355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Малышев » Номах (Журнальный вариант) » Текст книги (страница 2)
Номах (Журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 2 июня 2017, 14:30

Текст книги "Номах (Журнальный вариант)"


Автор книги: Игорь Малышев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

НЕСТОР И ГАЛЯ

Номах попал к ней с пулей в ноге и рубленой раной плеча.

Он едва-едва смог уйти по глубокому снегу от преследовавших его казаков. Помогли метель и выносливость коня.

Когда погоня отстала, Номах остановился, прислушался к свисту ветра, сквозь который едва доносились звуки выстрелов.

– Оторвался, – прошептал он, и усталость рухнула на него неподъемной тяжестью.

Номах пошарил по ноге, нащупал две дырки, из которых текло темное и горячее.

– Навылет…

В сапоге хлюпало.

Нестор засунул руку под полушубок, тронул плечо.

– Это ладно. Царапина.

За свою жизнь он научился отличать настоящие раны от пустяковых не хуже полкового хирурга.

Кровь текла по штанине, и он чувствовал, как вместе с ней выходят из него силы. Она быстро заполнила узкий сапог и теперь капала на снег крупными, тяжелыми, как черешня, каплями.

– Надо торопиться, – сказал он себе, зажимая раны пальцами и чувствуя, как легчает от кровопотери голова.

Измотанный, раненый, как и Номах, ахалтекинец шел, хромая и спотыкаясь.

Порыв ветра донес легкий, еле слышный запах дыма.

– Чуешь? Чуешь? – взволнованно пригнулся Нестор к уху коня.

Конь, похоже, и сам понял, в какую сторону надо идти.

– Что там? Костер, дом? Наши, казаки?.. – замельтешили в голове у Номаха вопросы.

Вскоре они остановились возле одинокого хуторка в три хаты. Окна одной из хат светились неярким теплым светом.

Номах подъехал к двери, постучал в дверь стволом револьвера.

– Кто? – раздался тревожный женский голос.

– Ты одна дома?

– А тебе что за дело?

Что-то в голосе женщины успокоило Нестора. Он снял пистолет со взвода, спрятал его в карман полушубка и осторожно слез с коня.

– Не бойся, хозяйка. Открой, раненый я.

– Так тут тебе не лазарет! Раненый он… Я не фершел. Езжай, куда ехал.

Номах стоял на одной ноге, привалившись к стене.

– Да, открой ты, бисова баба! – с усталой злобой негромко сказал он, и та, не решаясь больше перечить, открыла дверь.

Номах, едва ступая на простреленную ногу, прошел внутрь хаты, сел на укладку.

– Поди коня в закуту сведи. И окна подушками закрой. А то увидит еще кто…

– Да кто увидит? Метель такая, небо с землей мешается, – ответила хозяйка, однако же накинула шаль и повела коня за хату.

Когда она вернулась, он смог рассмотреть ее. Было ей лет двадцать пять, волосы темно-русые, лицо, как луна, круглое и, как луна же, холодное и отстраненное. Главное же, что бросалось в глаза, огромный, словно она запрятала под одежду мешок зерна, живот.

– Раненый он, конь твой, – сказала она.

– Знаю…

Баба стояла, обняв руками пузо, и безучастно смотрела на непрошенного гостя.

– Бинтов-то у тебя нет, поди? – спросил Номах, провиснув плечами от боли и слабости.

– Откуда? – ответила она, не трогаясь с места.

– Порви тогда тряпок каких. Или принеси мне, сам порву и перевяжу.

Голова становилась все легче и легче. Казалось, еще немного и она просто растворится в воздухе, как дым от остывающего костра.

Номах порвал принесенные тряпки и принялся расстегивать штаны.

– Отвернись, – бросил бабе, тяжело дыша.

– Нежный какой… – Она неожиданно усмехнулась, впервые смахнув с лица отстраненное выражение, и отошла к окну.

Номах попытался снять сапоги, но, как ни старался, ничего не вышло.

– Пособи, что ли!.. – грубо окликнул хозяйку, досадуя на свою слабость.

Та стащила сапоги и принялась снимать с него штаны.

– Это не надо, я сам… – попытался сопротивляться Номах.

– Угомонись уж! Чего я там у вас, кобелей, не видала?

Пока она перевязывала рану, он кивнул на ее живот и спросил осипшим голосом:

– Скоро?

– Не сегодня, так завтра.

Потом глянула на него исподлобья, добавила чуть мягче:

– Недели через три, должно.

– А мужик твой где?

– Воюет мужик мой. Вы ж теперь все воины. Черти бы вас всех взяли, – добавила она со злостью и затянула повязку так, что Номах скрипнул зубами.

За кого воюет муж, Номах спрашивать не стал, сама она тоже не рассказала.

– В других-то хатах есть кто?

– Были. Да кверху брюхом всплыли. «Испанка» подобрала.

– Так ты что же, в одиночку тут рожать собралась?

– На днях думаю к брату податься. Он тут в пятнадцати верстах, в Хлевном.

Она виток за витком обматывала ногу Номаха.

– Одной-то не родить. Да и еды у меня осталось мыши пополдневать.

– А ты смелая, – ощупывая тугую ткань на ноге, сказал Номах. – Ночью незнакомому человеку открыла.

– Станешь тут смелой… Не открой я, ты, поди, с нагана палить бы начал, нет?

– Не под дверью же мне у тебя подыхать.

– Вот и я о том.

Опираясь на укладку, она поднялась с колен. Забрала тяжелые от крови штаны и сапоги Номаха, кинула взамен истертые мужнины кальсоны.

Вернулась с ведром воды, замыла пол.

– Натекло-то с тебя, будто с быка.

Задыхаясь, выпрямилась, вытерла пот со лба.

– Не могу, мутит. Дух от кровищи больно тяжелый…

Отдышавшись, спросила:

– Зовут-то тебя как?

– А оно тебе надо, имя мое? Меньше знаешь, лучше сны снятся.

– Да и пес с тобой… – махнула она рукой и пошла управляться по хозяйству.

– Поесть собери чего-нибудь.

– Каша гречневая есть. Теплая, в печи стоит.

– С мясом?

– Шутишь? Уже и как выглядит оно забыла… – Она вздохнула, тревожно поглядела на закрытое подушкой окно. – Гречки на три дня осталось, да картошки на неделю, – сказала самой себе. – Вот так. А дальше все. Хоть петлю на сук да с ветром плясать.

– За что я крестьян люблю, так это за то, что прибедняться вы мастера.

Она посмотрела на гостя недобро сузившимися глазами, но ничего не ответила.

Ночью Номаха разбудили стоны. Хозяйка вскрикивала, скулила, мычала протяжное «Ой, божечки! Ой-ой-ой…»

– Эй, слышь, как тебя там!.. – закричала она наконец.

Номах с трудом сел на укладке, с трудом, чуть не падая, доковылял до ее кровати.

– Чего? Рожаешь, что ли?

– Нет, пою! Давай, подтягивай, – отозвалась она, светя в темноте бледным, как полотно, лицом.

– Ты ж говорила, три недели еще.

– Ну, сказала баба и сказала. Ошиблась, должно. Ой, божечки! – выдохнула.

– Первый у тебя, что ли?

– Третий. Первые и годика не прожили. Прибрал господь. Ты вот что, – горячо заговорила она. – Езжай за бабкой. Есть тут в трех верстах одна, роды принять может. Привези ее.

– Нет, родимая. Я сейчас со своей ногой до двери-то с трудом дойду, не то что до бабки твоей. Да и конь у меня раненый, плохой из него ходок. Тем более снега такие, невпролаз. Мог бы уйти, неужто стал бы возле твоей юбки отсиживаться?

– Вот навязался на мою голову! – Она вцепилась себе в руку зубами и тонко, по-щенячьи заскулила.

Потом закрыла ладонью со следами зубов глаза и запричитала:

– Ой-ой, лишенько! Да как же это!

– Да не шуми ты. Примем твоего ребенка. Внутри не отсидится.

– Кто примет, ты, что ли, душегубец?

– А кто еще, раз больше некому?

– Ой-ой! – выкрикнула она.

– Ладно, не ори! – прикрикнул он, пытаясь за грубостью скрыть замешательство. – К третьему разу могла бы уж и привыкнуть. Говори, что делать.

Номах старался не подавать вида, но было ему сильно не по себе. К своим тридцати годам он без счета побил народу, но ни разу еще не помогал человеку явиться на свет.

– Ой, божечки! – стонала баба. – Воды… Воды нагрей. И рушники неси. Там, в укладке найдешь.

Номах с трудом поковылял к печи.

– Да быстрее ты, хрен хромой! – закричала она с неожиданной силой, приподнимаясь на локтях. – Телепается тут, как неживой.

– Лайся, лайся… – одобрил Номах. – Легче будет. Оно и при ранах, когда по матушке душу отводишь, легче становится.

– Принес, что ли, малохольный? – меж стонами спросила она, когда Номах присел рядом с кроватью.

– Рушники принес. Вода в печке греется.

– Сиди, жди.

– Чего? – переспросил тот.

– Второго пришествия! О, Господи…

Она закатила от боли глаза.

Жарко было в натопленной хате. Роженица обливалась горячим, словно смола, потом. Влага пропитала белую ночную рубашку, и мягкое округлое бабье тело просвечивало сквозь ткань, как сквозь плотный туман.

Номах смотрел на вздувшийся пузырем огромный живот с выпирающим, крупным, как грецкий орех, пупком, на набухшие дынями груди с темными ягодами сосков.

– Что таращишься?.. – устало спросила она.

Номах не отвел глаз. Стер жесткой ладонью пот с ее лба.

– Рожай давай. Сколько можно? И себя, и дите уж истомила.

Рана, растревоженная его метаниями по избе, начала мокнуть.

Роженица задышала чаще, повернулась к нему.

– Кажись, началось, – с неожиданной близостью, как родному, сказала.

– Ну, смелей, девка…

Метель заметала окна одинокой хаты посреди широкой южнорусской степи. Небо сыпало вороха пушистых, как птенцы, мечущихся снежинок. Ветер белым зверем стелился по стенам мазанки, перебирал-пересчитывал доски двери, трепал солому на крыше, падал в печную трубу и уносился вверх вместе с дымом.

Вскоре непогода замела окна, и никто в целом свете, окажись он хоть в пяти шагах от плетня, не догадался бы, что рядом, в жаркой, будто баня, избе красивая, как богородица с иконы, русская баба рожает сейчас близнецов.

Она кричала собакой, мычала буйволицей, трепетала птахой. Стискивала простыни, так что они трещали и рвались вкривь и вкось. Дышала шумно, как водопад.

Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника, губами.

Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:

– Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьетесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?..

Ее усыпанное бисером пота лицо опало, черты заострились.

– Что молчишь?

– Да шумная ты. Чего я поперек лезть стану?

Она упала на пропитавшуюся потом подушку, закрыла сгибом локтя глаза.

– Ой, божечки…

– А рубим друг друга оттого, – неторопливо ответил Номах, – что есть те, которые хотят, чтоб был в мире человек унижающий и человек униженный. Человек, у которого есть плеть, и тот, для которого эта плеть предназначена. За то боремся, чтобы не было плети. Чтобы каждый с рождения свободным был.

– Не будет такого! – громко дыша, сказала баба.

– Будет.

Она убрала руку с лица и сжала ею ладонь Номаха.

– Не будет…

– Будет.

…Кончилась метель. Наверху кто-то плеснул льдистой водой на купол небосвода, и она разлетелась, застыла мелкими светящимися брызгами звезд. Месяц легким яликом поплыл в тишине.

Заснула в избе баба, уложив по ребенку на каждую руку. Притулился на укладке Номах.

Хозяйка поднялась, когда он еще спал. Покормила в темноте детей. Грузно переваливаясь, выбралась наружу, очистила окна от снега.

Потом долго и спокойно точила в сенцах большой, как сабля, нож, пробовала подушечкой тонкого пальца остроту лезвия. Пошаркала точилом по блестящему лезвию топора.

Глубоко проваливаясь в снег, добралась до закуты.

Ахалтекинец прянул навстречу ей ушами, отвел глаза от ворвавшегося в дверь яркого света…

Номах проснулся, разбуженный запахом варящегося мяса. Сел на укладке, крякнул от боли в ноге. Ощупал штанину в чешуйках запекшейся крови. Вспомнил, как принимал роды, усмехнулся: «Война всему научит».

Глянул на хозяйку, управлявшуюся возле печи, бледную, но собранную и сосредоточенную.

– Что, мать, нашлось мясо?

Она не ответила, лишь искоса глянула на него.

– А говорила, нету… – протянул Номах.

– А тогда и не было, – неохотно ответила она.

Еще не пришедший в себя после глубокого, как донбасская шахта, сна, он не сразу понял смысл ее слов.

– Что? – закричал, секунду спустя.

– А то, – спокойно ответила та. – Все одно твой конь не жилец был. У меня батька коновалом был. Я с малолетства знаю, какая скотина жива будет, а какую резать надо, пока дышит.

– Ладно брехать! Там рана-то плевая была!

Его затрясло, как при лихорадке. Невзирая на боль, он скособоченным рывком вскочил на ноги, рванулся к бабе и с размаху коротко ударил ее по лицу, в область маленького, будто кукольного, уха. Она упала, раскинув руки, но быстро подобралась, прикрыла лицо и грудь, опасаясь, что Номах начнет лупить ее ногами. Верно, наполучала в свое время от мужа достаточно.

В другое время, наверное, он так бы и сделал, но сейчас рана заявила о себе резкой и пронзительной, будто трехгранный штык, болью, и Номах замер, вцепившись в повязку и скрипя зубами.

Он постоял над ней, задыхаясь, сжимая крепкие, как камни, кулаки и боясь, что сейчас бросится и задушит ее.

Продышавшись, вернулся к укладке, сел, уронил голову в ладони.

– Я же теперь тут как волк в яме. Бери меня теплого.

Баба медленно поднялась, провела руками по лицу, словно отирая следы удара, и, с трудом переставляя ноги, двинулась к кровати. Выпростала из-под рубахи крупные сильные груди, принялась кормить детей.

– Хорошо, сейчас зима. Конь твой там, в закуте до самой весны пролежит, – сказала негромко, почти мечтательно, глядя в окно, где сиял ярче церковного убранства на Рождество выпавший ночью снег. – Надолго хватит. До травы…

Через два дня случайный разъезд анархистов наткнулся на одинокий хутор в заснеженной степи.

Номах натянул свои постиранные и выглаженные вещи с заботливо заштопанными дырками от сабель и пуль, подошел к хозяйке, которая сидела на лавке и снова кормила детей. Посмотрел на ее лицо, пышные, как хлеба, белые груди, взял рукой за затылок и неожиданно поцеловал в губы. С жаром, до боли. Она охотно отозвалась, без стыда подалась ему навстречу, понимая, что уходит он навсегда и встретиться им в этой круговерти уже вряд ли придется.

Номах оторвался первым, отстранился, глубоко дыша.

– Зовут-то тебя как?

– Галей, Нестор.

– Смотри-ка, знаешь меня.

– А кто ж тебя, чертушку, не знает?

– Как же ты не побоялась коня-то моего, а?..

– А тут все одно. Либо от тебя смерть принять, либо от голода.

– Что, от меня смерть слаще?

– От тебя быстрее. Да и детей моих, поди, тоже не бросил бы?

Номах не ответил, разглядывая ее лицо.

– Ну, или, на худой конец, пристрелил бы, – продолжила хозяйка. – Все им лучше, чем от голода истлевать и мучиться.

– Мудра ты.

– Станешь тут мудрой, когда смерть каждый день возле тебя кругом ходит.

Номах медленно провел ладонью по ее волосам, спустился к открытой шее.

– Ну, бывай, Галя.

– Бывай, Нестор. Может, заглянешь когда?

– А что, приветишь?

– Да уж на мороз не выгоню. В должниках я у тебя теперь.

– Ладно. Жизнь покажет.

– Перекрестила бы тебя, да руки заняты.

– Корми детей, все одно я неверующий.

Он оглядел красные крошечные лица.

– Прощай. Спасибо тебе за все.

Номах, хромая и морщась, пошел к двери, а вслед ему смотрели усталые и влажные бабьи глаза.

Солнце пробивалось сквозь окна, каталось котенком по чистым половицам, играло с мельтешащими в воздухе пылинками.

Голоса отъезжающих затихли вдали, и хозяйка, сама не зная отчего, вдруг заплакала. Плакала негромко, неглубоко, почти не сбивая дыхания. Слезы ее капали на грудь и мешались с молоком, сходу объясняя детям непростую суть этого мира.

ОТРАВИТЕЛЬ

Номах любил тот восторг молодой плоти, который охватывал его, когда он летел в сабельную атаку или, вцепившись в ручки «максима», поливал свинцом вражеские цепи. Восторг этот был словно песня, словно танец, заставляющий забыть обо всем на свете. И Номах включался в эти смертельные песни и пляски со всей страстью молодости.

– …Бой – это музыка, – доказывал он Аршинову, разгоряченный самогоном и буйством соловьев за открытыми окнами. – Неужели не слышишь, сухой ты человек?

– Скажешь тоже… Бой – это работа, Нестор.

– Нет, – доказывал Номах. – Врешь! Музыка! Песня! Пляска! Вот что такое бой.

Он отвлекся.

– Люблю музыку. Ох, люблю. Победим, везде музыка будет. В домах, полях, на заводах. Везде. Музыка – это сама жизнь, вот что она такое.

Аршинов посмеивался.

– Чепуха, Нестор. Эмоции. Такое институтке пристало говорить, а уж никак не командующему армией. Это девушки эмоциями живут, а тебе эмоциями жить нельзя. За тобой тысячи бойцов стоят. Немного времени пройдет, и сотни тысяч встанут. Музыка…

– Эх, Петро… Сколько гляжу на тебя, не понимаю, как ты в анархизм попал? Анархизм – стихия, свобода. Это…

Номах взмахнул рукой, не находя нужного слова. Расстегнул пару пуговиц на френче.

– Это ж как праздник. Праздник свободы. Я вот сейчас живу, и у меня каждый день такое чувство, какое только в детстве на Рождество или Пасху бывало.

– Ты, Нестор, разберись, анархист ты или поп, а то неясно получается.

– Да все тебе ясно, товарищ Аршинов…

Номах высунулся в окно, вдохнул запахи южной степной весны, прислушался к птичьему пению. Чуть повернул голову, чтобы Аршинов лучше слышал его, и заговорил:

– Я, когда по тюрьмам сидел, знаешь, о чем больше всего тосковал? О запахах этих. В камерах ведь чем пахнет? Кислятиной тел человеческих, затхлостью, паскудной едой тюремной. И никогда вот такой свежестью. Живой землей никогда не пахнет, травой, что только на свет вышла, почками, листьями…

Аршинов свернул тугую самокрутку, постучал ею по столу, выбивая случайные крошки.

– Я тюремного житья тоже вдоволь хлебнул, ты знаешь. Но я оттуда не к березкам рвался, не к василькам. Людей видеть хотел. Люди мне нужны были. А еще отомстить хотел. Тем, кто меня за решетку, на нары бросил…

– Смотри, Петр, – оборвал его негромко Номах. – Месяц над полем взошел. Прозрачный, как лепесток.

– Да что ж ты все о глупостях-то? – с досадой стукнул ладонью по столу Аршинов. – И смотреть не буду. К чему?

– Да так… Красиво.

– Ты при бойцах такое не ляпни, засмеют. «Красиво»… А по мне, так паровоз во сто крат красивей, чем и месяц твой над полем, и лепестки, и вся эта природа твоя.

– Паровоз?

– Паровоз.

– Ох ты как… Ну, ладушки. Посмотрим.

Они замолчали, в дом из раскрытых окон лилась живая степная тишина.

…Дверь отворилась. Вошел часовой.

– Нестор Иванович, там поймали когой-то, – шмыгнув носом, сказал.

– Кого еще?

– Да хрен его знает. Только говорят, будто колодцы травил.

Номах застегнул френч. Взгляд его просветлел недобрым светом.

– Веди.

Охрана ввела рослого красивого хлопца в линялой черкеске, руки его были связаны за спиной. Он, не смущаясь, огляделся, остановил взгляд на батьке, безошибочно почуяв, кто здесь старший.

– Рассказывайте, – бросил охране Номах.

– Поймали мы его возле колодца, что рядом с церквой, – начал невысокий, с седыми висками боец. – Видим, на улице ни души, а этот у колодца трется. Склонился над ведром и гоношит там чего-то. Я Андрюхе и говорю, – он кивнул на стоящего по другую сторону от пленного солдата с красным довольным лицом, – не к добру он там пасется, давай хватать его. Зашли сзаду, тихо, он и не почуял ничего. Я его в затылок прикладом хлоп, он лег. Смотрим, а на срубе мешочек лежит и порошок в нем белый. Должно, отрава. Мы и рассуждать не стали, связали да к тебе привели.

– Мешок взяли?

– А как же! Вот он. – Тот, кого назвали Андрюхой, протянул мешочек.

Номах поднял на пойманного враз отяжелевший до чугунного взгляд.

– А ты что скажешь?

Красавец, встретившись глазами с Номахом, еле заметно дрогнул под черкеской.

– Не яд это. Да и не кидал я его никуда, – заявил с вызовом.

В голосе же его проступило едва заметное отчаяние.

Номах кивнул головой. Протянул:

– Не яд…

Лицо пойманного залила неприятная бледность.

– Ты не волнуйся так, – обронил Номах. – Зовут тебя как?

– А что, без имени кончить меня совесть не позволит?

– Позволит. Не хочешь говорить, не надо. Ты выпить много можешь?

– Что? – не понял парень.

– Да ничего. Ты сейчас пить будешь, – сказал Номах. – Свяжите ему, хлопцы, ноги и к голове их притяните. А потом подвесьте его в сенцах на веревках. Там из балки крюк торчит. Вот к нему.

– Стой! Это зачем, а? – задергался пленный. – Хочешь кончить, так кончай разом.

– Не кричи, – сухо отозвался Номах. – Разом не получится. В сенцы его.

Пленного, изогнутого полукругом, подвесили через подмышки в сенях.

Номах ушел на задний двор и, погромыхав по закутам, вернулся с большим двенадцатилитровым ведром и воронкой. Он сам принес в этом ведре воду из ближайшего колодца, сам высыпал туда порошок из мешка пойманного.

Пленный покачивался и наблюдал за приготовлениями с нескрываемой ненавистью. Он не сказал ни слова, только дышал шумно, загнанным зверем.

Номах размешал порошок сорванной во дворе веткой цветущей черемухи.

– Ты лучше не говори ничего, – сказал, вставая.

В рот пленнику вставили воронку. Номах взял в руки ведро, полное до краев прозрачным, будто и не мешали туда ничего, раствором.

– Ы-ы-ы! – завыл отравитель, осознав ужас своего положения.

– Воронку глубже! – скомандовал Номах.

Воронку прижали.

Дыхание пленного стало порывистым, глаза заметались мышами.

Номах принялся лить воду…

Когда пленный был мертв, Аршинов и Нестор вышли покурить.

– Что скажешь, Петр Андреевич? Не прав я?

Аршинов затушил окурок о стойку плетня.

– Прав, Нестор. Прав. Только почему сам?

– А кто?

– Ну, вон того же Задова привлекай. Почему сам? Ты ж не палач!

– Я, дорогой ты мой товарищ, тут и палач, и командир, и комиссар, и невинная жертва. И революция, она вся сквозь меня проходит. Вся до капельки. Со всей красотой и свободой своей. Со всей мерзостью и скотством. Вот так…

Месяц уплывал за горизонт, тускнели и плавились звезды, таял на востоке кристальный сумрак ночи, словно апрельский лед на реке.

– Если б я мог, я бы один всю черную работу революции на себя взял. Все убийства и всю жестокость. Сказал бы остальным: «Отойдите, не приближайтесь. Пусть один я в грязи и крови буду, а вы оставайтесь чистыми, вам еще новую жизнь строить. Без убийств, без смертей и жестокости».

– Не выйдет так, Нестор.

– Знаю, Петр. Знаю… – Номах отвернулся, вздохнул.

– Батька, в сенцы пока не ходить. Натекло там с этого. Пока уберем…

– Добро. – Номах потер рукой глаза. – Много натекло?

– Порядком. Порвалось, видать, там у него что-то. А, может, разъела его изнутра эта зараза. Уберем, батька.

– Давайте.

Лежа в саду под опадающими лепестками, Номах ворочал свинцово-тяжелой головой, то закрывал, то открывал глаза, смахивал с лица летящие лепестки, думал, правильно ли он все делает, и не находил ответа.

Где-то вдали зарядила плясовую гармошка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю