Текст книги "Птенчики в окопах"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Игорь Гергенрёдер
Птенчики в окопах
Я крепко спал, накрывшись хозяйским тулупом, когда прибежал Вячка Билетов. Я не слышал, как он дубасил ногами в ворота, переполошил соседских собак, поднял хозяина. Вячка сбросил с меня тулуп.
– Лёнька, выступаем!
Я сел на топчане, из открытой двери обдало морозом; у меня сразу застучали зубы. Вячка схватил за плечо пятернёй в ледяной перчатке:
– Ноги в руки и топ-топ! А я побежал других собирать… – он выскочил; дверь, обросшая по краю льдом, закрылась неплотно.
Была ночь на 12 января 1919. Наш 5-й Сызранский полк стоял в Оренбурге, на который наступали красные: с северо-запада и с юга, от Актюбинска. Меньше суток назад наш полк отвели с северо-западного участка, мы встали на квартиры, и вот – тревога.
Обуваюсь. Хозяин, малорослый бородатый возчик, дымит самокруткой, поглядывает на мои американские ботинки с голенищами. Натягиваю их на толстые шерстяные носки. Ботинки достались по счастью. Когда летом восемнадцатого я, кузнецкий гимназист, вступал в Сызрани в Народную Армию Комуча, мне подфартило. В интендантстве оказался приказчик галантерейного магазина из Кузнецка Василий Уваровский. Он и постарался, чтобы американские ботинки были у всех кузнечан.
Ребят, с которыми я пришёл в Сызрань, было больше тридцати. К нынешней ночи нас осталось двадцать четыре. Почти все мы – из одной гимназии.
– Х-хе, сударь солдатик, без ног будете, – замечает хозяин, посиживая подле меня на табуретке, тянется рукой к моему ботинку, – одна кожа, без подкладки?
– С подкладкой, – возражаю я, – да и носки!
Он качает головой. Не знаете, мол, наших оренбургских морозов. То, что до сих пор было, – это ещё не морозы. Нынче – уже да! Как пошлют вас в степь, на ветер… Убеждает сменять ботинки на валенки: у него есть запасная пара.
Я вспоминаю, как последние недели в степи коченели ноги, но отдать мои тёмно-жёлтые, с рыжинкой, мои высокие ботинки свиной кожи – надрывается сердце.
– Чтоб душа у вас кровью не залилась, можем эдак, – предлагает хозяин. – Коли воротитесь и скажете – валенки, мол, вам были без надобности, я возверну вам ботиночки.
Соглашаюсь. Хозяин одобрительно бормочет:
– Умно! Ещё как умно. – Даёт мне мятые листы обёрточной бумаги: из такой в лавках сворачивают кульки для пряников, сахара. – Поверх нательной рубашечки, сударь, завернитесь. А после – пухом… – суёт пуховый оренбургский платок. – У нас так-то говорят: на басурмана – отвага, на мороз – пух да бумага.
* * *
Прибегаю к школе прапорщиков, где наш штаб полка. Во дворе курят человек десять добровольцев, поёживаются на морозе. Другие несутся мимо них в здание. Звонко скрипит утоптанный промёрзший снег. Я тоже спешу в школу, в столовую. Увы, варевом тут не пахнет.
– Лёня, ботинки стырили? – встревоженно восклицает Юра Зверянский, глядит на мои валенки. Машу на него рукой, объясняю, в чём дело.
– Посмотрим… – мрачно говорит он насчёт предложения моего квартирного хозяина. – Если не захочет возвращать, я приду!
Юра на год старше меня: ему семнадцать. Сын врача. Давно прославлен в гимназии страстью к самодельным адским машинам. Одна из них взорвалась у него в руках: лицо осталось обезображенным. Вместо левой брови – шрам; шрамы на щеках, на подбородке. Когда Юра сердится, лицо кажется злодейским – за это его прозвали Джеком Потрошителем. Прозвище Юре нравится. А вообще он очень гордый, обидчивый.
