как от этих двух ключевых слов у него начинался приступ язвы. Как после этого не поверить в пресловутые условные рефлексы академика Павлова? Так я пристрастился к психологии, а Мишка избегал всех мест, где слышно радио.

Но возвращусь я к зависти и тёще. Мы ходили по одним и тем же переулкам, а замечательные люди попадались только ей. В восьмидесятых, например (в Москве довольно было туго с продовольствием), поднималась моя тёща по ступенькам магазина на Пятницкой, а навстречу выходила из дверей тётка с кошёлкой.

– Что, яйца в магазине есть? – спросила её тёща, чтобы зря не заходить.

Тётка ответила печально и раздумчиво:

– Яйца есть, но мальчиковые.

Или возьмём подземный переход, ведущий к метро "Третьяковская". Там сидела старуха-нищенка возле большой консервной банки из-под огурцов, куда прохожие кидали мелочь. Тёща моя, тоже человек весьма немолодой, остановилась рядом, раскрывая сумку. Старуха глянула на неё, закрыла банку ладонью и холодно сказала:

– Пенсионеров не обслуживаем.

Везению такого рода я завидую угрюмо и нескрываемо. По-другому улыбается фортуна что-то услыхать и повстречать – увидеть ровно там, где мог бы оказаться я? Или не мог – но всё равно я ощущаю зависть.

Замечательный артист Женя Терлецкий был когда-то режиссёром (главным!) в Магнитогорском кукольном театре, Ехал в поезде он как-то, вышел в тамбур покурить, а там уже сидел на корточках, вольготно к стенке привалясь, тоже куря, некий спокойный человек. Я после лагеря таких любителей сидеть на корточках распознаю настолько, что готов частично изложить их биографию. А Женя закурил, о чём-то зимнем думая (декабрь на дворе стоял), и человек его спросил участливо:

– Чего так загрустил, земляк, или не клеится чего?

– Да в Сочи ездили мы на гастроли, плохо вышло, – с машинальной вежливостью ответил Женя. А человек вдруг густо и со смаком засмеялся:

– Кто ж ездит в Сочи на гастроли в декабре?! – сказал он снисходительно и с полным пониманием проблемы.

Именно Жене позвонила на днях женщина и, нескрываемо волнуясь, сказала:

– Вы артист Терлецкий и вы много лет работали в театре?

– Да, – ответил Женя, – это я.

– Вы только не будете надо мной смеяться, ладно?

– Избави Бог, – ответил Женя.

– Понимаете,– женщина продолжала нервничать,– вы ведь много лет работали в театре, вы не будете надо мной смеяться. Дело в том, что у меня есть собака, она эрдель-терьер, ей предстоит ехать на международную выставку, вы много лет работали в театре, вы не должны надо мной смеяться.

– Я вас слушаю,– проникновенно ответил Женя. – И что?

– А у неё, – сказала женщина печально, – только не смейтесь надо мной, но у неё вдруг облысела жопка. Вы не знаете, какой берётся клей, чтобы приклеить ей волосики?

Людям везёт, и это всё, что я могу сказать. Я не работал много лет в театре, и ко мне с таким не обратятся, только ведь от этого здравого соображения ничуть не меньше хочется, чтоб так прекрасно кто-нибудь однажды позвонил. Я не придуриваюсь, это говоря, я понимаю, что завидуют повсюду и везде вещам существенным и крупным: денежной удаче, шумному успеху, суперсовременной дорогой ненужности, даче в горах или обильно плодящемуся стаду. Только ведь такой горячий пламень гложет изнутри завистников, мешая жить и сна лишая, что скорее следует их пожалеть, нежели судить за их же собственную дикую душевную изжогу.

Можно завидовать дальним поездкам и интересным знакомствам, удачным фразам и хорошему настроению, лёгкой походке и звонкам приятельниц. Такое в самом деле – как бы с неба, и печаль, что это не с тобой, понятна и неизлечима.

А ведь завидуют несчастные иные – даже чужой энергии. И более того они её порой пытаются впитать, вертясь неподалёку от человека. Я таких вампиров наблюдал и даже замечал их сладострастие: они общаются, они блаженствуют от исходящих волн чужой энергии (вкупе со знанием порой) и впитывают, впитывают, впитывают. Забавно, что носителю энергии от этого ничуть не хуже, ибо людям льстит внимание, оно лишь возбуждает их и стимулирует отдачу. Я этому виду вампиров даже некогда название нашёл: фальшивоминетчики. И мне их тоже очень жалко.

А ещё есть зависть – к той обидной лёгкости, с которой кто-то получает нечто, с тягостным усилием тобой достигнутое, либо вовсе не дающееся тебе. Нет, я вовсе не о всяких материальных удачах, я о совсем другом. Вот, например, я знал давно и достоверно (а скорее – чувствовал), насколько мы различны с разными свободными людьми, когда не совпадают наши мнения. Мы это люди советско-российской выделки и закваски. И никакой даже модели-образа я сочинить не мог, хоть по-собачьи чувствовал, как вертится он рядом и вокруг. А тут к актёру Мише Козакову приехал из Америки какой-то приятель, запросто изложивший то, что мне никак не удавалось.

– Смотри, какая между нами разница, – сказал он Мише, выпивая – вот сидят такие же, как мы, два американца. И пьют они такую же бутылку водки на двоих. И первый говорит: бутылка сделана красиво, этикетка приятная, и вообще отличная водка. А второй с ним не согласен: и бутылка ничего особенного, и банальнейшая этикетка, а водка – вообще дрянная. – -Интересно – отвечает тогда первый, – как забавно разны у нас взгляды и вкусы. И такую же бутылку водки распивают двое россиян. И так же первый хвалит всё подряд. И точно так же с с ним не соглашается второй: и некрасивые бутылка с этикеткой, а про водку – вообще она гавно. Ну что, уже про первого ты догадался? Если такая водка кажется тебе гавном, говорит он, то ты сам гавно, и дам-ка я тебе сейчас по морде, чтобы не выёбывался впредь.

Какую зависть испытал я к этому неведомому человеку! Ибо его лёгкая модель равно пригодна для дискуссий наших на любую тему и в какой бы части света мы их ни вели сегодня. И сделать ничего я не могу с моей натурой мерзкой, потому что я завидовал, бывало, даже снам. Они мне тоже снятся, только мизерные, бытовые и неинтересные – не зря я их под ут-ро забываю. А Володе Файвишевскому, к примеру, снилось, как он едет на машине – той, что ещё Ленина возила, и сидит у него за рулём сам лично Ленин. Лысый, бодрый, только очень раздраженный – тряская и вся в колдобинах дорога. Ночь, ни зги не видно, фары слабосильные, а ехать ещё очень далеко. И Ленин говорит ему со злобой и печалью: "Мы всё делали совершенно верно, товарищ, просто нам попался неподходящий и неправильный народ".

Ну как не позавидовать такому сну? Я и завидовал. А Саше Окуню даже не сны, а кинофильмы снятся, так построен и развёрнут их сюжет. В Америке он где-то, едет в лифте, и лицо одного из соседей кажется ему знакомым. И на пьянке, куда ехали они, тот человек с ним оказался через стол, они беседуют, они друг другу явно симпатичны. Мимо проходя, при-ятель Сашкин на его вопрос недоуменно отвечает: это же Набоков.И ничуть не удивившись, как во сне это бывает, Сашка продолжает с ним общаться, обсуждая что-то незначительное, но приятное обоим, так как родом они оба – из одного города. А под конец Набоков предлагает прокатиться на санях вдоль имения его родителей под Питером. И вот они уже в санях, вокруг российские снега, а вдоль дороги – избы. Оттуда из дверей вываливают мужики, снимают картузы и, кланяясь, степенно говорят: здравствуй, Набоков. А Набоков бодро им кричит: на хуй, на хуй!

Обзавидовался я такому сну. А ещё приснилось Саше Окуню – на то он и художник – нечто вовсе несусветное: вдруг вверх по унитазу, крохотными лапками хватаясь ни за что, быстро-быстро вылезла его какашка, припустившись от него по полу в комнату. А Сашка кинулся за ней, но у какашки распустились маленькие крылышки, и она вольно упорхнула от него в окно. Какой фрейдист не соблазнится это толковать, однако же сумеет вряд ли.

Будучи натурой необыкновенно творческой, Сашка ухитрился как-то посмотреть сон как раз про зависть. Он ходил по какому-то огромному залу, где выставлены были инсталляции, то есть всякие художественные сооружения его коллег, неведомых ему. Они были в металле, дереве, пластмассе, главное же – дивные пластические идеи были там безукоризненно созвучны материалу. Сашка восхищался и завидовал так страстно, что проснулся в некоторой депрессии. И вдруг сообразил: ведь это сон, ведь это видел он какие-то свои собственные, по праву полному принадлежащие ему идеи. Тут депрессия его перешла в бурную радость, но – ни единой инсталляции уже не смог он вспомнить, сон растворился без следа.

Порой завидую я лёгкости житейской, интересу к жизни, любопытству к людям – это с годами начало иссякать во мне, завидую случайным знаниям о чём-нибудь ненужном, ибо знаниям фундаментальным не завидовал я никогда.

Состарясь, вовсе не завидую я молодости. О, я помню это ощущение неприкаянности, страха перед загадочным огромным миром, томительной тоски непонимания, чего именно тебе хочется в этой жизни, тяжкой неуверенности в своих умственных и душевных силах. (Хуже этого – только уверенность в своих умственных и душевных силах.) Скорей наоборот – я старческому безмятежному спокойствию завидовать готов, ибо никак его не обрету.

Я полистал на этот счёт любимый словарь Даля. Там объяснялось, что завидовать – это досадовать на чужую удачу, счастье и (отменное выражение) – "болеть чужим здоровьем". Очень хорошие поговорки выписал я оттуда: "Лучше быть у других в зависти, чем в жалости" и "Завистливое око видит далёко". А поговорка – "Берут завидки на чужие пожитки" – снова показалась мне ключом не только к Октябрьской революции, но и к потугам самых разных лидеров в сегодняшней России (есть и в Израиле такие) собрать под этим флагом всех обиженных и недополучивших. Даже нечто похожее на тост нашёл я в словаре Даля: "На погибель тому, кто завидует кому!". И не случайно (прочитал я там же) день рождения Касьяна-завистника отмечается лишь раз в четыре года, ибо зависть тесно связана с недоброжелательством (хотя, по-моему, это гораздо худший грех), а "Касьян на что ни глянет – всё вянет".

Тут непременно две истории хочу я рассказать, поскольку сам объектом зависти наверняка являюсь тоже. Даже знаю – почему, и тут уместно вспомянуть, что часто зависть – благодетельное, очень побуждающее чувство. Ибо, если я кому завидую, то я хочу быть таким же, как он. И это часто стимулирует завистника (я потому и научился прыгать через парты, хотя чтение газет не одолел). Так вот – завидовал я в ранней молодости тем, кому от жизни было нужно очень мало. То есть людям типа Диогена – только я тогда о нём не знал. Я птичьей лёгкости существования завидовал (уже я вскользь упоминал об этом) -и что же? – я с годами так продвинулся по этому пути, что сам уже служу объектом зависти людей, которые без устали хотят и жаждут, мучаются и вожделеют.

Однако, я отвлёкся от обещанных историй. Первая случилась в Киеве, где я по случаю Дня независимости Израиля был пригашён нашим посольством на большой приём. В огромном ресторанном зале было всё роскошно, чинно и красиво. Вдоль столов с напитками и закусью двигались мужчины в смокингах и фраках. То есть были и обычные вечерние костюмы, только мне приятнее настаивать на фраках. А как шикарны были женщины, я говорить не стану, ибо два любимых эпитета (роскошно и шикарно) я уже употребил. Поскольку был в ковбойке я и в джинсах, то и пялился на прикинутых мужиков – даже знако-мые там выглядели незнакомо. А на меня были похожи только две индуски в их накидках-сари, выделялись они так же, только поприличнее, чем я. В углу меланхолически пиликал специально выписанный из Израиля оркестрик, я поплёлся поздороваться, и каждый из них молча окинул меня взглядом с ног до головы. Я почувствовал себя дома и блаженно ощутил, как мне давно охота выпить. Все двигались по залу (а точней – перемещались с выдержанной плавностью), держа в левой руке тарелку (рюмка – на тарелке), а в правой вилку. У меня же в левой руке стремительно оказалась пепельница – мне её почти насильственно всучил официант, неведомо как увидавший, куда я стряхиваю пепел, а рука правая держала сигарету. Я сообразил, как поступить. Рюмку с вилкой сунул я в нагрудный карман ковбойки, вследствие чего спокойно перемещался вдоль столов, по мере надобности вынимая рюмку с вилкой, чтобы выпить-закусить и двигаться дальше. По дороге я встречал знакомых, с ними выпивал, беседуя с присущей мне учтивостью, и сделал уже круга два, перемежая разные закуски и наметив уже лучшие места привала. Тут и подошёл ко мне какой-то человек безумной авантажности (если я верно понимаю это слово) и такой дипломатической по виду выделки, что хоть в кино его снимай – учтиво сообщил, что он со мной хотел бы чокнуться и тихо мне сказал: "А я смотрю на вас и так завидую! Я уже не могу себе этого позволить".

И я ему был очень благодарен, ибо неряшество и безответственность мои он расценил как поэтическую вольность.

А теперь – о некой зависти вульгарной и настолько непростой, что странно мне писать об этом на компьютере и среди прочих всяческих побед материального мира. Лет несколько тому назад устроена была у нас коллективная ярмарка с продажей книг и начертанием автографов. Нас было много, пишущих людей, у каждого был столик, и на нём мы бойко торговали своей нетленной продукцией. А у меня только что вышла новая книжка, и возле моего стола люди толпились очень густо. Я надписывал книжки, балагурил со знакомыми и ни о чём не помышлял. Но вдруг... Всё время жалко мне, что я не настоящий писатель, я не в силах отыскать слова, чтобы красиво описать некую острую внезапность. Одним словом, почему-то поднял я голову (надо было бы сказать – "повинуясь властному внутреннему чувству") и поймал прямой и жёсткий взгляд глаза в глаза одной из поэтесс – у нас их, слава Богу, дикое количество, и я могу писать спокойно. Глянула, и ладно, я продолжил упоённо свои нехитрые торговые занятия.

А утром обнаружил, что могу разговаривать только хриплым шепотом – у меня как будто отнялись голосовые связки. Не болело горло, не было ангины, просто разговаривать не мог совсем. Так, еле-еле клекотал. И почему-то из ума не шёл тот ровный и прямой спокойный взгляд. Увы, я материалист, поэтому когда приятельница мне сказала, что меня, скорее всего, сглазили, я радостно сперва заржал, но вмиг осёкся, снова вспомнив этот взгляд. Конечно, я немедленно пошёл к врачу-специалисту: у меня отнялся орган, коим я зарабатывал себе на хлеб. Давно знакомый отоларинголог, врач с прочной репутацией великого специалиста – осмотрел мне горло, хмыкнул и молча стал писать рецепт. Меня сжигало любопытство.

– А скажите, доктор,– вопросил я вкрадчиво и витиевато, -вы представитель очень осязаемой, вполне материалистической медицинской профессии, и как по-вашему – возможно ли, что это меня сглазили?

– А вас таки и сглазили, – спокойно отозвался доктор. – Больше никаких причин не вижу. Но антибиотики не помешают.

Голос возвратился только дня через четыре, как не больше, И одно выступление пришлось мне отменить. А год спустя я в Питере сидел в гостях у одного художника, где кроме нас ещё паслись, жуируя и благостно журча, две классические питерские старушки. Почему-то речь зашла о разных таинственностях, и я по случаю рассказал, как меня сглазили. Ни имени, ни цеховой причастности я не упоминал, но одна из старушек мне спокойно и обыденно сказала:

– О, Господи, так это же вас сглазила ... – и в точности назвала имя. – За ней давненько это водится,– добавила она и, даже не спросив у меня подтверждения, продолжила какую-то историю.

Вот какая дикая энергия содержится порой в вульгарной зависти. И не исключено, что, будучи направлена вовнутрь, эта энергия способна человека подтолкнуть на дивное развитие себя в этом направлении, где далеко маячит тот, кто зависть вызвал. У поэта Саши Аронова (ему довольно много лет, но я-то его знаю ещё Сашей) был в незапамятные годы нашей юности один рассказ – о зависти как раз, а если точным быть – о кругообороте зависти в природе. Ничего точнее я не слышал никогда, и потому перескажу его, как помню, близко к тексту. Если бы я был прозаик, начинался тот рассказ, я написал бы, как мальчик любит девочку. Но девочка не любит мальчика, она влюблена по уши в студента-первокурсника Литературного института. Он весь из себя умный и начитанный, он пишет прозу, и в одном журнале обещали его скоро напечатать. Только не сказали, когда именно, но девочку и это восхищает. А влюблённый мальчик, жгучую испытывая неприязнь и зависть к этому сопернику-удачнику, пришёл в Литературный институт, чтоб лично посмотреть, каков он из себя и чем прельстил ту девочку. И вот стоит тот мальчик во дворе, конца занятий ожидая, и от нечего делать разговаривает с симпатичным дворником, ему доверчиво открывшись неожиданно для самого себя. А студент ничего не знает о терзаниях мальчика, у него свои душевные занозы. Он сидит на лекции, не слыша ничего, и думает о том, как хорошо бы так писать, как это делает Эрих Ремарк. Чтоб так же мужественно, твёрдо и с такой же красотой характеров. А между тем, Эрих Ремарк и знать не знает о терзаниях студента. Эрих Ремарк ходит по своей вилле в Швейцарии и тоскливо думает, что он, конечно, много написал и кое-что сумел сказать о женщинах, мужчинах и войне. Но как хотел бы он писать с такой же лаконичностью, как это делает Эрнест Хемингуэй! И чтоб за этой краткостью такая же таилась глубина, которую всё время ощущаешь до озноба. А между тем, Эрнест Хемингуэй и знать не знает, что в Европе где-то есть прозаик, полный мучительной и острой зависти к тому, что делает Хемингуэй. Своя сейчас душевная изжога прихватила Эрнеста Хемингуэя: только что он прочитал некоего российского писателя Андрея Платонова. Сквозь все несовершенства перевода проглядывало нечто удивительное: два-три слова, связанные неожиданно и точно, раскрывали столь укромные узлы устройства мира и людей, что оставалось лишь руками развести, как это смог нащупать человек. А между тем, Андрей Платонов знать не знал о восхищённой растерянности Хемингуэя. Он вышел из своей пристройки во дворе Литературного института, где он жил, работая там дворником (замечу в скобках, что легенда эта до сих пор бытует в общей памяти), и встретил мальчика, влюблённого настолько, что приятно было, хоть и больно вместе с тем, его сейчас расспрашивать о мучащей его печали. Больно потому, что, глядя на мальчика, Андрей Платонов думал грустно и завистливо, как обаятелен у молодости тот избыток вещества жизни (его любимое выражение), которое с годами испаряется бесследно и необратимо. Не дождавшись появления студента, мальчик попрощался с незнакомцем и ушёл, с собою унося свою счастливую и тягостную горечь. А Платонов с горечью и завистью смотрел ему вослед.

Потом этот сюжет повсюду стали пересказывать, он стал фольклором, безупречную очерченность от устных изложений потерял, и выдохлось благоухание придумки. Лучшего на тему зависти я не читал.

Извечно и повсюдно в человеках существует и бурлит, гуляя, это свойство. Сам Господь, по всей видимости, вложил его в нас не то с какой-то целью, не то по недосмотру (а вложенное Богом и не может быть грехом!). Во всяком случае, напутствуя евреев на горе Синай, наш Создатель говорил как раз о зависти: "Не желай жены ближнего своего, ни раба его, ни рабыни его, ни быка его, ни осла его, ничего, что есть у ближнего твоего". Позднее эти же слова с такой же безуспешностью говорил своей пастве Иисус Христос. Вообще, если вдуматься и присмотреться, многие христианские идеи – чистое и неприкрытое утешение завистников. Как обещание, к примеру, что в загробной жизни -"последние станут первыми".

А если я завидую (притом до такой степени, что меня раздражает их существование) – людям чистым, бескорыстным, неподкупным и отважным? Людям святым на фоне тех, среди которых я живу как свой среди своих. Что я могу поделать с этим? Так наверняка завидовали Сахарову его коллеги. Можно даже завидовать качеству дураков из соседней деревни – есть об этом грустная российская пословица: "У людей дураки – любо каки, а у нас дураки – вона каки!". И тогда обретает наша зависть – планетарный, межгосударственный характер. Короче говоря, совсем напрасно числится грехом то, что причиняет человеку жгучее и неизбывное страдание. А также служит стимулом для улучшения себя. Я лично, как завистник был, так им останусь. И когда у нас на пьянках начинают хором петь советские или блатные песни, помираю я от зависти ко всем, кто правильно мелодию выводит. Обделил меня Господь и голосом, и слухом, только петь я обожаю всё равно и с дикой страстью это делаю. А рядом, к неизбывной зависти моей, не только с безупречностью поют, но кто-нибудь ещё гитару дивно щиплет или безошибочно стучит по клавишам. За что же их Творец так выделил, а про меня забыл? И чувство этой дьявольской несправедливости никак не назовёшь греховным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю