355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Стравинский » Диалоги Воспоминания Размышления » Текст книги (страница 14)
Диалоги Воспоминания Размышления
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:41

Текст книги "Диалоги Воспоминания Размышления"


Автор книги: Игорь Стравинский


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

Маяковский

Р. К. Часто ли вы общались с Маяковским во время его знаменитого приезда в Париж в 1922 г.?

И. С. Да, но с Прокофьевым он был ближе, чем со мной. Я помню его довольно плотным молодым человеком – ему было тогда двадцать восемь или двадцать девять лет. Я считал его хорошим поэтом, восхищался и продолжаю восхищаться его стихами. Он же настойчиво говорил со мной о музыке, хотя его понимание этого искусства было абсолютно мнимым. Ов не говорил по-французски, и поэтому я всегда исполнял при нем роль переводчика. Вспоминаю один такой случай, когда я был посредником между ним и Кокто. Любопытно, что я легко находил французские выражения, переводя Маяковского, но не то Ямло с русскими при репликах Кокто. (I)

Ортега-И-Гассет, Д'Аннунцио

Р. К. Я часто слышу от вас слова восхищения по адресу Ортега-и-Гассет. Вы хорошо его знали?

И. С. Я видел его всего лишь один раз в Мадриде, в марте 1955 г., но я чувствовал, что знал его гораздо раньше но его работам. В тот вечер в Мадриде он пришел в мою гос-шпицу вместе с маркизой де Слаузоль. Мы вместе распили бутылку виски а очень веселились. Он был обаятелен и чрезвычайно любезен. Потом я часто думал, что он знал о своей болезни – j него был рак;

через несколько месяцев он умер. Он был невысок ростом, но казался крупным из-за своей большой головы. Его торс напоминал мне римского государственного деятеля или философа, и я весь вечер старался вспомнить, которым же из римлян он был. Он говорил на образном французском языке, сильно картавя, громким и слегка хриплым голосом. Он обо всем говорил в образных выражениях: Тагус в Толедо – «артериосклеротичен»; Кордова – «куст роз, но с цветами под землей и корнями снаружи»; искусство португальцев – «это их воспоминания о Китае, о пагодах». Из своих современников-философов он с уважением отзывался о Шелере, Гуссерле, о своем учителе Когене и Хайдеггере. О школе Витгенштейна: «Философия, называющая себя логическим позитивизмом, претендует теперь на то, чтобы считаться наукой, но это всего лишь краткий приступ скромности». Он рассказывал об Испании (я жалею, что его «Замки в Кастилии» не переведены на английский) и смеялся над сентиментальностью туристов по адресу «бедняков, живущих в пещерах», что,> по его словам, они делали не из бедности, а по старинной традиции. Он относился с симпатией и пониманием к США, когда мы говорили об этой стране – единственный европеец-«интеллигент», которого я встретил во время этой поездки, который что-то знал о ней помимо того, что читал у Мелвилла и в журналах. Он с гордостью показал мне фотографию, которую вынул из своего бумажника – на ней были изображены он сам и Гарри Купер, – сделанную в Аспене в 1949 г. Он говорил, что его переводчиком там был Торнтон Уильдер, но слушатели понимали его прежде, чем говорился перевод: «Благодаря моей неумеренной жестикуляции». (I)

Р. К. Не правда ли, одно время вы дружили с Д’Аннунцио?

И. С. Скорее, я часто видел его перед самой войной 1914 г., Дягилев же знал его еще раньше; он был большим поклонником нашего Русского балета. Впервые я встретился с ним у г-жи Голубевой в Париже, русской дамы «школы» мадам Рекамье – в продолжение всего нащего визита она сидела на диване, облоко– тясь и опершись головой на руку. Однажды в ее салон пришел Д’Аннунцио; это был человек маленького роста, живой, изящный, очень сильно надушенный и лысый. (Гарольд Никольсон весьма метко сравнил его голову с яйцом в «Some People».) Он был блестящим рассказчиком, живым и очень занимательным, что так не походило на «разговоры» в его книгах. Помню, его очень взволновала моя опера «Соловей»; когда после премьеры французская пресса дружно набросилась на эту оперу, он написал статью в ее защиту, статью, которую и теперь мне хотелось бы иметь. Я много раз виделся с ним и после этого. Он приходил ко мне домой в Париже, посещал мои балеты й концерты во Франции и Италии. Затем внезапно обнаружилось, что у него такой же отвратительный вкус в литературе, как у Муссолини во всем остальном. Он перестал быть «фигурой», утратил привлекательность. Но остался ли он читаемым автором или нет, влияние его все еще живо: интерьеры многих итальянских домов следуют описанным в его романах.