К нам подходит Петя Осокин, он учился в одном классе с Юрой. Сын небогатого помещика. У Пети большие, прямо-таки коровьи глаза, а в профиль похож на грача. Он – пылкий любитель литературы, причём, увлекается Гоголем, Толстым и всей русской классикой. Это странно. Многие из нас любят читать, но мы жадно читаем Эжена Сю, Хаггарда, Буссенара. Стрельба, приключения – что в книгах может быть интереснее этого? Для Осокина же страшно интересна какая-нибудь фраза из Гоголя. Когда, например, Чичиков торгуется с Собакевичем и Собакевич сообщает, что сейчас скажет Чичикову одно приятное слово. И говорит: "Хотите угол?"
– Хо-хо-хо! – Осокина душит смех. Петя вновь и вновь пересказывает сцену: – Представляете, Собакевич дерёт за мёртвую душу "угол" – двадцать пять рублей! И это для Чичикова – приятное слово, ха-ха-ха!
Пете возражают: ну и чего, дескать, особенного? Показано, что Собакевич – жадный, вот и всё.
– Не всё! – Осокин мотает головой. – Ты только почувствуй, как ввёрнуто! Какой иронизм. – И заговорщицки повторяет: – Хотите угол?
Сейчас Осокин, кивнув на меня, говорит Джеку Потрошителю:
– Лёнька – прямо Ноздрёв! Проиграл ботинки, спёр у истопника валенки…
– Будет тебе, Николай Васильевич, – говорю я. – Лучше скажи, чего нас взбулгачили?
Осокин окликает сызранского реалиста Селезнёва, в эту минуту вбежавшего в столовую:
– Что-нибудь знаешь, Селезень?
Тот повернулся к нам, лицо розовое с мороза, на ресницах иней. С выражением бесшабашности выкрикивает:
– Оренбург прос…ем! Красные лупанули с юга, взяли Соль-Илецк. Нас
бросают им навстречу.
– Врёшь? – Джек Потрошитель обхватил сызранца за плечи, глаза так и пыхнули.
Селезнёв клянётся, что не врёт. Мы трое тискаем его, хлопаем по спине, по шее. Нас обуял азарт. Бои, в которых мы до сих пор участвовали, кажутся второстепенными. Мы всё время ждали бешеной победной битвы. Неужели она – вот-вот?
Примчались Саша Цветков, Вячка Билетов. Да, полк перебрасывают на южное направление. Будем заслоном на пути наступающих красных!
* * *
Так называемая Туркестанская армия красных продвигалась вдоль железной дороги Актюбинск – Оренбург. Ползли поезда с войсками, по бокам тянулись сотни саней, а дальше, по сторонам, простиралась покрытая глубоким снегом равнина.
Приблизившись к станции, занятой нашими частями, красные останавливались и начинали артиллерийский обстрел с дальней дистанции. Белые отвечали, готовые отразить атаку. Но атаки не было; проходил морозный день. А ночью отряды неприятеля на санях совершали по равнине глубокие обходы, с рассветом обрушивались на станцию справа и слева, грозя отрезать находящуюся в ней часть. В это же время противник атаковал и в лоб, по железнодорожному полотну. После короткого боя белые отходили, пока оставалась свободной железная дорога позади них. Через два-три дня подобное повторялось на следующей станции.
Против тактики красных могли и должны были помочь казаки. Это их местность. Им по силам не только перехватывать ночами неприятельские отряды, но и самим делать набеги, перерезать железную дорогу в тылу у врага. Однако в своём большинстве станичники воевать не рвались.
И вот Туркестанская армия уже в Соль-Илецке. Ещё таких дней пять, и она вступит в Оренбург…
Нам положение отнюдь не представляется безнадёжным. Мы грезим победами. Вячка Билетов возбуждённо рассказывает:
– Сейчас слыхал разговор офицеров – к нам поступили французские пушки-скорострелки: митральезы! У них, как у револьверов, – барабаны. Снаряды из барабана – бу! бу! бу! Семь подряд! – рассказчик выразительно прищёлкивает языком, продолжает с таким видом, будто своими глазами не раз наблюдал подобное: – Митральезки – на платформы. Платформы – впереди паровоза. И – понеслись! Красные бабахнут один раз, а наши как посыплют… те – в понос, и тут мы, пехтура, как рванём…
– Когда это будет? – спрашиваю я.
Вячка уверяет, что нынче днём. При поддержке митральез мы переходим в наступление. Наш полк должен первым ворваться в Соль-Илецк.
Билетов – мой бывший одноклассник. На мой взгляд, у него много недостатков: ехидный, неумный, не всегда честный. Но он – мой лучший друг. Пухлый пунцовый рот Вячки всё время в движении: то причмокивает, посвистывает, то втягивает с сипением воздух, сплёвывает, то издаёт неприличные звуки.
Однажды, когда нам было лет по двенадцать, мы проходили мимо дома кузнецкого пристава Бутуйсова. Из окна высовывался чёрный доберман-пинчер с пристально-серьёзным взглядом. Вячка принялся рычать на него…
Пёс выпрыгнул в окно, ухватил моего убегавшего друга за каблук, отчего Вячка упал в обморок, и пёс его больше не тронул.
Отец Билетова – старший бухгалтер хлеботорговой компании. Когда был жив мой отец, они у нас в доме часто играли в шахматы, а в земском клубе – в преферанс. Оба крепко выпивали, оба особенно любили мадеру.
* * *
Мы стоим в столовой школы прапорщиков, рассуждаем о митральезах. Джек Потрошитель говорит, что револьверные орудия применялись ещё в японскую войну, но заметно себя не зарекомендовали. Вот если б начинять снаряды некоей особой взрывчаткой! Он упоённо о ней рассказывает.
Саша Цветков слушает с сомнением, вздыхает:
– Эх, дали б нашему батальону хотя бы один пулемёт "максим"! Да если и дадут, у нас пулемётчиков нет.
– Я могу быть пулемётчиком! – восклицает Билетов.
Саша не отвечает – на его лице не усмешка, а как бы намёк на усмешку. Он никогда не позволит себе насмешничать. Умный, красивый, он один у матери, отца нет. Мать – известная на весь Кузнецк портниха. Из своих шестнадцати Саша три года отработал помощником повара в ресторане Гусарова "Поречье".
Билетов едко взыривается на Сашу, придумывая, как его поддеть, но тут Петя Осокин берёт Вячку за отворот шинели:
– Знаешь, ты кто? Помесь Хлестакова с Хомой Брутом.
Вячка в ярости подпрыгнул на месте, ударив себя каблуками по заду. Это его всегдашняя манера. Заорал на Петю:
– Петушенция, враль, я твой длинный нос отсеку!
Голос фельдфебеля Кривошеева, которого у нас почему-то зовут Кошкодаевым, гонит на поверку. Выбегаем во двор. Луна блестит в огромном слабо светящемся круге. Ну и стужа!
После поверки ненадолго возвращаемся в столовую. Нам дают по селёдке, по куску чёрного хлеба и по кружке чая. Проглотив это, хотим жрать как волки, растравленные косточкой ягнёнка.
Приказ – получить шанцевый инструмент, патроны. Затем строем направляемся на вокзал.
Глубокая ночь, а Николаевская улица как-то странно, не по-военному оживлена. То и дело, визжа полозьями, лихо проносятся сани с людьми в богатых шубах. Кто-то из ездоков разудало играет на баяне.
Бывшая резиденция царского генерал-губернатора (этот дом местные жители почему-то называют Караван-Сараем) ярко освещена. Мы знаем, что здесь размещается начальство, но сейчас здание напоминает увеселительный клуб: вышедший из него мужчина в пальто внакидку нетвёрдой походкой подался к автомобилю, что урчал мотором около крыльца, пьяным избалованным голосом, запинаясь, крикнул шоферу:
– Смотри у меня… э-э… Чуцкаев! Чтоб ни-ничего… не забыл моего!..
Сызранец Мазуркевич, ученик фотографа, удивляется:
– Что празднуют-то?
– Может, уже знают о нашем наступлении? – предположил его земляк Чернобровкин.
Раздаются злой смех, ругань Селезнёва:
– Оренбург пропивают!
Проходим Неплюевской улицей. Горят окна ресторана гостиницы "Биржевая", доносятся звуки оркестра. Из распахнутых дверей вываливаются господа в одних сюртуках, хватают пригоршнями снег с сугробов, прикладывают к багровым лицам. От съеденного и выпитого им так жарко, что надобно взбодриться. С наслаждением вдыхают ледяной обжигающий воздух, из ртов вырываются облачка пара. Один из гуляк кричит нам:
– Ребятушки-земляки, самарские есть? Какой полк? Победа будет?
– А ну, без вопросов! – рявкнул на гуляку Кошкодаев, шагая обочь колонны. У него тяжёлая поступь, голова ушла в широкие прямые плечи. Слышу, как он скрипуче ругается сам с собой:
– Город на осадном положении, а где порядок?
* * *
– Гляди, Лёнька, и в кафе «Люкс» кутят! – на ходу поталкивает меня плечом Билетов.
Наша колонна движется мимо красивого пятиэтажного дома, цокольный этаж занимает кафе. Вячка повернул голову к манящим окнам.
– Лёнька, а ты съел бы на пари сорок блинов с икрой? Куда тебе, немчура. А я бы съел!
– Второй Собакевич! – насмешливо обронил Осокин, тут же словил от Вячки "длинноносого вральмана", "клювомордника" и "быкоглазого петуха".
Билетов ругается вполголоса, чтобы не слышал Кошкодаев. С сипением втянул воздух.
– С кем пари, что Гога съест пятьдесят блинов?
Впереди меня шагает Гога Паштанов, самый старший в батальоне: ему уже восемнадцать. Окончил нашу гимназию. Пока не записался добровольцем в Народную Армию, выступал в самарском цирке гиревиком. Его отец – столяр-краснодеревщик. Когда готовую мебель грузили на подводы, за одну сторону буфета брались двое грузчиков, а за другую – один Гога.
Его выступление в цирке так понравилось купцу-татарину, что тот на свои деньги повёз Паштанова в Казань, и там, на празднике сабантуе, Гога бросил на лопатки знаменитого борца Ахмета Душителя. Газета "Казанский телеграф" поместила о Гоге захватывающий очерк "Юный лев Георг".
Паштанов ведёт себя совершенно как взрослый. На приставания Билетова полуобернулся:
– Роняешь себя, Вячеслав!
Голова колонны поворачивает за угол. Нас нагоняют сани, с них кто-то в роскошной горностаевой шапке кричит:
– Эх-ма, тоска-а! Всё теряем, конец! Кто остановит?
Другие голоса успокаивают господина, но он не умолкает:
– Братцы, накажите их! Покарайте их, братцы… – зовёт нас: – Прошу, молодцы, берите…
Джек Потрошитель гневно бросает:
– Закроют ему рот?!
Но несколько наших, в том числе Вячка, пользуясь тем, что Кошкодаев уже за углом, бегут к саням. Вернулись. Билетов бурчит:
– Там только вино да папиросы.
От Кошкодаева передают команду: подтянуться! Бодро поём:
Пошёл купаться Уверлей,
Оставив дома Доротею.
На помощь пару, пару
Пузырей-рей-рей
Берёт он, плавать не умея
…
Песня вызывает представление о старинной усадьбе… Тихий пруд, сад с таинственно-укромными аллеями; среди пышной зелени белеют статуи обнажённых нимф, Диониса, стройных эфебов. Купанье в жаркий день… Всё это весьма странно представлять в ночном промёрзшем городе, шагая по наезженному блестящему снегу, пуская изо рта парок.
* * *
Звучит команда: «Вольно!» Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром – широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно-дразнящий запах! Билетов толкает меня:
– Иди попроси мяса!
– А ты сам?
– У тебя морда вежливее – скорее дадут.
Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку – на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю – и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат – в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.
Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:
– Давай мясо!
Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.
– Один сожрал!
Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.
– Ну, немчура! Худой, а жрать здоров…
Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка – на другую.
Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
– Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
– Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: "Запрягать!"
Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в "Войне и мире", тоже смеялся.
– Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: "Я знаю этого человека!" Лопнуть же можно…
– Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.
– Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
– Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!
– Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.
* * *
На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.
Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.
– А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.
– А? – Осокин озадачен.
Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:
– Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком…
– М-мм, опять про харчи! – раздражается Джек Потрошитель.
Цветков смущённо умолк.
– Знаете, кто Сашка? – восклицает, смеясь, Осокин. – Господин Штольц из романа "Обломов"!
Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.
– Читал, – тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?
– А Лёнька кто, знаете? – хохочет Осокин. – Тургеневский Чертопханов!
У меня вырывается: почему?
– Да потому что смешно! Русачок Саша – немец, а немец Лёнька – безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?
– Тоже нашёл немца, – ворчит Джек Потрошитель, – я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине – ничего не сумел. Даром что отец был инженер.
* * *
Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию – заражение крови…
Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в
Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.
Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево – школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги…
Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из-за продажи верховых лошадей).
Мать – одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова-Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по-русски, по-немецки и по-французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла "прекрасным". Меня лет в пять потрясло "Белое покрывало" в её исполнении…
Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.
Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало…
Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет отменена…
Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша…
Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы…
В доме у нас часто звучали выражения: "гражданский долг", "общественные обязанности". Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.
После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила – был состоятельный человек и всё порастратил… Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:
– Он служил России!
Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..
И вдруг Германия оказалась "заклятым, смертельным врагом России", русские войска перешли её границу. Газеты стали называть германцев "дикими гуннами".
В первый день войны мой старший брат Павел сказал:
– Меня могут призвать в армию – но я не могу стрелять в немцев!
Когда наши предки переселялись в Россию, русское правительство обещало им, что ни они, ни их потомки в армию призываться не будут. Впоследствии это условие отменили. Немцев не спрашивали, согласны они или нет, и поэтому мы не считали себя обязанными драться против Германии. Тем более мы были убеждены, что Россия могла не вступать в эту войну.
Павел поступил вот как: он пошёл в армию добровольцем, но попросил военное начальство послать его на Кавказский фронт воевать с турками. Начальство поняло его и просьбу удовлетворило.
Отречение императора обрадовало нас – мы считали его виновником войны с Германией.
И вообще мы были республиканцами. Мой другой старший брат студент Владимир (он с детства носил прозвище Вильгельм Телль) так здорово разъяснял свой идеал – "свободу швейцарского образца"! Он обожал доказывать, что Россия может прийти к благоденствию "только через самоуправление по-швейцарски".
О большевицком перевороте Владимир выразился: "Это вынужденное предприятие германской разведки и дельно мыслящих русских реалистов" (конечно, он имел в виду не учащихся реальных училищ).
После заключения Брестского мира домой вернулся Павка – в малиновых, с двумя звёздочками, погонах подпоручика. Мы узнали от него, что большевики – не такие уж друзья Германии и что от них "мерзковато разит фанатизмом новой хлыстовщины". У Павки оказались какие-то друзья в Москве, от них он получал вести, что там тайно создан антибольшевицкий Правый центр, который видит освобождение России от красных в дружбе с Германией. Павел горячо повторял, какое это "отрезвление, какое хорошее дело!" И "хорошо то, что во главе – травленый волк Гурко1
[Закрыть]".
Владимир возражал, что Гурко – монархист. Павла это и самого мучило, он раздражённо заявлял, что "пусть мавр сделает своё дело, а там жизнь сама повернёт. Какая, к лешему, монархия? Династию в шею, долой назначенчество, выборная власть на местах!"
Разговор переходил на то, что мир с Германией – это прекрасно, но, с другой стороны, такое унижение для России… Вот бы разрешить всё по-рыцарски – вничью, как партию в шахматы!
Рассуждали о большевиках. Я не принимал всерьёз то, что Павка, повторяя чьи-то слова, сравнивает их с хлыстами. Меня трогали большевицкие декреты: "Именем Республики…" – какие слова!
В кузнецком совдепе – симпатичные люди. Механик паровозного депо Суёмов – я дружил с его сыном. Телеграфист Аренин – заядлый рыболов, сколько раз брал меня на рыбалку. Теперь оба называют себя большевиками, утверждают: народ на пороге великого, светлого… Разберись тут.
В апреле в Кузнецк вошёл красногвардейский отряд Пудовочкина. И тогда стало понятно всё. В один день я увидел десять убийств. Они происходили на улице, а сколько их было в домах, в сараях… Купца Ваксова, единственного, похоронили в гробу. Всех других, по приказу красных, просто зарывали где попало.
С каким восторгом мы встретили выступление чехословаков против большевиков! Как сумасшедше кидали вверх фуражки, узнав о формировании
Народной Армии.
Пошёл купаться Уверлей…
* * *
Спрыгиваем с площадки в снег. Посветлело; перед нами простирается белая целина. Мы должны закрепиться справа и слева от железной дороги, перпендикулярными к ней линиями. Нас всего штыков полтораста, так что линии обороны получаются недлинными.
Селезнёв подступил к Кошкодаеву:
– Как с котловым питанием?
Тот отвечает расплывчато: положено, чтоб со следующим составом прибыла кухня.
Билетов, повернувшись к нам, кричит:
– Я вас поздравляю! С добрым утром! – оборачивается к фельдфебелю: – А паровоз, какой кухню повезёт, будет сильно гудеть? – До чего нахальный у
Вячки вид! Издаёт губами неприличный звук.
Кошкодаев угрюм – сейчас взревёт лютым зверем!.. Но он нудит на одной скрипучей ноте:
– Какие ко мне претензии? Воевать надо, сполнять приказ!
На него наседают:
– А что – наступление? Сколько нам тут быть?
Он, наконец, рявкает:
– Отставить разговоры! – Потом, смягчая, добавляет: – Вы образованные, а дело военное – как не понять? Должны занять оборону, без приказа не отходить… – и заключает, как бы ссорясь, брюзгливым возгласом: – Я вас на войну не гнал!
Говорит с нами, добровольцами, обиженно и уважительно. Так он всегда. Однажды высказал: "Вам бы год – и были бы вы молодёжь! А пока вы ещё недоросли, мягонька кость – ну как на вас жать?"
Недоросли – это же оскорбление! "Мягонька кость…" Мне полтора месяца назад исполнилось шестнадцать. Вячка на две недели старше. А Наполеон говорил: нет лучше солдата, чем тот, кому шестнадцать!
Кошкодаев, по-видимому, умней Наполеона… Голова втянута в плечи, несуразно широкий, грудь выдаётся какой-то бочкой. Осокин называет его помесью унтера Пришибеева с Держимордой.
– Маловато нас, – озабочен Паштанов, – с флангов легко обойти.
У Кошкодаева такое выражение, будто у него болят зубы.
– Могут прислать сюда, – он покашливает, – ударный офицерский отряд…
– Офицерский? – Саша Цветков в сомнении. – На наш батальон и одного офицера не хватило.
Выгрузилась казачья полусотня. Машинист огласил снежные просторы долгим прощальным гудком, паровоз дал задний ход; опустевший состав покатил от нас в обратном направлении.
Тех, кто занял оборону справа от насыпи, – человек семьдесят. Мы, кузнечане, – в их числе. Кошкодаев назначил командиром Паштанова, а сам с другой половиной батальона, в котором нет и трети комплекта, расположился слева от железной дороги.
Мы вытянулись цепочкой от насыпи и принялись рыть лопатками ячейки в снегу, через пять-шесть шагов друг от друга.
Позади, шагах в трёхстах по железной дороге, – будка и сарай Сухого разъезда.
Справа от нас, верстах в двух с половиной от фланга, виднеются дымки селения. Это хутор Утиный.
Перед нами же, до горизонта, – сплошное белоснежное пространство. Вдаль убегает линия насыпи, сливаясь с равниной.
Казачья полусотня верхами потянулась по насыпи вперёд, на разведку. Лошади фыркают, от их морд подымается пар. Спасаемся от мороза, ожесточённо работая лопатками. Какой-то казак обернулся, с видом разбитного удальца кричит заливисто:
– Интеллигенция своё дело знает! Ай, побегут нынче кр-р-расные!
* * *
Слева от меня роет ячейку Билетов, за ним – Джек Потрошитель. Правее меня – Осокин, дальше – Саша Цветков.
Я почти по пояс в снегу, когда лопатка натыкается на землю. Она как камень. Стараюсь разрыхлить её штыком; дело трудно, но подвигается. Снял слой промёрзшей земли в ладонь.
– Казаки! – крик Вячки.
Полусотня возвращается всё так же гуськом… Станичники съезжают с насыпи позади нас. Паштанов, оступаясь в снегу, идёт наперерез передним:
– Что происходит?
– Красные! – бросил с лошади старший урядник. – В степи снег лошадям по брюхо, воевать нельзя. Мы – на хутор, чтоб они его не заняли. За свой правый фланг не тревожьтесь: обойти не дадим!
Полусотня шагом тянется к Утиному.
В противоположной стороне, за насыпью, розовеет половинка туманного солнца.
Впереди у горизонта – морозная хмарь. В ней что-то движется. Сани. За ними другие… Пять саней друг за дружкой ползут к нам.
Далёкий гул, клубы дыма. Левее саней вытягивается, приближаясь, поезд. От волнения спешу рыть землю, наконец бросаю это. Поезд грохочет колёсами на всю степь. Катит неспешно, но такое чувство, будто он приближается ужасно быстро.
Впереди паровоза – открытая платформа, позади – двенадцать теплушек и два синих пассажирских вагона.
По цепи передают: "Изготовьсь!" Сдираю перчатку с правой руки, затвор обжигает пальцы как раскалённый добела. Над бортами платформы – какое-то нагромождение: видимо, мешки с песком; за ними прячутся красноармейцы.
Платформа от меня приблизительно в версте – команда: "Целься в паровоз!"
Прицеливаюсь в будку машиниста. Тут – грохот винтовок слева, за насыпью… Стреляю… От нашей цепи несётся оглушительный треск, будто рвут полотнище.
Выстрелы бьют почти непрерывно. Поезд убавляет ход. Над бортами платформы взблескивают огоньки – свист пуль, "царапая" нервы, напоминает, в какую тоску он вверг меня, когда я его услышал впервые.
С платформы ударил и пулемёт. Второй строчит с тендера паровоза.
Я скорчился в ячейке, меня сжимает противное ноющее чувство: если пуля ударит в снег передо мной, она косо прошьёт снежную подушку – и мне в грудь! Лежи я просто на голой земле, я не казался бы себе таким незащищённым.
Поезд остановился; паровоз пыхнул паром, потянул назад. Пули посвистывают близко над головой, вокруг. То и дело тыкаюсь носом в снег, но заставляю себя целиться, спускать курок. Обойма израсходована – я спрятался в моей яме с головой, перезарядил винтовку.
– Сани! – кричит Билетов.
Перед нами, шагах в пятистах, развернулись сани. Обе лошади упали в снег, бьются. Позади саней чернеют две лежащие фигурки, три других медленно убегают, увязая в снегу. Дальше четверо саней, успев развернуться, уходят колея в колею. Значит, наши били не только по паровозу, всыпали и этим. Прицеливаюсь, стреляю в беглецов.
Вдруг отходящий поезд остановился, раздвинулись двери теплушек, из них посыпались фигурки. Вытягиваются в цепочку по белой целине.
– А где знамёна? Хо-хо-хо! – Вячка захлёбывается неестественным смехом.
– Перестань обезьянничать! – неожиданно рассвирепел Джек Потрошитель.
* * *
Сидим в ямках в снегу. Передо мной поверх насыпанной снежной горки – грядка выкопанной земли. Грядка в полтора аршина длиной, ладони в три в высоту и немного больше – в ширину. Пуля стукнула в неё на уровне моего лица: потеряв силу, упала на дно ячейки. «Ага! – успокаиваю себя. – Раз было так близко, в меня уже не попадут!»