Текст книги "Пастушья сумка"
Автор книги: Игорь Изборцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Игорь Изборцев
Пастушья сумка
И небеса прославят чудные дела Твои,
Господи
(Пс. 88, 6).
Колокольные звоны плыли над куполами монастырских храмов, над огромными, как зеленые острова, деревьями, над яблоневым садом на Святой горке; мягко обтекали костры древних башен и тонули в толще крепостных стен. Казалось, их источник находится не на земле, а где-то за облаками, и это там, высоко в небе, развешены колокола, в которые ударяют невидимые небесные звонари, рождая преображающие мир звуки. А внизу небесное и земное сливалось в единую реку, вытекающую из монастырских врат – реку Крестного хода, самого многолюдного и торжественного, поскольку свершался он в праздник Успения Пресвятой Богородицы, а монастырь носил это имя уже более пяти веков.
Если бы это шествие изображал художник, то, прежде всего, отразил бы на полотне изумрудную свежесть дороги, выстланной луговыми травами и цветами, а поверх зеленого нанес бы мазки небесной лазури, запечатленной в голубых облачениях духовенства; золотые искры в архиерейских митрах и панагиях, рапидах и крестах, хоругвиях и ризах икон; солнечные луковки над янтарными стебельками свечей; пеструю сумятицу лиц и выражение счастье на них. Нашлись бы только подходящие краски в палитре художника…
«В рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси, Богородице…» – каждый поющий стремился вложить в молитву глубину своих чувств. «Преставилася еси к животу, Мати сущи Живота…» – слова плыли над лугами и холмами, над стерегущими время крепостными башнями, простирались к горизонту.
Крестный ход двигался, он охватывал кольцом монастырские стены, и когда на площади перед Святыми вратами появилась глава, его конец эту площадь едва успел покинуть. Находящаяся в начале шествия Икона Успения Пресвятой Богородицы, как великое чудо веры, одаривала всех невидимыми глазу благодатными осияниями. Взмахивали кропилами священники, разбрасывая по сторонам струи святой воды. А где-то все также бодро, словно и не было долгого, с подъемами и спусками, хождения, пели:
«В молитвах неусыпающую Богородицу и в предстательствах непреложное упование гроб и умерщвление не удержаста: якоже бо Живота Матерь к животу престави во утробу Вселивыйся приснодевственную».
Собрание молящихся на площади умножалось, и не то, что яблоку, крохотной косточке от чёток упасть, казалось, уж было некуда. А народ все пребывал. Кто-то из духовенства возгласил величание, и множество голосов подхватили рожденные в глубине столетий слова:
«Величаем Тя, Пренепорочная Мати Христа Бога нашего, и всеславное славим Успение Твое».
Еще не кончилась в чашах вода, и кропила обращались в сторону кричащих: «Сюда, сюда!», а небо, как будто проявляя собственное попечение, уж набухало вышней влагой. Первые капли дождя, не достигая земли, утонули в плотной человеческой массе. Но тучи сгущались, и робкий дождик обратился в ливень, который загремел по крышам, кронам деревьев, распустившимся куполам зонтов; заревел, устремляясь в провал спускающейся вниз дороги, откуда еще подтягивались последние ряды Крестного хода.
Разверзшееся небо рушилось вниз, в человеческое море, которое, переполняясь, ходило волнами, вскипало, поднималось лавиной, но не от страха, а от восхищения и восторга: «Радуйся, Предстательнице к Богу, мир спасающая; Радуйся, Заступнице, роду христианскому от Бога дарованная!»…
Достигнув высоты накала, ливень вдруг оборвался. Облака, как театральный занавес, раздвинулись по сторонам, и благословляющая десница солнца залила золотом кипящую Крестным ходом площадь. И не было в сердце иных побуждений и желаний, как только восклицать: «Радуйся, Обрадованная, во Успении Твоем нас не оставляющая!»
* * *
После обеда площадка у автостанции бурлила от обилия пассажиров. Не умещающие на скамейках отъезжающие сидели на собственных сумках или просто на застеленном газетами асфальте. Очередной автобус задерживался, расползались слухи, что на трасе какая-то авария. В автопавильоне рядом с кассой на соединенных в ряд пластмассовых креслах расположились женщины с детьми. Одна из них, черноволосая, похожая на молдаванку, уговаривала мальчика лет шести съесть банан.
– Ванюша, милый, скушай, и Боженька пришлет тебе машинку, – сладким голоском обещала она.
– Нет, хочу мороженное, – недовольно морщил лицо мальчуган.
– Мороженное ты уже кушал, теперь надо банан, а то животик заболит.
– Нет, не буду банан, купи мороженное, мороженное! – продолжал ныть ребенок.
Диалог обещал быть долгим, но тут вмешалась сидящая рядом женщина, на вид лет сорока – сорока пяти, крупная, с правильными, хотя и несколько грубоватыми чертами лица.
– Ванечка, а ты был на Крестном ходу? – спросила она. – Видел там солдата-казака с черными усами и саблей на боку?
Мальчик замолк, настороженно посмотрел в ее сторону, но отвечать не спешил.
– Этого солдата владыка назначил в охранение, потому что он сильный и смелый. А есть он любит, я видела на трапезе, кашу, овощи и фрукты. И бананы он любит. А если бы он ел одно мороженное, то у него выросли бы не усы, а большой живот.
– Как у Робин Бобин Барабека? – спросил мальчик.
– Вроде того, – согласилась женщина и улыбнулась. Улыбка у нее была той природы, что преображает человека в гораздо лучшую сторону. Поэтому, улыбнувшись, женщина помолодела и превратилась почти что в настоящую красавицу. Это не осталось не замеченным.
– А ты не с «Поля чудес», не от дяди Лени? – с серьезным видом поинтересовался Ваня.
– Нет, я не от дяди Якубовича, видела его только в телевизоре. А почему я должна быть с «Поля чудес»?
– Мама говорит, что если я буду есть творог, дядя Леня даст мне приз, – охотно объяснил мальчик.
– А как твою маму зовут?
– Вероника, – громко объявил Ваня, – а мой папа президент, он на Святой Земле живет.
– Это правда? – удивилась Ванина собеседница и взглянула на его мать. Та виновато пожала плечами и, наклонившись, тихо шепнула:
– Мы в разводе.
– Ясно, – кивнула женщина и представилась: – Прасковья.
– Мама говорит, что папа уехал в самые дальние края на важную работу, – между тем продолжал объяснять мальчик, – самые дальние края – это Святая Земля, а самые важные люди – президенты.
– Теперь поняла, – опять улыбнулась Прасковья.
– Мы на Успение приехали с Ваней, да вон, с родственницей тетей Марусей, – Вероника указала куда-то в другой угол павильона, – из Дятьково мы, это Брянская область.
Прасковья понимающе кивнула, словно знала всю подноготную этого самого городка. Не обижать же людей?
– Да здесь народ со всех уголков России собрался, – сказала она, – такой праздник. А Крестный ход? Чудо! Ваня, ты слышал, как звонили колокола? А старцев монастырских видел? – опять обратилась она к мальчику.
Тот ответил не сразу. Он поддался-таки на уговоры матери и старательно снимал с банана кожуру. Справившись с задачей, оглядел этот фрукт счастья, похожий на продолговатый клюв заморской птицы, примерился и отхватил вершину. По мере того, как мякоть растворялась у него во рту, лицо его менялось, всё более приобретая выражение довольства. Окончив есть, он, отвергнув предложенной матерью платок, вытер руки о брючки, и глаза его опять поскучнели.
– Не видел я никаких старцев, – соизволил наконец подать он голос, – я коров видел на поле и пастуха, как у нас дома. Только у нас стадо больше, а у пастуха большущий кнут.
– Да? Ты видел коров? – с нотками удивления в голосе, спросила Прасковья, будто в этом крылось нечто необыкновенное. – Я так не заметила. И пастух там был с пастушьей сумкой?
Ваня молча кивнул. Его мать, явно испытывая неудобство, нервно погладила мальчика по голове.
– Ребенок, что с него взять? – словно оправдываясь, сказала она. – Это нам, взрослым, старцы, а ему вон коровки…
Прасковья не ответила. Она о чем-то задумалась, лицо ее напряглось, взгляд рассеялся и будто утонул неведомо где. Обаяние молодости поблекло, обнажая следы прожитых лет.
Вероника начала рассказывать про коров в их родном Дятькове и, почему-то, про уникальные, по ее словам, хрустальные изделия. Но собеседница ее не слышала. Впрочем, никакого неудобства не возникло – рядом родился новый очаг разговора. Пожилая женщина – явно учительница – с авторитетным видом излагала соседям по скамейке историю монастыря. Говорила она книжным языком, словно заучила текст наизусть. Или просто иначе не умела выражать свои мысли?
– Летопись повествует о том, как в конце пятнадцатого века, когда рубили лес на склоне горы, одно из поваленных деревьев, падая, увлекло за собой другие. Под корнями одного из них открылся вход в пещеру, а над входом надпись: «Богом зданныя пещеры».
– Мама, а Боженька прислал мне машинку? – спросил Ваня, ткнув Веронику в бок острым локтем.
– Отстань, дай послушать! – прошипела та, но мальчик не отставал.
– Да на, возьми, только замолчи, – Вероника, не глядя, открыла сумку, на ощупь нашла коробку с игрушкой и сунула в руки ребенку. Все это время, вытянув шею, она слушала соседку-рассказчицу.
– Из древнего предания известно, что жили в этом месте выходцы из Киево-Печерской обители, бежавшие в здешние пределы из-за набегов крымских татар. Имена всех их остались неизвестны.
Датой основания монастыря считается 1473 год, когда освящена была выкопанная в песчаном холме у ручья Успенская церковь.
В 1521 году монастырь обрел чудотворную икону Успения Богоматери. Эта икона стала прославляться многими чудесами: исцеляла бесноватых, даровала прозрение слепым, освобождала от болезней. Эту икону все вы видели. Хранится она в самом древнем соборе монастыря – в Успенском.
– А мы с Ванюшей прикладывались! – выкрикнула, не сдержавшись, Вероника. – Ой, какая благодать! Правда, Ванечка?
Мальчик не ответил, он водил по коленкам машинку и сосредоточенно жужжал.
В этот момент среди пассажиров пронеслась весть: дескать, подали наконец-то автобус. Все зашевелились, задвигались. Похожая на учительницу рассказчица, подхватила свой саквояж и выбежала из автопавильона.
– Ваня, живо собирайся! – засуетилась Вероника и, приложив ладонь ко рту, закричала: – Тетя Маруся, авоськи наши не забудь!
Но тут по залу опять прошел гул: нет, мол, никакого автобуса – ошибка вышла. Пассажиры стали возвращаться на свои места. Однако учительница так и не появилась. На ее место в их тихую гавань прибилась тетя Маруся – невысокая старушка лет семидесяти с серьезным лицом.
– Безобразие, просто ужас какой-то! – воскликнула Вероника. – У нас в Дятькове сроду такого не бывало!
Тетя Маруся несколько раз согласно хлопнула глазами. А Ваня, то ли поддерживая, то ли протестуя, громко забибикал.
– Тише, люди кругом! – цыкнула на него мать. – Подумают, что ты из деревни приехал. Тетя Марусь, – она тронула спутницу за руку, – там, в сумке, яблоки, будешь?
Старушка отрицательно покачала головой, тогда Вероника предложила угоститься Прасковье. Та, поблагодарив, тоже отказалась и чтобы сгладить какую-то неловкость момента, спросила:
– А вы знаете, что раньше крестным ходом в Успение ходили до самого губернского центра?
– Неужели? – изумилась Вероника. – Это же километров полста, не меньше?
– Именно так, – кивнула Прасковья, – вы представьте себе: солнце палит, потом на смену жаре – дождь, а люди все идут и идут.
– Просто чудо какое-то, – вздохнула Вероника, – да, теть Марусь?
Дядьковская старушка опять с серьезным видом моргнула.
– А вы верите в чудеса? – Прасковья внимательно взглянула на Веронику и, заметив в глазах ее растерянность, пояснила: – Ну, с вами происходило что-нибудь необыкновенное, что-нибудь, похожее на настоящее чудо?
– Не знаю, – молодая женщина пожала плечами, – то, что мы здесь оказались, это тоже, можно сказать, чудо. Ну а необыкновенное, настоящее… Наверное нет. Пока еще не было.
– А у меня было. Хотите, расскажу?
– Ну да, – кивнула Вероника.
В этот момент заплакал Ваня. Над ним кружилась оса, то и дело пикируя прямо ему в лицо.
– Да не бойся, сын, – успокаивая его, Вероника пропеллером завертела в воздухе рукой, – у нас в Дятькове и не такие осы, а никто их не боится. Нас, дятьковцев, поди, тронь!
Мальчик затих, его внимание переключилось на возникшую у билетной кассы перепалку: высокий тощий старик в тяжелых роговых очках отчитывал стоящих в очереди молодых людей.
– Что там такое? Что за люди, – вздохнула Прасковья, – поговорить не дают.
– Вандалы, питекантропы, неандертальцы! – высоким фальцетом кричал старик. – Я ветеран! У меня трудовой стаж пятьдесят пять лет! Я страну из разрухи поднимал! Я имею право без очереди!
Молодые люди, освободив пространство у окошка кассы, что-то тихо ему объясняли. Но старик не унимался.
– Не нужны мне ваши извинения! Я кровь трудовую проливал!
– Что еще за трудовую кровь? – недоуменно пожала плечами Прасковья. – Нет, мужики иной раз хуже нас, баб.
– Да какой это мужик? – подала голос сидящая неподалеку бабка в белой панаме, она отодвинула ногой заткнутую сверху цветной тряпицей плетеную корзину и, наклонившись в сторону Прасковьи, понизив тон, сказала: – Он всю жизнь в партии работал, в райкоме. Вторым секретарем был.
– Ну так и что? – махнула рукой Прасковья, – среди партаппаратчиков немало хороших людей. Помню, был у нас в городе один…
Да нет! – перебила ее бабка в панаме, – Этот лютовал, людей, как блох, давил, а теперь – персональный пенсионер. Я ведь у них в райкоме в буфете работала, все ихние тайны, как облупленные, знаю.
– В буфете? – воскликнула Вероника, в глазах ее сверкнули маленькие молнии. – Себя, небось, не обижала? У нас в Дятькове неподалеку от нашей хаты жила Любка-буфетчица, в исполкоме работала. Ух как она себя не обижала! У нее и колбаска, и крабы, и икра. И хоть бы когда угостила! Только посадили, голубу. Проворовалась. Так ей и надо! Да, теть Марусь?
Та в знак согласия высморкалась и клюнула вниз носом.
– Вот видите? – Вероника, указывая рукой на спутницу, широко улыбнулась. – Тетя Маруся у нас пять лет в народном контроле протрубила.
– Да ну вас, комуняк! – бабка в панаме сердито сплюнула и, придвинув к себе корзину, отвернулась в сторону.
Суета вокруг персонального пенсионера-партийца вроде бы поутихла, но тут обнаружила себя еще одна свидетельница его былой руководящей деятельности.
– А не вы ли, Кирилл Александрович, моего мужа из типографии попёрли за антисоветские высказывания? – к пенсионеру, раздвигая народ, приблизилась тучная полногрудая тетка и подперла его бюстом так, что тот был вынужден изогнуться назад, прямо к окошку кассы. – Не вы ли за пару анекдотов человеку жизнь сгубили? Ведь он потом спился и помер, двух детей сиротами оставил! Вы знаете, как мы жили? Что мне вытерпеть пришлось, пока их растила? Они, вон, такие же, как эти парни. Что вы к ним пристали? Совесть-то у вас есть?
– Действительно, чего к мальчишкам привязался? – к дородной даме присоединилось еще несколько возмущенных голосов. – Парни на Крестном ходу в оцеплении стояли, чудотворную икону от толпы оберегали, а этот пришел и давай их грызть. Сам-то, верно, на службе праздничной не был?
– Да сроду он в церкву не ходил, атеист недоделанный! – крикнула ботелая женщина и погрозила ему пальцем: – Небось, на дачу свою прихватизированную едешь? Персональную-то машину отобрали? В общественном транспорте атмосферу отравляешь?
Старик стушевался, задергался, кое-как выскользнул из-под грузного тела обличительницы и затрусил к выходу.
– Я кровь трудовую проливал, – на ходу бормотал он, – за трудовой народ, – в дверях он приостановился, поднял голову вверх, к небу и, перед тем как сгинуть, зачем-то сказал: – Воронье под тучи взбирается – к ненастью.
– Это так, – согласилась наблюдавшая за ним Вероника, – я сегодня тоже внимание обратила: утром трава была сухая, а это значит – к ночи жди дождя.
– Так был ведь уже ливень, – заметила Прасковья.
– То днем, а трава – это к ночи. Днем – это если цветы сильнее пахнут. Это я тоже заметила – сильнее пахли. Вот дождь и был. А если небо в барашках – значит дождь на пороге, вот-вот и пойдет…
– Бред какой-то, – поежилась Прасковья, – и что это там, впрямь, с автобусом? Так и заночевать здесь придется.
– Действительно, – охотно поддержала ее Вероника, готовая, похоже, не задумываясь кинуться в любую, пусть и неожиданную, сторону разговора, даже в самый его узенький переулочек, лишь бы тот не кончался, – вот у нас в Дятькове с этим строго: опоздал автобус – его на металлолом, а шофера – на исправработы или в дом «хи-хи»…
Не сдержавшись, Вероника фыркнула и конфузливо прикрыла рот ладошкой. Тут вдруг обнаружилось, что сидящая доселе молча тётя Маруся обладает негромким, но сочным баритоном с ярко выраженным малороссийским акцентом.
– Ты не слушай эту егозу, у ней язык, шо помело, – обратилась она к Прасковье, – ты про чудо обещала рассказать, так уж расскажи, будь мила.
– Ах это, – устало перевела дух Прасковья, – что ж, раз обещала, расскажу. Только придется начать с начала, с самых молодых лет. Иначе нельзя. Судя по всему, приезд автобуса нам не помешает. Так вот, если вспоминать начало моей семейной жизни, то можно сказать, что начиналась она красиво, романтично, просто в розовых тонах…
Жужжащая над их головами оса, выписывая раз от разу расширяющиеся круги, поднималась все выше и выше, под самую крышу павильона, и словно раскручивала невидимую спираль, из которой просыпались вниз, тут же обретая дух и плоть, забытые минуты, недели, года; доносились неясные шорохи, слышались голоса и, конечно же, звуки музыки. Кажется, это был вальс Метель Свиридова…
* * *
В тот чудный июльский вечер Прасковья пришла в Летний сад посмотреть на фонтан, который недавно вновь запустили, раскрасив струи разноцветными огнями. Рядом расположился маленький оркестр. Редкий случай – живая музыка звучала в парке лишь в связи с исключительными событиями. Верно, именно к такому роду явлений и относился запуск фонтана? Впрочем, Прасковья об этом не думала, она любовалась необычной палитрой струй и слушала прекрасную музыку. Играли Свиридова – вальс Метель.
«Господи, это же пушкинский парк!» – вспомнила вдруг Прасковья и ужаснулась: возможно, великий поэт стоял на том самом месте, где стоит теперь она? И также любовался фонтаном? Если, конечно, предположить, что таковой в ту пору был.
Глубокие чувства овладели ею, охватили её всю целиком, так что даже в коленях она ощутила дрожь. Сердце сжималось, ожидая чего-то неведомого, небывалого, волшебного… Тут и подвернулся ей будущий её супруг Гаврилов. «Подвернулся» – это, конечно в свете будущих событий, а тогда он подошёл… нет, подплыл, как принц под алыми парусами к Ассоль. Как же слепо зачастую девичье сердце!
Потом было много алых роз, стихи Северянина, Блока и Пушкина, конечно! Они гуляли под сенью пушкинских рощ и дубрав.
– Здравствуй, племя, младое, незнакомое! – Гаврилов легко покрывал громоподобным голосом окрестности Сороти со всеми ее заливными лугами и племенными стадами коров на них.
Своим телом он колебал скамью Онегина, в запале прыгая по газонам, выкрикивал стихи:
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем. 11
А.С.Пушкин. «Я вас любил», 1829. (Здесь и далее примечания автора).
[Закрыть]
Прасковья безконечно ему верила и бескорыстно вручала и свою девичью честь, и подаренную родителями двухкомнатную кооперативную квартиру.
Уже будучи супругами, они оканчивали один и тот же Политехнический институт. По распределению отправились в город N, где Гаврилов осчастливил своим присутствием механический завод, а Прасковья устроилась преподавать сопромат в местный техникум. И все у них тогда было как у людей. Поскольку новая малая родина пришлась им по сердцу, они без особых сожалений продали подаренную родителями Прасковьи квартиру и купили подобную (нет, даже чуть лучше) в центре города N. По некотором прошествии времени в их доме появилась кроватка и набор детского белья. А вскоре и детские пеленки парусами забелели на балконе. Новорожденной дочке Наташе требовалось много пеленок – она уродилась в папу, крупной и громкоголосой. Гаврилов в ту пору уже не читал стихи классиков, он пел Розенбаума.
– Гоп-стоп, мы подошли из-за угла, гоп-стоп, ты много на себя взяла… – развязно басил он, мусоля в уголках губ сигарету.
В стране ширилась перестройка, ядовитым плющом обвивала она Россию со всеми ее гигантскими пространствами, лесами, полями, танками самолетами, заводами, новостройками, железнодорожными мостами и человеческими душами. От ядовитых объятий, прежде всего, как более податливые и мягкие, страдали люди. У перестроечного человека перво-наперво заболевала совесть и, как шагреневая кожа, быстро начинала уменьшаться в размерах. Выяснилось, что с полноценной совестью жить обузливо, а с микроскопической существовать гораздо легче. Да и как иначе уцелеть, если кого-то не обманешь? Как построить свой неправедный капитал? Вместе с совестью умалялся и интеллект.
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро —
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.22
А.С. Пушкин, «Борис Годунов».
[Закрыть]
Прасковья любила перечитывать эти строки. Но много нашлось бы в перестроечные годы таковых, кто вспомнил бы и назвал их автора? Зато «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла» знали почти все.
Гаврилов некоторое время еще работал на заводе. Но уже без прежней охотки. Энтузиазм его постепенно переключался в область новой капиталистической будущности. Ларьки, торговые павильоны, броская реклама иностранных товаров, биржи, лохотроны, игровые залы – все это манило его, как муху на мёд. Особенно игровые залы, автоматы, казино, рулетки, покерные столы… Гаврилов отчего-то вбил себе в мозг, что Фортуна, как своему избранному любимцу, приготовила ему большой куш. И надо лишь выгадать нужное время и нужное место…
Как в воображении Германа из «Пиковой дамы» «тройка, семерка, туз» заслонили, по словам автора, образ мертвой старухи, так и в голове Гаврилова те же самые «тройка, семерка, туз» подменили собой основательность в поступках и здравый смысл почтенного главы семейства.
Быть может, перечитай Гаврилов повесть Пушкина, он изменил бы хоть что-то в своей судьбе? Неужели не охладила бы его пыла игрока трагическая сей повести развязка? А ну как прочитал бы он о том, что «Герман сошел с ума. …сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..”»?33
См. Пушкин А.С. «Пиковая дама», заключение.
[Закрыть]
Ужели не образумился бы Гаврилов? Пустое дело. Конечно же, нет! Рассмеялся бы и напел бы свое любимое: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…» Нет, Гаврилов не желал образумливаться. Он бегал по «нужным» местам, спуская всё, прежде трудом и терпением, нажитое. Прасковья чуяла беду. Да и как тут не почуешь, когда к ним в квартиру зачастили незваные визитеры, требующие возврата каких-то займов и долгов, трясли расписками, грозили милицией, судами, расправами и прочими карами земными и небесными?
Дочке Наталье в ту пору уж минуло восемнадцать, и Прасковья Петровна от греха подальше решила срочно определить ее замуж. Тут же начала действовать. Через очень дальних знакомых нашла простенького женишка, проживавшего в забытом и заброшенном селе, где искать уж точно никто никого не станет. Извертелась, как юла, но убедила всех в необходимости скорой свадьбы. Что, собственно, и произошло. На удивление, брак оказался удачным. Женишок обзавелся фермерским хозяйством, быстро встал на ноги и содержал жену свою в полном достатке.
В то самое время в доме самой Прасковьи всё окончательно летело под откос. Заимодатели Гаврилова требовали уже не денег – они трясли закладными на квартиру и на всё имущество. Прасковья плакала, но что ее слезы в этом мире кривых зеркал и полей чудес? Однажды люди из агентства по недвижимости, которым Гаврилов задолжал крупную сумму, привезли его домой избитого, окровавленного. Им обоим приставляли к горлу нож, грозили смертью, вынуждая подписать бумаги. Как тут не подпишешь? С этой самой минуты и дом, и всё, что в нем находилось, перестало им принадлежать. Смех, да и только! Воистину – поле чудес! Наутро Гаврилов исчез и появился в ее жизни лишь один раз – на бракоразводном процессе. Но это случилось уже гораздо позже. А тогда она и не знала – жив ли ее бывший благоверный?
Впрочем, ей было совсем не до выяснений. Какие-то другие неудовлетворенные заимодавцы Гаврилова бегали за ней, потрясая бумажками, и требовали, угрожали и опять требовали… Она жила у знакомых, друзей. Но и там ее находили – казалось, безумной погоне не будет конца. Вскоре все, кого она знала, затворили пред ней двери своих домов. Тогда же ей пришлось уволиться с работы – и там доставали ее мужнины кредиторы. Несколько дней она прожила в гостинице, самой дешёвой, но и такие расходы становились ей теперь не по карману. Что еще оставалось: вокзал, притоны, подвалы?
Долго, уже не считая часов, она бродила по городу, за плечами висел рюкзак со всем ее имуществом… В изнеможении замерла у какой-то, заставленной манекенами, витрины… Там за стеклом, в облаке инфернально-фиолетового света, под вывеской «Распродажа от кутюр», парили призраки не существующей для нее жизни. В плывущих пятнах пластмассовых лиц – в каждом из них – она читала вынесенный ей судьбой приговор: никто и нигде тебя не ждет! Сквозь внутреннее ее пространство черной гадюкой проскользнула мысль: «Зачем жить? Какой в этом смысл?» Душа наполнилась тяжелым мертвящим туманом, силы покинули тело, и она подрубленным деревом рухнула на асфальт. Сознание, как задутая ветром свеча, угасло и ускользнуло под неведомые смертным кровы бытия…
Ее тормошили, пытались приподнять… Смутно, будто из глубины колодца, она слышала какие-то слова, вроде бы знакомые, но непонятные и снова ускользала вглубь… Потом куда-то шла, механически передвигая ноги, чувствовала рядом чье-то плечо, заботливо поддерживающую руку…
Когда сознание окончательно к ней вернулось, она обнаружила себя в незнакомой комнате, рядом с неизвестной ей старушкой, изящной, с приятными чертами лица и выразительными голубыми глазами. Обе они сидели на стульях с высокими, ажурной резьбы, спинками за покрытым светлой скатертью круглом столом, и она, Прасковья, только что отхлебнула из глиняной плошки какого-то горьковатого душистого травяного настоя.
– Ты пей, пей родимая, – необыкновенно добрым, умилительным даже голосом проворковала старушка, – сейчас тебе совсем хорошо будет. И сердечко твое отойдет, и в головке прояснится.
– Где я? – спросила Прасковья и обвела обретающим прежнюю силу взглядом скромные, но почему-то кажущиеся изысканными, интерьеры своего неожиданного приюта. Прежде всего, обращал на себя внимание опущенный низко, едва ли не к самому столу, обтянутый тонкого узора шелком, абажур светильника. Он, как горящий очаг, казался центром этого дома, средоточием уюта и спокойствия. В его мягком, слабеющем с удалением от стола свете все прочие предметы – небольшой комод, диванчик у стены, этажерка с книгами – теряя твердые очертания, расплывались и, точно впадали в полудрем. Казалось, они вот-вот засопят, захлюпают носами. Все это рождало атмосферу отдохновения и тихую радость. Прасковье захотелось улыбнуться. Она отхлебнула настоя, и, почувствовав, что улыбка вот-вот расцветет на ее губах, стиснула зубы и… поперхнулась.
– Простите, – сконфузилась она и виновато взглянула на старушку.
– А ты не неволь себя, – хозяйка улыбнулась и пальцами легонько коснулась руки гостьи, – весело тебе, так и посмейся. Тебя здесь никто не обидит. А меня, кстати, зовут Феврония, можешь так меня и величать или тетя Февря – так тебе будет удобней.
– Спасибо, тетя Февря! – от невесомого старушкиного прикосновения Прасковья совсем оттаяла, она, далеко уже не юница, почувствовала вдруг себя девчонкой, улыбка растянула ее губы в радостный полумесяц. – Меня Прасковьей зовут. А вы, наверное, волшебница?
– Коли хочешь, буду волшебницей, – охотно согласилась старушка и тут же добавила: – Ты вот что, Параскевушка, видишь диванчик у стеночки? На нем и располагайся, отдохни, укроешься пледом, я его сейчас принесу. А разговоры и расспросы отложим на потом.
От непривычного к себе обращение, Прасковья непроизвольно напряглась лицом, что, не осталось не замеченным, поскольку Феврония тут же спросила:
– Ничего, что я так тебя буду называть? Больно уж «Прасковья» неласково звучит. Будешь Параскевой, согласна?
Прасковья кивнула. Сейчас она согласилась бы быть кем угодно, лишь бы хоть на краткое время обрести покой. Мысли в ее голове разбегались. Она не понимала: почему ее так принимают? В чем причина этой доброты? Что вообще происходит? Рассеянно блуждая взглядом по комнате, она задержала глаза на настенном портрете, откуда смотрела на нее хозяйка дома только лет на сорок моложе. С ней рядом находился, наверное, ее супруг – с аристократическим лицом потомственного дворянина. Женщина, безусловно, тоже выглядела и благородной, и красивой, но супруг был выше всяких сравнений, прямо как молодой Янковский или Вячеслав Тихонов.
– Это ваш муж на фотографии? – спросила Прасковья.
Она испытывала неловкость, но все равно всматривалась в лицо своей благодетельницы, пытаясь понять, насколько изменила его зачастую абсолютно не знающая жалости кисть времени. Нет, к этой женщине время явно благоволило, оно лишь слегка нарушило четкость линий, отняло блеск и румянец, заменив их легкой вуалью морщинок и утонченной белизной, что, возможно, не менее ценно, чем скоропреходящие дары юности.
– Да, это мой муж, – ответила Феврония, – мой Петр Юрьевич.
Голос ее и выражение лица вносили полную ясность в суть их с супругом семейных отношений, способных, как почувствовала Прасковья, уместиться в двух всего словах – уважение и любовь. За семьдесят ведь старушке, а все еще любит! Поди уж и схоронила кормильца? Прасковья отметила, что думает о хозяйке этого гостеприимного приюта с несвойственной для себя теплотой, потому как успела отвыкнуть от хорошего, зачерствела.
– А ваш супруг? – спросила она и, стараясь выглядеть деликатной, добавила: – Простите за такой вопрос, жив ли?
– Что ты, Параскевушка! – старушка всплеснула руками. – С чего это ему умирать? Конечно, жив. На работе сейчас. Любит он, родимый, трудиться, людям помогать. Нет ему никакого угомона!
– Ой, простите! – Прасковья не знала, куда себя деть от стыда. Но старушка вела себя столь безмятежно и выказывала к ней такую благорасположенность, что гостья успокоилась и согласилась прилечь на диванчик. Заснула она мгновенно…
Просыпалась столь же стремительно, летящей птицей пронзая упругую плоть сонного небытия. Какие-то мрачные расплывающиеся фигуры пытались поспеть за ней, ухватить, уцепиться; пугали шипящими змеиными голосами: «Ничего не было, никакого приюта добра, ты все также одна – никчемная и никому ненужная…» Нет! Уже открывая глаза, она услышала собственный вскрик: «Нет! Нет!..» Вскинулась телом, вскочила, стряхивая ладонью с лица паутину наваждения. Но, слава Богу, от парящего над столом шелкового абажура все также мягко струился свет. У стен в полумраке нерешительно колебались тени. Рослая этажерка клонила к ней свое плечо, доверчиво открывая теснящиеся в разверстой груди фолианты с золотыми буквами на корешках. В противоположном углу у незамеченного ею ранее киота с иконами спиной к ней стоял высокий мужчина. Правая рука его совершала невидимые для нее движения, а голова то и дело склонялась и исчезала за линией плеч. Молится, догадалась она и замерла в нерешительности, не зная, куда себя деть.