Искусство стареть (сборник)
Текст книги "Искусство стареть (сборник)"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанры:
Юмористические стихи
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В органах слабость, за коликой – спазм, старость – не радость, маразм – не оргазм
Исполняя житейскую роль,
то и дело меняю мелодию,
сам себе я и шут и король,
сам себе я и царь и юродивый.
Сполна уже я счастлив оттого,
что пью существования напиток.
Чего хочу от жизни? Ничего.
А этого у ней как раз избыток.
Когда мне часто выпить не с кем,
то древний вздох, угрюм и вечен,
осознаётся фактом веским:
иных уж нет, а те далече.
Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры – вялость и хандра.
Дыша озоном светлой праздности,
живу от мира в отдалении,
не видя целесообразности
в усилии и вожделении.
У самого кромешного предела
и даже за него теснимый веком,
я делал историческое дело —
упрямо оставался человеком.
Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.
Я курю, бездельничаю, пью,
грешен и ругаюсь, как сапожник;
если бы я начал жизнь мою
снова, то ещё бы стал картёжник.
Ушли куда-то сила и потенция,
зуб мудрости на мелочи источен.
Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,
похожая на уксусную очень.
Чуждый суете, вдали от шума,
сам себе непризнанный предтеча,
счастлив я всё время что-то думать,
яростно себе противореча.
Не люблю вылезать я наружу,
я и дома ничуть не скучаю,
и в житейскую общую стужу
я заочно тепло источаю.
За бурной деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.
Усталость, праздность, лень и вялость,
упадок сил и дух в упадке...
А бодряков – мешает жалость —
я пострелял бы из рогатки.
Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлён в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.
Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон,
таким я, Господи прости,
и стану после похорон.
Судьбу дальнейшую свою
не вижу я совсем пропащей,
ведь можно даже и в раю
найти котёл смолы кипящей.
Я нелеп, недалёк, бестолков,
да ещё полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, конечно, доверили знамя.
С возратом яснеет Божий мир,
делается больно и обидно,
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.
Размазни, разгильдяи, тетери —
безусловно любезны Творцу:
их уроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.
Я вдруг почувствовал сегодня —
и почернело небо синее, —
как тяжела рука Господня,
когда карает за уныние.
Я жив: я весел и грущу,
я сон едой перемежаю,
и душу в мыслях полощу,
и чувством разум освежаю.
Столько силы и страсти потрачено
было в жизни слепой и отчаянной,
что сполна и с лихвою оплачена
мимолётность удачи нечаянной.
Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
Жил на ветру или теплично,
жил как бурьян или полезно —
к земным заслугам безразлична
всеуравнительная бездна.
Когда последняя усталость
мой день разрежет поперёк,
я ощутить успею жалость
ко всем, кто зря себя берёг.
А жаль, что на моей печальной тризне,
припомнив легкомыслие моё,
все будут говорить об оптимизме,
и молча буду слушать я враньё.
От воздуха помолодев,
как ожидала и хотела,
душа взлетает, похудев
на вес оставленного тела.
Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.
Подвержены мы горестным печалям
по некой очень мерзостной причине:
не радует нас то, что получаем,
а мучает, что недополучили.
Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.
Не ведая притворства, лжи и фальши,
без жалости, сомнений и стыда
от нас уходят дети много раньше,
чем из дому уходят навсегда.
По праху и по грязи тёк мой век,
и рабством и грехом отмечен путь,
не более я был, чем человек,
однако и не менее ничуть.
Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки – это кара нашим детям
за наши перенесенные муки.
Умеренность, лекарства и диета,
привычка опасаться и дрожать —
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.
Я очень пожилой уже свидетель
того, что наши пафос и патетика
про нравственность, мораль и добродетель —
пустая, но полезная косметика.
Забавы, утехи, рулады,
азарты, застолья, подруги.
Заборы, канавы, преграды,
крушенья, угар и недуги.
Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.
Все курбеты, сальто, антраша,
всё, что с языка рекой текло,
всё, что знала в юности душа, —
старости насущное тепло.
Глаза моих воспоминаний
полны невыплаканных слёз,
но суть несбывшихся мечтаний
размыло время и склероз.
Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок – это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
Бог лично цедит жар и холод
на дней моих пустой остаток,
чтоб не грозил ни лютый холод,
ни расслабляющий достаток.
Белый цвет летит с ромашки,
вянут ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
Увы, красавица, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
Я старость наблюдаю с одобрением —
мы заняты любовью и питьём;
судьба нас так полила удобрением,
что мы ещё и пахнем и цветём.
Глаза сдаются возрасту без боя,
меняют восприятие зрачки,
и розовое всё и голубое
нам видится сквозь чёрные очки.
Из этой дивной жизни вон и прочь,
копытами стуча из лета в осень,
две лошади безумных – день и ночь
меня безостановочно уносят.
Ещё наш вид ласкает глаз,
но силы так уже ослабли,
что наши профиль и анфас —
эфес, оставшийся от сабли.
Забавный органчик ютится в груди,
играя меж разного прочего
то светлые вальсы, что всё впереди,
то танго, что всё уже кончено.
Есть в осени дыханье естества,
пристойное сезону расставания,
спадает повседневности листва
и проступает ствол существования.
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
мне, чтобы утром умереть —
вполне достаточно подпрыгнуть.
Мне близко уныние старческих лиц,
поскольку при силах убогих
уже мы печальных и грустных девиц
утешить сумеем немногих.
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду,
больше пить я не буду, наверно,
но и меньше, конечно, не буду.
У старости моей просты приметы:
ушла лихая чушь из головы,
а самые любимые поэты
уже мертвы.
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
В душе моей не тускло и не пусто,
и даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть ещё готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит – и был таков,
а старенький не в силах убежать.
Когда любви нахлынет смута
на стариковское спокойствие,
Бог только рад: мы хоть кому-то
ещё доставим удовольствие.
И вышли постепенно, слава Богу,
потратив много нервов и труда,
на ровную и гладкую дорогу,
ведущую к обрыву в никуда.
Время льётся даже в тесные
этажи души подвальные:
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
В наслаждениях друг другом
нам один остался грех:
мы садимся тесным кругом
и заводим свальный брех.
Вдруг то, что забытым казалось,
приходит ко мне среди ночи,
но жизни так мало осталось,
что всё уже важно не очень.
Я равнодушен к зовам улицы,
я охладел под ливнем лет,
и мне смешно, что пёс волнуется,
когда находит сучий след.
Время шло, и состарился я,
и теперь мне отменно понятно:
есть у старости прелесть своя,
но она только старости внятна.
С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив;
тут сюжет уникального кроя:
сам читатель – убийца героя.
Друзья уже уходят в мир иной,
сполна отгостевав на свете этом;
во мне они и мёртвые со мной,
и пользуюсь я часто их советом.
Два пути у души, как известно:
яма в ад или в рай воспарение,
ибо есть только два этих места,
а чистилище – наше старение.
Ушёл кураж, сорвался голос,
иссяк фантазии родник,
и словно вялый гладиолус,
тюльпан души моей поник.
Не придумаешь даже нарочно
сны и мысли души обветшалой:
от бессилия старость порочна
много более юности шалой.
Усталость сердца и ума —
покой души под Божьим взглядом;
к уставшим истина сама
приходит и садится рядом.
Томлением о скудости финансов
не мучаюсь я, голову клоня,
ещё в моей судьбе немало шансов,
но все до одного против меня.
Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьём теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.
Я знаю эту пьесу наизусть,
вся музыка до ноты мне известна:
печаль, опустошённость, боль и грусть
играют нечто мерзкое совместно.
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы наши речи.
Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным пониманием.
То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь всё равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.
Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыплёнка в руках,
чем сон о копчёной свинье.
Тихо выдохлась пылкость источника
вожделений, восторгов и грёз,
восклицательный знак позвоночника
изогнулся в унылый вопрос.
Сейчас, когда смотрю уже с горы,
мне кажется подъём намного краше:
опасности азарт и риск игры
расцвечивали смыслом жизни наши.
Читал, как будто шёл пешком
и в горле ком набух,
уже душа моя с брюшком,
уже с одышкой дух.
Стареть совсем не больно и не сложно,
не мучат и не гнут меня года,
и только примириться невозможно,
что прежним я не буду никогда.
Какая-то нечестная игра
играется закатом и восходом:
в пространство между завтра и вчера
бесследно утекают год за годом.
Нет сил и мыслей, лень и вялость,
а мир темнее и тесней,
и старит нас не столько старость,
как наши страхи перед ней.
Знаю старцев, на жизненном склоне
коротающих тихие дни
в том невидимом облаке вони,
что когда-то издали они.
Кто уходит, роль не доиграв,
словно из лампады вылив масло,
знает лучше всех, насколько прав,
ибо искра Божья в нём погасла.
Былое сплыло в бесконечность,
а всё, что завтра – тёмный лес;
лишь день сегодняшний и вечность
мой возбуждают интерес.
Шепнуло мне прелестное создание,
что я ещё и строен и удал,
но с нею на любовное свидание
на ровно четверть века опоздал.
Ушедшего былого тяжкий след
является впоследствии некстати,
за лёгкость и беспечность юных лет
мы платим с переплатой на закате.
Другим теперь со сцены соловьи
поют в их артистической красе,
а я лишь выступления свои
хожу теперь смотреть, и то не все.
То плоть загуляла, а духу не весело,
то дух воспаряет, а плоть позабыта,
и нету гармонии, нет равновесия —
то чешутся крылья, то ноют копыта.
Уже мы стали старыми людьми,
но столь же суетливо беспокойны,
вступая с непокорными детьми
в заведомо проигранные войны.
Течёт сквозь нас река времён,
кипя вокруг, как суп,
был молод я и неумён,
теперь я стар и глуп.
Поскольку в землю скоро лечь нам
и отойти в миры иные,
то думать надо ли о вечном,
пока забавы есть земные?
Погоревать про дни былые
и жизнь, истекшую напрасно,
приходят дамы пожилые
и мне внимают сладострастно.
Нет вовсе смысла втихомолку
грустить, что с возрастом потух,
но несравненно меньше толку
на это жаловаться вслух.
В тиши на руки голову клоня,
порою вдруг подумать я люблю,
что время вытекает из меня
и резво приближается к нулю.
Пришёл я с возрастом к тому,
что меньше пью, чем ем,
а пью так мало потому,
что бросил пить совсем.
С годами нрав мой изменился,
я разлюбил пустой трезвон,
я всем учтиво поклонился
и отовсюду вышел вон.
Былое вдруг рыжею девкой
мне в сердце вошло, как колючка,
а память шепнула с издевкой,
что это той женщины – внучка.
На свете ничего нетпостоянней превратностей, потерь и расставаний
Небо с годами заметнее в луже,
время быстрее скользит по часам,
с возрастом юмор становится глубже,
ибо смешнее становишься сам.
Живу я очень тихо, но однако
слежу игру других, не мельтеша,
готова ещё всё поставить на кон
моя седобородая душа.
Нам пылать уже вряд ли пристало,
тихо-тихо нам шепчет бутылка,
что любить не спеша и устало —
даже лучше, чем бурно и пылко.
Не стареет моя подруга,
хоть сейчас на экран кино,
дует западный ветер с юга
в наше северное окно.
На склоне лет на белом свете
весьма уютно куковать,
на вас поплёвывают дети,
а всем и вовсе наплевать.
Ещё не помышляя об уходе,
сохранному здоровью вопреки,
готовясь к растворению в природе,
погоду ощущают старики.
Здесь и там умирают ровесники,
тают в воздухе жесты и лица,
и звонят телефоны, как вестники,
побоявшиеся явиться.
Люблю и надеюсь, покуда живой,
и ярость меняю на нежность,
и дышит на душу незримый конвой —
безвыходность и неизбежность.
Умрёт сегодня-завтра близкий друг,
естественна, как жизнь, моя беда,
но дико осознание, что вдруг
нас нечто разлучает навсегда.
Не отводи глаза, старея,
нельзя незрячим быть к тому,
что смерть – отнюдь не лотерея,
а просто очередь во тьму.
Такие бывают закаты на свете,
такие бывают весной вечера,
что жалко мне всех разминувшихся с этим
и умерших ночью вчера.
Каков понесенный урон
и как темней вокруг,
мы только после похорон
понять умеем вдруг.
Только что вчера ты девку тискал,
водку сочно пил под огурец,
а уже ты вычеркнут из списка,
и уже отправился гонец.
Подвергнув посмертной оценке
судьбу свою, душу и труд,
я стану портретом на стенке,
и мухи мой облик засрут.
Прочтите надо мной мой некролог
в тот день, когда из жизни уплыву:
возвышенный его услыша слог,
я, может быть, от смеха оживу.
Лечит и хандру, и тошноту
странное, но действенное средство:
снова дарит жизни полноту
смерти недалёкое соседство.
В загадках наших душ и мироздания
особенно таинственно всегда,
что в нас острей тоска от увядания,
чем страх перед уходом в никуда.
Поскольку наш век возмутительно краток,
я праздную каждый свой день как удачу,
и смерти достанется жалкий остаток
здоровья, которое сам я растрачу.
В узком ящике ляжем под крышкой,
чуть собака повоет вослед,
кот утешится кошкой и мышкой,
а вдову пожалеет сосед.
Ещё задолго до могилы
спокойно следует понять,
что нам понадобятся силы,
чтобы достойно смерть принять.
Мне жаль, что в оперетте панихидной,
в её всегда торжественном начале
не в силах буду репликой ехидной
развеять обаяние печали.
Во мне приятель веру сеял
и лил надежды обольщение,
и столько бодрости навеял,
что я проветрил помещение.
Когда нас учит жизни кто-то,
я весь немею;
житейский опыт идиота
я сам имею.
Чтоб сочен и весел был каждый обед,
бутылки поставь полукругом,
а чинность, и чопорность, и этикет
пускай подотрутся друг другом.
Портили глаза и гнули спины,
только всё невпрок и бесполезно,
моего невежества глубины —
энциклопедическая бездна.
Душа не потому ли так тоскует,
что смутно ощущает мир иной,
который где-то рядом существует,
окрашивая смыслом быт земной?
А на небе не тесно, поверьте,
от почтенных, приличных и лысых,
потому что живут после смерти
только те, кто при жизни не высох.
Мне забавна в духе нашем пошлом
страсть к воспоминаниям любым,
делается всё, что стало прошлым,
розовым и светло-голубым.
Настолько он изношен и натружен,
что вышло ему время отдохнуть,
уже венок из лавров им заслужен —
хотя и не на голову отнюдь.
Меня любой прохожий чтобы помнил,
а правнук справедливо мной гордился,
мой бюст уже лежит в каменоломне,
а скульптор обманул и не родился.
Очень важно, приблизившись вплоть
к той черте, где уносит течение,
твёрдо знать, что исчерпана плоть,
а душе предстоит приключение.
Люблю стариков, их нельзя не любить,
мне их отрешённость понятна:
душа, собираясь навеки отбыть,
поёт о минувшем невнятно.
Вонзится в сердце мне игла,
и вмиг душа вспорхнёт упруго;
спасибо счастью, что была
она во мне – прощай, подруга!
Поздним утром я вяло встаю,
сразу лень изгоняю без жалости,
но от этого так устаю,
что ложусь, уступая усталости.
Во мне смеркаться стал огонь;
сорвав постылую узду,
теперь я просто старый конь,
пославший на хер борозду.
Сегодня ощутил я горемычно,
как жутко изменяют нас года:
в себя уйдя и свет зажгя привычно,
увидел, что попал я не туда.
Зачем под сень могильных плит
нести мне боль ушедших лет?
Собрав мешок моих обид,
в него я плюну им вослед.
Да, птицы, цветы, тишина
и дивного запаха травы...
Но райская жизнь лишена
земной незабвенной отравы.
Мне кажется, былые потаскушки,
знававшие катанье на гнедых,
в года, когда они уже старушки —
с надменностью глядят на молодых.
Я прежний сохранил в себе задор,
хотя уже в нём нет былого смысла,
поэтому я с некоторых пор
подмигиваю девкам бескорыстно.
Что к живописи слеп, а к музыке я глух —
уже невосполнимая утрата,
зато я знаю несколько старух
с отменными фигурами когда-то.
Зря вы мнётесь, девушки,
грех меня беречь,
есть ещё у дедушки
чем кого развлечь.
Настолько не знает предела
любовь наша к нам дорогим,
что в зеркале дряблое тело
мы видим литым и тугим.
Забавно желтеть, увядая,
смотря без обиды пустой
на то, как трава молодая
смеётся над палой листвой.
Надеюсь, без единого проклятия,
а если повезёт – и без мучений
я с жизнью разомкну мои объятия
для новых, Бог поможет, приключений.
Всегда приятно думать о былом,
со временем оно переменилось,
оно уже согрето тем теплом,
которое в душе тогда клубилось.
Зря не печалься, старина,
печаль сама в тебе растает,
придут иные времена,
и всё гораздо хуже станет.
С Богом я общаюсь без нытья
и не причиняя беспокойства:
глупо на устройство бытия
жаловаться автору устройства.
Чтоб нам в аду больней гореть,
вдобавок черти-истязатели
заставят нас кино смотреть,
на что мы жизни наши тратили.
А вдруг устроена в природе
совсем иная череда,
и не отсюда мы уходим,
а возвращаемся туда?
Я спокойно растрачу года,
что ещё мне прожить суждено,
ибо кто я, зачем и куда —
всё равно мне понять не дано.
Меняется судьбы моей мерцание,
в ней новая распахнута страница:
участие сменив на созерцание,
я к жизни стал терпимей относиться.
Задумано в самом начале,
чтоб мы веселились не часто:
душа наша – орган печали,
и радости в ней – для контраста.
Живя в дому своём уютно,
я хоть и знаю, что снаружи
всё зыбко, пасмурно и смутно,
но я не врач житейской стужи.
Всем смертным за выслугу лет
исправно дарует Творец
далёкий бесплатный билет,
но жалко – в один лишь конец.
Своё оглядев бытиё скоротечное,
я понял, что скоро угасну,
что сеял разумное, доброе, вечное
я даже в себе понапрасну.
Как одинокая перчатка,
живу, покуда век идёт;
я в Божьем тексте – опечатка,
и скоро Он меня найдёт.
Уходит засидевшаяся гостья,
а я держу пальто ей и киваю:
у старости простые удовольствия,
теперь я дам хотя бы одеваю.
Забавно в закатные годы
мы видим, душе в утешение,
свои возрастные невзгоды
как мира вокруг ухудшение.
В толпе замшелых старичков
уже по жизни я хромаю,
ещё я вижу без очков,
но в них я лучше понимаю.
Совсем не зря нас так пугает
с дыханьем жизни расставание:
страх умереть нам помогает
переживать существование.
Чтоб не торчали наши пробки
в бутылях нового питья,
выносит время нас за скобки
текущих текстов бытия.
Не ошибок мне жаль и потерь,
жаль короткое время земное:
знал бы раньше, что знаю теперь,
я теперь уже знал бы иное.
Ещё одну вскрыл я среди
дарованных свыше скорбей:
практически жизнь позади,
а жажда ничуть не слабей.
В одно и то же состояние
душой повторно не войти,
неодолимо расстояние
уже прожитого пути.
Что в зеркале? Колтун волос,
узоры тягот и томлений,
две щёлки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
Вот я получил ещё одну
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
Мне гомон, гогот и галдёж —
уже докучное соседство,
поскольку это молодёжь
или впадающие в детство.
Своя у старости стезя
средь зимних сумерек унылых:
то, что хотим, уже нельзя,
а то, что льзя, уже не в силах.
А в кино когда ебутся —
хоть и понарошке,
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
Я по себе (других не спрашивал)
постиг доподлинно и лично,
что старость – факт сознанья нашего,
а всё телесное – вторично.
Поездил я по разным странам,
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
Зря, подруга, ты хлопочешь
и меня собой тревожишь:
старость – это когда хочешь
ровно столько, сколько можешь.
Года меняют наше тело,
его сберечь не удаётся:
что было гибким – затвердело,
что было твёрдым – жалко гнётся.
Смешон резвящийся старик,
однако старческие шалости —
лишь обращённый к Богу крик:
нас рано звать, в нас нет усталости.
Я курю в полночной тишине,
веет ветер мыслям в унисон;
жизнь моя уже приснилась мне;
вся уже почти; но длится сон.
Я в фольклоре нашёл враньё:
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут своё...
Это наше они берут!
Увы, но облик мой и вид
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
Всегда бывает смерть отсрочена,
хотя была уже на старте,
когда душа сосредоточена
на риске, страсти и азарте.
Когда бессонна ночь немая,
то лиц любимых вереница,
мне про уход напоминая,
по мутной памяти струится.
Очень жаль, что догорает сигарета
и её не остановишь, но зато
хорошо, что было то и было это,
и что кончилось как это, так и то.
Уже куда пойти – большой вопрос,
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка – курчавыми усами.
Мои слабеющие руки
с тоской в суставах ревматических
теперь расстёгивают брюки
без даже мыслей романтических.
Даже в час, когда меркнут глаза
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остаётся такой же козлиной.
На склоне лет не вольные мы птицы,
к семейным мы прикованы кроватям;
здоровья нет, оно нам только снится,
теперь его во снах мы пылко тратим.
Во сне все беды нипочём
и далеко до расставания,
из каждой клетки бьёт ключом
былой азарт существования.
Идея грустная и кроткая
владеет всем моим умишком:
не в том беда, что жизнь короткая,
а что проходит быстро слишком.
Ровесники, пряча усталость,
по жизни привычно бредут;
уже в зазеркалье собралось
приятелей больше, чем тут.
Вы рядом – тела разрушение
и вялой мысли дребезжание,
поскольку формы ухудшение
не улучшает содержание.
Вокруг лысеющих седин
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем – хуже.
Вдруг чувствует в возрасте зрелом
душа, повидавшая виды,
что мир уже в общем и целом
пора понимать без обиды.
Где это слыхано, где это видано:
денег и мудрости не накопив,
я из мальчишки стал дед неожиданно,
зрелую взрослость оплошно пропив.
Зачем вам, мадам, так сурово
страдать на диете учёной?
Не будет худая корова
смотреться газелью точёной.
Спокойно и достойно старюсь я,
печальников толпу не умножая;
есть прелесть в увядании своя;
но в молодости есть ещё чужая.
Иные мы совсем на склоне дней:
медлительней, печальней, терпеливей,
однако же нисколько не умней,
а только осторожней и блудливей.
Но кто осудит старика,
если, спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
Прошёл я жизни школьный курс,
и вот, когда теперь
едва постиг ученья вкус,
пора идти за дверь.
С утра в постели сладко нежась,
я вдруг подумываю вяло,
что раньше утренняя свежесть
меня иначе волновала.
С авоськой, грехами нагруженной,
таясь, будто птица в кустах,
душа, чтоб не быть обнаруженной,
болит в очень разных местах.
Чтобы от возраста не кисли мы
и безмятежно плыли в вечность,
нас осеняет легкомыслие
и возвращается беспечность.
Мир создан так однообразно,
что жизни каждого и всякого
хотя и складывались разно,
а вычитались – одинаково.
Мы пережили тьму потерь
в метаньях наших угорелых,
но есть что вспомнить нам теперь
под утро в доме престарелых.
Не любят грустных и седых
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
Ушли остатки юной резвости,
но мне могилу рано рыть:
вослед проворству зрелой трезвости
приходит старческая прыть.
Я мысленно сказал себе: постой,
ты стар уже, не рвись и не клубись —
ты слышишь запах осени густой?
И сам себе ответил: отъебись.
Ещё наш закатный азарт не погас,
ещё мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
Куда течёт из года в год
часов и дней сумятица?
Наверх по склону – жизнь идёт,
а вниз по склону – катится.
Дряхлеет мой дружеский круг,
любовных не слышится арий,
а пышный розарий подруг —
уже не цветник, а гербарий.
Кто придумал, что мир так жесток
и безжалостно жизни движение?
То порхали с цветка на цветок,
то вот-вот и венков возложение.
Мы зря и глупо тратим силы,
кляня земную маету:
по эту сторону могилы
навряд ли хуже, чем по ту.
Мы начинаем уходить —
не торопясь, по одному —
туда, где мы не будем пить,
что дико сердцу и уму.
Ничто уже не стоит наших слёз,
уже нас держит ангел на аркане,
а близости сердец апофеоз —
две челюсти всю ночь в одном стакане.
Нас маразм не обращает в идиотов,
а в склерозе много радости для духа:
каждый вечер – куча новых анекдотов,
каждой ночью – незнакомая старуха.
Когда нас повезут на катафалке,
незримые слезинки оботрут
ромашки, хризантемы и фиалки,
и снова свой продолжат нежный труд.
Когда всё сбылось, утекло
и мир понятен до предела,
душе легко, светло, тепло,
а тут как раз и вынос тела.
Те, кто на поминках шумно пьёт,
праведней печальников на тризне:
вольная душа, уйдя в полёт,
радуется звукам нашей жизни.
В конце земного срока своего,
готов уже в последнюю дорогу,
я счастлив, что не должен ничего,
нигде и никому. И даже Богу.
Взлетая к небесам неторопливо
и высушив последнюю слезу,
душа ещё три дня следит ревниво,
насколько мы печалимся внизу.
В местах не лучших скоро будем
мы остужать земную страсть;
не дай, Господь, хорошим людям
совсем навек туда попасть.
Несхожие меня терзали страсти,
кидая и в паденья и в зенит,
разодрана душа моя на части,
но смерть её опять соединит.
К любым мы готовы потерям,
терять же себя так нелепо,
что мы в это слепо не верим
почти до могильного склепа.
В игре творил Господь миры,
а в их числе – земной,
где смерть – условие игры
для входа в мир иной.
В период перевоплощения,
к нему готовя дух заранее,
в нас возникают ощущения,
похожие на умирание.
Как будто не случилось ничего,
течёт вечерних рюмок эстафета,
сегодня круг тесней на одного,
а завтра возрастёт нехватка эта.
О смерти если знать заранее,
хотя бы знать за пару дней,
то будет наше умирание
разнообразней, но трудней.
На грани, у обрыва и предела,
когда уже затих окрестный шум,
когда уже душа почти взлетела —
прощения у сердца просит ум.
Я послан жить был и пошёл,
чтоб нечто выяснить в итоге,
и хоть уход мой предрешён,
однако я ещё в дороге.
Весь век я был занят заботой о плоти,
а дух только что запоздало проснулся,
и я ощущаю себя на излёте —
как пуля, которой Господь промахнулся.