Во время недавнего моего посещения композитора Малипьеро в Азоло многое мне напомнило Д’Аннунцио. У самого Малипьеро дом весьма необычного вида, во многом напоминающий стиль домов из романов Д’Аннунцио; это красивое венецианского стиля строение на склоне холма. Когда входишь в дверь под латинским изречением, погружаешься в ночную тьму. Темнота соблюдается ради пары сов, которые сидят в занавешенных клетках в темных

углах и ухают на двух нотах: в тон роялю Малипьеро,

углах и ухают на двух нотах: в тон роялю Малипьеро,

когда он берет эти ноты. В саду видны доказательства его любви к другим пернатым божьим созданиям: на местах захоронения цыплят поставлены знаки; цыплята Малипьеро умирали от старости. (I)

Часть вторая О своих сочинениях

Фантастическое скерцо

Р. К. Имели ли вы в виду «Жизнь пчел» Метерлинка как программу вашего фантастического скерцо?

И. С. Нет, я писал Скерцо как чистую симфоническуию музыку. Пчелы были измышлением хореографа, точно так же как позже пчелоподобные существа в балете м-ра Роббинса «Клетка» («The Cage») на музыку моего ре-мажорного струнного Концерта.

Пчелы всегда интриговали меня – они внушали мне благоговение после знакомства с книгой фон Фриша и ужас после «На страже ль мир иной» моего друга Джеральда Херда, но я никогда не пытался воспроизвести их в своих сочинениях (в самом деле, кто из учеников создателя «Полета шмеля» стал бы делать это?) и не испытывал с их стороны никакого влияния, если не считать того, что вопреки совету Галена пожилым людям (Марку Аврелию?) я ежедневно съедаю порцию меда.

Метерлинковские пчелы, однако, едва не причинили мне серьезные неприятности. Однажды утром в Морж я получил от Метерлинка ошеломляющее письмо, в котором он обвинял меня в намерении обмануть его и смошенничать. Мое Скерцо было названо «Пчелы» (в конце концов, название могло бы быть любым другим) и положено в основу балета, поставленного в парижской Гранд-Опера (1917). Я не давал разрешения на эту постановку и, конечно, не видел балета, но в программе имя Метерлинка упоминалось. Дело уладилось, и на первом листе партитуры было напечатано немного сомнительной литературы о пчелах для ублаготворения моего издателя, который считал, что «рассказ» будет способствовать продаже этого произведения. Я сожалел об инциденте с Метерлинком, так как питал изрядное почтение к его сочинениям, которые читал в русском переводе. Как-то позднее я рассказал об этом эпизоде Полю Клоделю. Клодель счел, что Метерлинк был со мной необычно вежлив: «Он часто предъявляет иск к людям, сказавшим ему „bonjour”. Ваше счастье, что он не предъявил вам иск по поводу слова «птица» в названии «Жар-птица», поскольку Метерлинк первый написал „Синюю птицу”» К

Эта пчелология напомнила мне о Рахманинове, так как в последний раз я видел этого внушавшего трепет человека, когда он пришел ко мне домой в Голливуде, принеся в подарок горшок меда. В то время я не был особенно дружен с. Рахманиновым, полагаю, как и никто другой: общение с человеком рахманиновского темперамента требует большей терпимости, чем та, которой я располагаю; просто он принес мне мед. Любопытно, что я должен был встретиться с ним не в России, хотя в юности часто слышал его там в концертах, и не в Швейцарии, где позже мы жили по соседству, а в Голливуде… (I)

Жар-Птица

Р. К. Что вы помните об обстоятельствах, связанных с сочинением и первым исполнением «Жар-птицы»?

И. С. Один современный философ пишет: «Когда Декарт сказал: «Я мыслю», он мог иметь уверенность в этом, но к тому времени, когда он сказал «Значит, я существую», он полагался на память и мог заблуждаться». Я принимаю это предостережение. Не с уверенностью в вещах, какими они казались или были, но лишь «по мере сил моей, может быть, обманчивой памяти».

Я начал думать о «Жар-птице», вернувшись в Санкт-Петербург из Устилуга осенью 1909 г.,[106]106
  После того как я написал это, я трижды дирижировал своим Скерцо («является ли оно «фантастическим», приходится решать нам самим», писал один французский критик после первого исполнения Скерцо в Санкт-Петербурге под управлением Александра Зилоти) и был удивлен, что музыка не привела меня в замешательство. Оркестр «звучал», музыка была светлой, что редко наблюдается в сочинениях того периода, и там есть одна или две хорошие мысли, например музыка в партиях флейты и скрипки в цифре 69 и хроматическое движение на последней странице. Конечно, все фразы написаны в 4+4+4, что кажется монотонным; прослушав произведение вновь, я пожалел, что не использовал в большей мере альтовую флейту. Тем не менее, опус 3 подавал надежды. Сейчас я вижу, что все же кое-что заимствовал из «Полета шмеля» Римского-Корсакова (цц. 49–50 партитуры), но Скерцо обязано Мендельсону через Чайковского гораздо больше, чем Римскому-Корсакову. Прогресс инструментальной техники я обнаружил в этих позднейших исполнениях на любопытной детали. В подлинной партитуре, написанной более пятидесяти лет тому назад, было три партии арф. Я хорошо помню, какими трудными они все казались арфистам Санкт-Петербурга в 1908 г. В 1930 г. при новом издании оркестрового материала я свел три партии к двум. А сейчас я вижу, что та же музыка с небольшими изменениями может быть сыграна одним исполнителем, настолько быстрее арфисты оперируют теперь педалями,


[Закрыть]
хотя еще не был уверен, что получу заказ на нее (который, действительно, был получен лишь в декабре, больше чем через месяц после начала работы. Я запомнил день, когда Дягилев протелефонировал мне, чтобы я приступал к работе, и помню его удивление при моих словах, что я уже сделал это). В начале ноября я перебрался из Санкт-Петербурга на дачу, принадлежавшую семье Римских-Корсаковых, примерно в 70 милях к юго-востоку от города. Я поехав туда на отдых в березовые леса, на свежий воздух, снег, но вместо отдыха начал работать над «Жар-птицей». Со мной был тогда Андрей Римский-Корсаков, как бывало часто и в последующие месяцы; по этой причине «Жар-птица» посвящена ему. Интродукция, вплоть до фаготно-кларнетной фигуры в такте 6, сочинена на даче, там же были сделаны эскизы к следующим частям. Я вернулся в Санкт-Петербург в декабре и оставался там до мар^га, закончив к тому времени сочинение музыки. Оркестровая партитура была готова через месяц, и вся музыкальная часть балета была отправлена почтой в Париж в середине апреля. (На партитуре стоит дата 18 мая, но тогда я просто кончил подправлять детали.)

«Жар-птица» привлекала меня не сюжетом. Как все балеты на сказочные темы, он требовал описательной музыки того рода, которую я не люблю сочинять.[107]107
  См., например, диалог Кащея с Иваном-царевичем (ц. 110), где музыка иллюстративна, как в опере.


[Закрыть]
Я тогда еще не проявил себя как композитор и не заслужил права критиковать эстетические взгляды своих сотрудников, но тем не менее критиковал и к тому же самоуверенно, хотя, возможно, мой возраст (27 лет) был самоувереннее меня самого. Менее всего я мог примириться'с предположением, что моя музыка является подражанием Римскому-Корсакову, в особенности потому, что в то время я особенно бунтовал против бедного Римского.[108]108
  Мне кажется теперь, что в «Жар-птице» преемственность от Римского-Корсакова и от Чайковского сказывается в одинаковой мере. С Чайковским больше связан элемент «оперный» и «вокальный» (см. цц. 12, 45, 71), хотя в его же манере написано, по крайней мере, два танцевальных номера – «Игра царевен золотыми яблоками» и короткий танец под ц. 12. Влияние Римского проявляется больше в гармонии и в оркестровых красках ((хотя я старался превзойти его применением sul ponticello, col legno, flautando, glissando и эффектами frullato).


[Закрыть]
Однако если я и говорю, что не очень стремился взяться за этот заказ, то знаю, что на самом деле мое сдержанное отношение к сюжету было своего рода защитной мерой, поскольку я не был уверен, что смогу с ним справиться.

Но Дягилев, этот дипломат, все устроил. Однажды он пришел ко мне вместе с Фокиным, Нижинским, Бакстом и Бенуа. Когда все они впятером заявили, что верят в мой талант, я тоже поверил и принял заказ.

Обычно сценарий «Жар-птицы» приписывают Фокину, но я помню, что мы все и особенно Бакст, который был главным советчиком Дягилева, внесли в него свою лепту. Следует также добавить, что за костюмы Бакст отвечал наравне, с Головиным.[109]109
  Декорации Головина были утеряны или уничтожены во время первой мировой войны. Они были выдержаны в стиле персидских ковров.


[Закрыть]
Что же касается моего сотрудничества с Фокиным, то оно заключалось лишь в совместном изучении сценария – эпизод за эпизодом, – пока я не усвоил точных размеров, требуемых от музыки. Несмотря на его надоедливые поучения о роли музыки как аккомпанемента к танцу, повторявшиеся при каждом свидании, Фокин научил меня многому, и с тех пор я всегда работал с хореографами таким же образом. Я люблю точные требования.

Разумеется, я был польщен обещанием исполнить мою музыку в Париже и очень волновался по приезде в этот город из Усти– луга в конце мая. Мой пыл, однако, был несколько охлажден первой полной репетицией. Печать «русский экспорт», казалось, лежала на всем – как на сцене, так и на музыке. В этом смысле особенно грубыми были мимические сцены, но я ничего не мог сказать о них, поскольку они-то как раз больше всего нравились Фокину. Кроме того, меня обескуражило открытие, что не все мои музыкальные ремарки приняты безоговорочно. Дирижер Пьерне однажды даже выразил несогласие со мной в присутствии всего оркестра. В одном месте я написал non crescendo (ц. 90), предосторожность достаточно распространенная в музыке последних 50 лет, но Пьерне сказал: «Молодой человек, если вам не угодно здесь crescendo, не пишите ничего».

Публика на премьере была поистине блестящей, но особенно живо в моей памяти исходившее от нее благоухание; элегантносерая лондонская публика, с которой я познакомился позднее, показалась мне в сравнении с парижской совершенно лишенной запаха. Я сидел в ложе Дягилева, куда в антрактах залетал рой знаменитостей, артистов, титулованных особ, почтенного возраста эгерий балета, писателей, балетоманов. Я впервые встретился там с Прустом, Жироду, Полем Мораном, Сен-Жон Персом, Клоделем (с которым спустя несколько лет чуть не стал работать над музыкальной интерпретацией кпиги Товия), хотя и не помню, было ли то на премьере или на последующих спектаклях. Меня предста-

вили также Саре Вернар, сидевшей в кресле на колесиках в собственной ложе; она оыла под густой вуалью и очень боялась, что ее узнают. В течение месяца вращаясь в таком обществе, я был счастлив уединиться в сонном селении в Бретани.

В начале спектакля неожиданно произошел комический инцидент. По идее Дягилева, через сцену должна была проследовать процессия лошадей, вышагивая в ритме (если уж быть точным) шести последних восьмушек такта 8. Бедные животные вышли, как предполагалось, по очереди, но начали ржать и приплясывать,'а одна из них, выказала себя скорее критиком, нежели актером, оставив дурно пахнущую визитную карточку. В публике раздался смех, и Дягилев решил не рисковать на последующих спектаклях. То, что он испробовал это хотя бы однажды, кажется мне теперь просто невероятным, но эпизод этот был потом забыт в пылу общих оваций по адресу нового балета.[110]110
  Лошади были черной масти. Процессия белых лошадей появлялась в балете дальше, в эпизоде, называемом «Утро», но я не помню, как сошло дело, так как трубы за сценой звучали абсолютно не вместе. Лошади не могли быть в большем замешательстве, чем я сам.


[Закрыть]

После спектакля я был вызван на сцену, чтобы раскланяться, и вызовы повторялись несколько раз. Я еще был на сцене, когда занавес опустился в последний раз, и тут я увидел Дягилева, приближавшегося ко мне в сопровождении темноволосого мужчины с двойным лбом, которого он представил мне. Это был Клод Дебюсси. Великий композитор милостиво отозвался о музыке балета, закончив свои слова приглашением отобедать с ним. Через некоторое время, когда мы сидели в его ложе на спектакле «Пел– леаса», я спросил, что он на самом деле думает о «Жар-птице». Он сказал: «Que voulez-vous, il fallait bien commencer par quel– que chose».[111]111
  Что вы хотите, надо же с чего-то начинать (фр.).


[Закрыть]
Честно, но не слишком-то лестно. Однако вскоре после премьеры «Жар-птицы» он прислал мне свою широко известную фотографию в профиль с надписью: «А Igor Stravinsky en toute sympathie artistique».[112]112
  Игорю Стравинскому в знак художественной симпатии (фр.).


[Закрыть]
Я не был так же честен по отношению к произведению, которое мы тогда слушали. «Пеллеас» в целом показался мне очень скучным, несмотря на многие чудесные страницы.[113]113
  Помню, во время антракта публика в фойе вышучивала его стиль. «r£cit», обмениваясь короткими фразами нараспев a la Pelleas.


[Закрыть]

Равель, которому «Жар-птица» нравилась, хотя и меньше, чем «Петрушка» или «Весна священная», считал, что ее успех был частично подготовлен нудностью музыки последней дягилевской

новинки, «Павильона Армиды» (Бенуа – Черепнина). Парижская публика жаждала привкуса avant-garde, и «Жар-птица», по словам Равеля, как раз соответствовала этой потребности. К его объяснению я бы добавил, что «Жар-птица» принадлежит к стилю своего времени. Она сильнее большей части музыки того периода, сочиненной в народном духе, но также не очень самобытна. Все это создало хорошие условия для успеха. Это был не только парижский успех. Когда я отобрал несколько лучших кусков для сюиты и снабдил их концертными концовками, музыку «Жар-птицы» стали исполнять по всей Европе и поистине как одну из самых популярных вещей оркестрового репертуара (за исключением России: во всяком случае, я ни разу не слышал ее там, впрочем, как и других моих сочинений после «Фейерверка»).

Оркестр «Жар-птицы» расточительно велик, и оркестровкой некоторых кусков я гордился больше, чем самой музыкой. Глиссандо валторны и тромбона произвели, конечно, наибольшую сенсацию у аудитории, но этот эффект – во всяком случае у тромбона – был придуман не мною;[114]114
  Знаменитое теперь глиссандо тромбона в начале «Поганого пляса» добавлено только в 1919 г.


[Закрыть]
Римский употребил глиссандо тромбона, по-моему, в «Младе», Шёнберг в своем «Пеллеасе» и Равель в «Испанском часе». Для меня самым потрясающим эффектом в «Жар-птице» было глиссандо натуральных флажолетов у струнных в начале, которое выбрасывается басовой струной наподобие колеса св. Екатерины.[115]115
  Вращающаяся фигура фейерверка. – Ред.


[Закрыть]
Я был в восторге, что изобрел этот эффект, и помню, с каким волнением демонстрировал его сыновьям Римского – скрипачу и виолончелисту. Помню также удивление Рихарда Штрауса, когда он услышал это место спустя два года в Берлине. (Верхняя октава, получаемая путем перестройки струны ми у скрипок на ре, придает оригиналу более полное звучание.) Но могу ли я говорить о «Жар-птице» как исповедующийся автор, если отношусь к ней как критик чистой воды? Честно говоря, я критиковал ее даже в период сочинения. Меня, например, не удовлетворяло скерцо в стиле Мендельсона – Чайковского («Игра царевен золотыми яблоками»). Я снова и снова переделывал этот кусок, но не смог добиться ничего лучшего; там остались неуклюжие оркестровые просчеты, хотя я не могу сказать в точности, в чем они заключаются. Однако я уже дважды подверг «Жар-птицу» критике своими переделками 1919 и 1945 гг., и эта прямая музыкальная критика убедительнее слов.

Не слишком ли строго я критикую? Не содержит ли «Жар– птица» больше музыкальных изобретений, чем я могу (или хочу) видеть? Мне бы хотелось, чтобы это было так. В некоторых отношениях эта партитура была плодотворной для моего развития в последующие четыре года.[116]116
  Сравните ц. 191 с музыкой Арапа в «Петрушке»; использование вагнеровских туб в ц. 105 (выход Кащея) – с использованием этих инструментов в «Весне священной»; музыку ц. 193 и второго такта ц. 47 – с «Соловьем».


[Закрыть]
Но контрапункт, следы которого там можно обнаружить (например, в сцене Кащея), исходит из аккордовых звуков, это не настоящий контрапункт (хотя, могу добавить, именно таково вагнеровское представление о контрапункте в «Мейстерзингерах»). Если в «Жар-птице» и есть интересные конструкции, то их следует искать в трактовке интервалов, например мажорных и минорных трезвучий «Колыбельной», в интродукции и в музыке Кащея (хотя самым удачным куском в партитуре является, без сомнения, первый танец Жар-птицы

в размере 3). Если какой-нибудь несчастный соискатель ученой

степени принужден будет отыскивать в моих ранних сочинениях «сериальные тенденции», подобные вещи, я полагаю, будут "оценены как праобразцы.[117]117
  Я уже получил шесть писем, информирующих о том, что первый гексахорд моей «Эпитафии» возник из одной мелодии «Жар-птицы».


[Закрыть]
Точно так же в отношении ритмики можно сослаться на финал, как на первое проявление непериодической метрики в моей музыке – такты на 4 подразделены на 1, 2, 3; 1, 2; 1, 2/1, 2; 1,2; 1,2,3 и т. д. Но это все.

Остальное в истории «Жар-птицы» ничем не примечательно. Я продал рукопись в 1919 г. некоему Жану Бартолони, богатому и щедрому человеку, бывшему крупье из Монте-Карло, удалившемуся на покой в Женеву. Бартолони, в конце концов, подарил ее Женевской консерватории; кстати говоря, он дал большую сумму денег одному английскому издательству для приобретения моих сочинений, написанных в годы войны (включая «Свадебку», «Байку про Лису» и «Историю солдата»). «Жар-птица», возобновленная Дягилевым в 1926 г. с декорациями и костюмами Гончаровой, нравилась мне меньше первой постановки; о последующих постановках я уже как-то писал. Следовало бы добавить, что «Жар-птица» стала важной вехой моей дирижерской биографии. Я дебютировал с ней как дирижер (балет полностью) в 1915 г. в пользу Красного Креста в Париже, и с того времени выступал с ней около тысячи раз, но и десять тысяч раз не смогли бы изгладить в моей памяти ужаса, испытанного при дебюте. Да! Чтобы довершить картину, добавлю, что однажды в Америке в вагоне-ресторане ко мне обратился мужчина – причем совершенно серьезно как к «м-ру Файербергу».[118]118
  По-английски – файер (fire) – огонь, жар.


[Закрыть]
(III)

Петрушка

Р. К. Не припомните лй вы начало вашей работы над «Петрушкой»?

г И. С. В конце августа 1910 г. мы переехали в пансион близ Веве, а в’ сентябре в клинику в Лозанне из-за предстоящих родов моей жены. Я тоже жил в клинике, но кроме того снял студию– мансарду напротив, где начал сочинять «Петрушку». 23 сентября я был свидетелем рождения моего младшего сына – синего комочка, свернувшегося в плаценте, подобно какому-то пришельцу из космоса в скафандре. К тому времени я написал большую часть второй картины; это было первым куском, сочиненным мной, так как я помню, что когда через несколько дней меня навестили Дягилев и Нижинский,[119]119
  Это было в Лозанне, а не в Кларане, как значится в моей «Хронике». К сожалению, ее хронология не всегда надежна, что послужило одной из причин издания тетралогии моих «бесед». (Другой причиной служит мое желание непосредственно высказываться на разные темы, переходя от одной к другой, не отнимая времени у сочинительства для написания «книги». В «Хронике» и в «Музыкальной поэтике» (кстати говоря, обе написаны не мною, а, соответственно, Вальтером Нувелем и Роланом-Манюэ– лем) при всех моих ошибках гораздо меньше моего, чем в диалогах; или мне так кажется.)


[Закрыть]
я смог сыграть им значительную часть этой картины. Как только стало возможно перевезти мою жену, мы поселились в Кларане, где опять же в мансарде в стиле Руссо я сочинил «Русскую» для первой картины. Название «Петрушка» пришло мне в голову однажды во время прогулки по набережной в Кларане.

В октябре мы снова переехали, на этот раз в Болье (Ницца). Остальная часть первой картины, вся третья и большая часть четвертой были написаны там. К концу марта следующего года я на три четверти закончил оркестровую партитуру балета и выслал ее Кусевицкому, который взялся издавать все мои сочинения, переданные ему. О месяцах, проведенных в Болье, я помню мало. Я усиленно работал над «Петрушкой», несмотря на расслабляющее действие почти непрерывно дувшего фена. В декабре я вернулся в Санкт-Петербург для изучения сценария совместно с Бенуа. Это посещение очень меня расстроило. «Жар-птица» радикально изменила мою жизнь, и город, который всего несколько месяцев тому назад я считал самым величественным в мире, теперь показался мне удручающе малым и провинциальным (так ребенок думает о дверной ручке в его комнате как о чем-то большом и значительном, а позднее не может связать этот реальный предмет со своим воспоминанием о нем).

Однажды ночью, после моего возвращения в Болье, мне приснился страшный сон, от которого волосы становились дыбом. Я превратился в горбуна и проснулся с мучительным чувством, что не могу ни стоять, ни даже сидеть прямо.[120]120
  Какова бы ни была роль сновидений, связывающих память с восприятием (ср. эксперименты Клейтмана и Деманта в Чикагском университете с электродами и регистрирующими приборами), я верю, что на их почве в моей композиторской деятельности возникали бесчисленные решения. Одной из характерных черт моих сновидений является постоянная попытка сказать который час, при этом я смотрю на свои наручные часы и обнаруживаю их отсутствие. Мои сны это мое психологическое пищеварение.


[Закрыть]
Болезнь получила диагноз межреберной невралгии на почве никотинного отравления. Силы восстанавливались в течение многих месяцев. Из Болье я написал письмо Андрею Римскому-Корсакову с просьбой найти и переслать мне экземпляр русской народной песни, которую я собирался использовать в «Петрушке» (цц. 18, 22, 26—%9, в партиях кларнета и челесты). Он выслал мне эту песню, приладив к ней свои собственные слова, выражавшие вопрос, имею ли я право использовать такой «хлам». Когда «Петрушку» поставили в России, он был осмеян лагерем Римского-Корсакова, в особенности Андреем, который дошел до того, что написал мне враждебное письмо.[121]121
  Андрей позднее стал редактором «Музыкального современника», журнала, основанного Петром Сувчинским в 1915 г. Его редакторский тон был мне крайне антипатичен.


[Закрыть]
После этого инцидента я виделся с Андреем всего однажды. Это было в июне 1914 г., когда он приехал в Париж вместе с моим братом Гурием, он – чтобы увидеть дягилевский балет на музыку «Золотого петушка», Гурий – чтобы посмотреть «Соловья». Между прочим, я и Гурия видел тогда в последний раз.

В апреле 1911 г. моя жена с детьми вернулась в Россию, я же присоединился к Дягилеву, Нижинскому, Фокину, Бенуа и Серову в Риме. Они, мои коллеги по работе, были полны энтузиазма по отношению к моей музыке, когда я проиграл её им на рояле (конечно, за исключением Фокина); поощряемый ими, что тогда мне было так необходимо, я написал финал балета. Воскрешение духа Петрушки было идеей моей, а не Бенуа. Бйтональную

С Чаплином в Голливуде

На репетиции

После встречи в Белом доме

Вера де Боссе, Джон Кеннеди, Жаклин Кеннеди, Игорь Стравинский

музыку второй картины я задумал как вызов, бросаемый Петрушкой публике, и я хотел, чтобы диалог труб в конце тоже был бито– нальным и означал бы, чтд его дух продолжает издеваться над ней. Я гордился и продолжаю гордиться этими последними страницами больше, чем любым другим в партитуре (хотя мне по– прежнему нравятся «септимы» в первой картине, «квинты» в четвертой, заключение сцены Арапа и начало первой картины; но «Петрушка», подобно «Жар-птице» и «Весне священной», уже пережил полвека пагубной популярности, и если сегодня он уже не кажется таким свежим, как, например, Пять пьес для оркестра Шёнберга или Шесть оркестровых пьес Веберна, это отчасти объясняется тем, что вещи венцев были сохранены 50-летним пренебрежением). Дягилев хотел, чтобы я заменил последние четыре ноты пиццикато «звуковой ионцовкой» («tonal ending»), как он странно выразился, хотя спустя два месяца, когда «Петрушка» стал одной из наибольших удач Русского балета, он отрекался от этого замечания.

Большой успех «Петрушки» был неожиданным. Мы все опасались, что место, предназначенное ейу в программе, принесет ему гибель; из-за трудностей сценического оформления его пришлось исполнять первым, и все говорили, что в начале программы он не будет иметь успеха. Я боялся также, что французские музыканты (в особенности Равель), с возмущением воспринимавшие всякую критику по адресу русской «Пятерки», воспримут музыку «Петрушки» как именно такую критику (так, в сущности, и было). Тем не менее, успех «Петрушки» сослужил мне службу, поскольку он внушил мне абсолютную уверенность в моем слухе как раз в то время, когда я собирался приступить к сочинению «Весны священной».

На представлении «Петрушки» в театре Шатле меня впервые представили Джакомо Пуччини. Высокий и красивый, но, пожалуй, излишне франтоватый мужчина, он сразу очень хорошо отнесся ко мне. Он говорил Дягилеву и другим, что моя музыка ужасна, но вместе с тем весьма талантлива. Когда после «Весны священной» я лежал в тифу – сначала в гостинице, а потом в больнице в Нейи – Пуччини навестил меня одним из первых; Дягилев, боявшийся заразы, не был у меня ни разу, но оплатил мои счета в больнице; помню также, что зашел Равель и стал плакать – это очень напугало меня. Я беседовал с Дебюсси о музыке Пуччини и помню – между прочим, в опровержение написанной Карнером биографии Пуччини, – что Дебюсси относился к ней с уважением, как и я сам. Пуччини был человеком, способным испытывать привязанность, приветливым и простым в обращении. Он говорил на плохом итальяно-французском языке, а я на плохом русско-французском, но ни это обстоятельство, ни отдаленность наших музыкальных стилей не помешали нашим дружественным отношениям. Мне иногда казалось, что Пуччини наполовину вспомнил соло тубы в «Петрушке», когда писал музыку «Джанни Скикки» (семь тактов перед повторением ц. 78).

Вспоминаю также завтрак у Дебюсси вскоре после премьеры «Петрушки» и делаю это с особым удовольствием. Мы пили шампанское и ели с изысканных приборов. Была там и Шушу, и я заметил, что у нее точно такие же зубы, как у ее отца, похожие на клыки. После завтрака к нам присоединился Эрик Сати, и я сфотографировал обоих французских композиторов вместе, а Сати снял меня вместе с Дебюсси. Дебюсси подарил мне в тот день трость с нашими инициалами на монограмме. Позднее, в период моего выздоровления от тифа, он подарил мне красивый портсигар. Дебюсси был не намного выше меня ростом, но гораздо плотнее. Он говорил низким, спокойным голосом, и концы его фраз часто бывали неразборчивыми – это было к лучшему, так как в них часто содержались скрытые колкости и неожиданные словесные подвохи. В первый раз, когда я посетил его после «Жар-птицы», мы беседовали о романсах Мусоргского и сошлись' на том, что это лучшая музыка из всей созданной Русской школой. Он сказал, что открыл Мусоргского, когда обнаружил некоторые его ноты, лежавшие нетронутыми на рояле г-жи фон Мекк. Ему не нравился Римский, которого он называл «сознательным академистом самого плохого сорта». В то время Дебюсси особенно интересовался японским искусством. Однако у меня создалось впечатление, что он не слишком интересовался музыкальными новшествами; мое появление на музыкальной арене, казалось, шокировало его. Я редко виделся с ним во время войны, и те немногие визиты, которые я нанес ему, были крайне мучительны. Исчезла его тонкая, печальная улыбка, лицо осунулось и стало желтым; нетрудно, было разглядеть в нем будущий труп. Я спросил его, слышал ли он мои Три пьесы для струнного квартета – они только что исполнялись в Париже. Я думал, что ему должны были понравиться последние 20 тактов третьей пьесы, так как они принадлежали к лучшему в моей тогдашней музыке. Однако оказалось, что он не знает этих вещей, и действительно, он почти совсем не слушал новой музыки. В последний раз я видел его за девять месяцев до его смерти. Это был грустный визит, и Париж был тогда серый, тихий, лишенный уличного освещения и движения. Он не упоминал о той пьесе из «В белом и черном», которую написал для меня; получив ее в Морж в конце 1919 г., я был очень тронут и очень обрадован тем, что это такое хорошее сочинение. Я был растроган и когда сочинял Симфонии в память моего старого друга, и если мне позволено сказать, это тоже «хорошее сочинение».

Примечания. 1. Мое фортепианное переложение «Трех пьес из «Петрушки» датируется августом 1921 г. Артур Рубинштейн, которому я посвятил мою Piano Rag Music – надеясь поощрить его к исполнению современной музыки, – заплатил мне за эту вещь щедрую сумму в 5000 франков. (Дягилев заплатил мне всего лишь 1000 рублей за весь балет.) Кстати, я сам никогда публично не исполнял «Три пьесы» по той простой причине, что у меня недостаточна техника левой руки.

2. Я переделал «Петрушку» в 1947 г., преследуя две цели: возобновить авторские права на отчисления и аранжировать его для оркестра среднего состава. С самого первого исполнения у меня было желание лучше уравновесить оркестровое звучание в некоторых местах и ввести кое-какие усовершенствования в инструментовку. Оркестровая версия 1947 г. представляется мне гораздо более удачной, хотя многие считают, что музыка оригинального и пересмотренного варианта подобна двум геологическим формациям, которые не смешиваются. (III)

Р. К. Как случилось, что вы использовали в «Петрушке» мелодию «Деревянная нога»?

И. С. Эту мелодию играла шарманка каждое утро под моим окном в Болье, и поскольку мне показалось, что она подходит для сочинявшейся тогда сцены, я включил ее туда. Я не думал о том, жив ли автор этой музыки и не находится ли она под защитой закона об авторских правах, а Морис Деляж, бывший со мной, высказывал мнение, что «мелодия эта, должно, быть, очень старая». Потом, через несколько месяцев после премьеры, кто-то информировал Дягилева, что мотив сочинен неким м-ром Спенсером, еще здравствующим и живущим во Франции. Поэтому, начиная с 1911 г., часть авторских отчислений с «Петрушки» шла м-ру Спенсеру или его наследникам. Однако я упоминаю здесь об этом инциденте не для того, чтобы скорбеть о нем: я обязан платить за использование чьей-либо собственности. Но я не считаю справедливым, что должен платить, как мне приходится это делать, соавтору либретто шестую часть всех авторских отчислений со всех, даже концертных (не сценических) исполнений «Петрушки», даже с отрывков, вроде «Русской пляски».

Эпизод с «Деревянной ногой» мог повториться много позже с мелодией «Поздравляю с днем рождения» из «Приветственного прелюда», написанного мной к 80-летию Пьера Монтё (пьеса, которую я набросал в 1950 г. для неосуществленного проекта). Вероятно, я считал, что это народная мелодия или, по крайней мере, древнего и неизвестного происхождения. Но оказалось, что автор жив, хотя милостиво не требовал компенсации. (II)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю