355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хулио Кортасар » Тайное оружие » Текст книги (страница 2)
Тайное оружие
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:33

Текст книги "Тайное оружие"


Автор книги: Хулио Кортасар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

– Все его женщины. Если они чистили тебе персики, значит, были такие же дурочки, как я. Смолол бы лучше кофе.

– Значит, ты жила тогда в Энгиене, – говорит Пьер, глядя на руки Мишель с легким отвращением, какое чувствует всегда, когда видит, как чистят фрукты. – А твой старик чем занимался в войну?

– Да ничем особенным. Жили, ждали, пока все наконец кончится.

– А немцы никогда не беспокоили?

– Нет, – говорит Мишель, вертя персик в мокрых, липких пальцах.

– Ты первый раз говоришь, что вы жили в Энгиене.

– Не люблю говорить о тех временах, – говорит Мишель.

– И все же как-то раз ты говорила, – противоречит себе Пьер. – Не пойму откуда, но я знал, что ты жила в Энгиене.

Персик падает на тарелку, и кусочки кожицы снова липнут к мякоти. Мишель ножом смахивает кожуру, и Пьер снова чувствует дурноту и изо всех сил налегает на ручку кофемолки. Почему она ничего не хочет ему рассказать? Со страдальческим видом она сосредоточенно трудится над ужасным, истекающим соком персиком. Почему она молчит? Ведь слова так и рвутся наружу, достаточно взглянуть на ее руки, на то, как нервно и часто она моргает, пока это моргание не переходит во что-то вроде тика: половину лица слегка перекашивает, как еще тогда, в Люксембургском саду, он заметил этот тик – знак того, что она недовольна и сейчас надолго замолчит.

Мишель заваривает кофе, стоя спиной к Пьеру, который прикуривает одну сигарету от другой. Они возвращаются в гостиную, неся фарфоровые чашки в синих горохах. Запах кофе настраивает на мирный лад, они смотрят друг на друга, словно удивляясь этой странной паузе и всему, что произошло; слова звучат невпопад, перемежаясь улыбками, взглядами, и они пьют кофе рассеянно и увлеченно, как будто это приворотное зелье. Мишель приспустила шторы, и зеленоватый горячий свет сочится из сада, обволакивая их, как сигаретный дымок, как дымка коньячного тепла, ласково баюкающая Пьера. Бобби дремлет на ковре, вздрагивая и тяжело вздыхая.

– Почти все время спит, – говорит Мишель. – А иногда плачет, и вскакивает, и смотрит на всех, как будто ему сделали ужасно больно. А ведь еще совсем щенок...

Здесь так приятно, так хорошо закрыть глаза, слушать, как вздыхает Бобби, провести рукой по волосам, еще и еще раз, чувствуя и не чувствуя их, словно рука не твоя, немного щекотно, когда пальцы касаются шеи, – покой, тишина. Он открывает глаза и видит лицо Мишель, полуоткрытый рот и лицо, в котором, кажется, не осталось ни кровинки. Он глядит на нее, ничего не понимая, бокал с коньяком катится по ковру. Пьер вскакивает, и вскакивает его отражение в зеркале; миг – но он успевает полюбоваться прямым пробором, разделившим его волосы, как у любовников в немом кино. Почему плачет Мишель? Не плачет – но почему тогда она прячет лицо в ладонях, как это делают люди, когда плачут? Он резко разнимает ее руки, целует в шею, в губы. Его слова, ее слова пробираются друг к другу, ищут друг друга, как зверюшки, торопливо ласкаясь, и жарко пахнет полуденный воздух, пустой дом, лестница, ждущая, чтобы по ней поднялись, и стеклянный шарик на конце перил. Пьеру хочется взять Мишель на руки и – через ступеньку – побежать с ней наверх, в кармане у него ключ, ключ от спальни, он упадет на нее, чувствуя, как она дрожит, начнет неловко возиться с пуговицами и бретельками, но на перилах нет стеклянного шарика, все далеко и страшно, и Мишель, такая близкая, такая далекая, плачет рядом, пальцы ее мокры от слез, она дышит тяжело, всем телом, и тело это в страхе отталкивает его.

Он встает на колени, уткнувшись головой в живот Мишель. Час прошел или минута? Время то несется вскачь, то пускает слюни. Рука Мишель ласково гладит Пьера по волосам, лицо у нее меняется, на губах проступает улыбка; Мишель с силой, почти делая ему больно, пытается зачесать волосы назад, потом наклоняется, целует и улыбается снова.

– Ты меня напугал, мне вдруг показалось... Глупо, конечно, но ты был такой другой.

– И кто же тебе привиделся?

– Никто, – говорит Мишель.

Пьер затихает, выжидая; похоже, что дверь дрогнула и вот-вот откроется. Мишель дышит тяжело, напряженно, как пловец в ожидании стартового выстрела.

– Я испугалась, потому что... Не знаю, в общем, мне показалось, что...

Дверь дрожит, подается, пловчиха ждет выстрела, чтобы нырнуть в воду. Время тянется, как резина, и тогда Пьер протягивает руки и крепко хватает Мишель, встает и впивается в ее губы поцелуем, ищет грудь под рубашкой, слышит, как она стонет, и сам стонет, целуя ее, иди, иди ко мне, стараясь поднять ее на руки (пятнадцать ступенек и дверь – направо), слыша ее жалобные, беспомощные крики, выпрямляется, держа ее на руках, не в силах больше ждать, только теперь, сейчас, и пусть цепляется за стеклянный шарик, за перила (но никакого стеклянного шарика нет), все равно он должен отнести ее наверх и там, как сучку, он весь – комок мускулов, как сучку, потому что она и есть сучка, – о Мишель, о любовь моя, не дай мне снова провалиться в эту черную яму, и как я только мог подумать, не плачь, Мишель.

– Пусти, – говорит Мишель чужим, сдавленным голосом, стараясь вырваться. Ей это удается, мгновение она пристально, как на чужого, смотрит на него и, выбежав из гостиной, захлопывает за собой дверь на кухню, слышно, как ключ поворачивается в замке и лает в саду Бобби.

Из зеркала на Пьера глядит стертое, невыразительное лицо, руки висят, как у тряпичной куклы, угол рубашки выбился из-под ремня. Он машинально поправляет одежду, следя за своим отражением. Горло так перехватило, что коньяк не проглотить, он обжигает рот, приходится делать усилие, и он приникает к бутылке. Бобби перестал лаять; в доме полуденная тишина, и свет становится все гуще и зеленее. С сигаретой в пересохших губах он выходит на крыльцо, спускается в сад и идет в глубь участка. Пахнет гудящим пчельником, пахнет толстый ковер сосновых игл; Бобби лает за деревьями, он вдруг начал рычать и лаять на него, сначала издалека, но понемногу приближаясь – рычать и лаять на него.

Метко брошенный камень попадает ему в спину; Бобби взвизгивает, отбегает и снова начинает лаять. Пьер прицеливается не торопясь и на этот раз попадает в заднюю лапу. Бобби прячется в кустах. «Надо найти место, где можно все обдумать, – говорит себе Пьер. – Прямо теперь – найти место и хорошенько подумать». Он прислоняется к стволу сосны и потихоньку сползает на землю. Мишель следит за ним из окна кухни. Она, наверное, видела, как я бросал камнями в собаку, смотрит на меня и как будто не видит, смотрит и уже не плачет, молча, она такая одинокая там в окне, надо подойти к ней и приласкать, я хочу быть с ней добрым и ласковым, хочу взять ее руку и целовать ее пальцы, каждый по отдельности, ее нежную кожу.

– В какую игру мы играем, Мишель?

– Надеюсь, ты его не поранил.

– Бросил камень, просто чтобы испугать. Похоже, он меня не узнал, как и ты.

– Не говори глупостей.

– А ты не запирай двери на ключ.

Мишель впускает его, позволяет обнять себя за талию. В гостиной теперь еще темнее, начала лестницы почти не видно.

– Прости меня, – говорит Пьер. – Сам не понимаю, такая ерунда.

Мишель поднимает упавший бокал и затыкает бутылку. Становится еще жарче, словно дом тяжело дышит всеми ртами своих дверей и окон. Носовой платок, которым она вытирает ему пот со лба, пахнет землей. Ах, Мишель, разве можно так дальше, разве можно молчать и даже не попробовать разобраться в том, что обрушивается на нас в тот самый момент, когда... Да, любимая, я сяду рядом с тобой, буду умницей и забуду про все, целуя тебя, твои волосы, твою шею, и ты поймешь, что нет причин... да, поймешь, что, когда я хочу взять тебя на руки и унести с собой, бережно отнести тебя в твою комнату, а ты положишь голову мне на плечо...

– Нет, Пьер, нет. Только не сегодня, милый, пожалуйста.

– Мишель, Мишель...

– Пожалуйста.

– Но почему? Скажи, почему?

– Не знаю, прости... И не вини себя ни в чем, это я во всем виновата. Но у нас еще есть время, много времени...

– Но чего еще ждать, Мишель! Почему не сейчас?

– Нет, Пьер, сегодня – нет.

– Но ты мне обещала, – глупо возражает Пьер. – Мы и приехали... Столько времени, столько времени я ждал, пока ты хоть немного меня захочешь... Бог знает что я говорю, когда об этом говоришь, все звучит так грязно...

– Если бы ты мог меня простить, если я...

– Как я могу тебя простить, когда ты молчишь, когда я тебя почти не знаю? И что я должен тебе прощать?

Бобби рычит на крыльце. От жары становится липкой одежда, липким – тиканье часов, прядь волос на лбу у Мишель, которая, с ногами сидя на диване, смотрит на Пьера.

– Я тоже не так хорошо тебя знаю, но дело не в этом... Ты решишь, что я сумасшедшая.

Бобби снова рычит.

– Несколько лет назад... – говорит Мишель, закрывая глаза. – Мы жили тогда в Энгиене, я тебе уже говорила. Мне кажется, я говорила, что мы жили в Энгиене. Не смотри на меня так.

– Я не смотрю, – говорит Пьер.

– Нет, смотришь и делаешь мне больно.

Но это не так, не может быть, чтобы он делал ей больно только тем, что ждал, молча ждал, что она скажет, глядя, как слабо шевелятся ее губы, и вот теперь это должно случиться: она будет умолять, и цветок наслаждения начнет распускаться вместе с ее мольбами, будет биться и плакать в его объятиях, а влажный цветок – распускаться все пышнее, и наслаждение, оттого что она беспомощно бьется в его руках... Бобби входит, приволакивая лапу, и ложится в углу. «Не смотри на меня так», – сказала Мишель, и Пьер ответил: «Я не смотрю», и тогда она сказала – нет, смотришь, а мне неприятно, когда на меня так смотрят, но дальше ничего не успела сказать, потому что теперь уже Пьер вскочил, переводя взгляд с Бобби на свое отражение в зеркале, провел рукой по лицу и, застонав, тяжело, с присвистом дыша, упал на колени перед диваном и спрятал лицо в ладони, судорожно дергаясь и задыхаясь, стараясь сорвать липкую паутину образов, вдруг залепивших ему глаза, нос и уши, как палые листья, облепившие потное лицо.

– Пьер, – выговорила Мишель дрожащим голосом.

Он не может сдержать всхлипывающие рыданья, они прорываются сквозь пальцы, то утихая, то вырываясь вновь, загромождая тишину комнаты.

– Пьер, Пьер, – говорит Мишель. – Что случилось, милый, что?

Она медленно гладит его по волосам, протягивает платок, пахнущий землей.

– Прости меня, идиота несчастного. Ты г-г-говорила...

Встав, он тяжело опускается на другой конец дивана и не замечает, как Мишель вдруг снова вся сжалась, как тогда, перед тем как убежать. «Ты г-г-говорила», – повторяет он с усилием, горло перехватило, но что это: Бобби снова рычит, а Мишель встала и медленно, не оборачиваясь, отступает шаг за шагом, отступает, глядя на него в упор, да что же это, почему опять, почему она уходит сейчас, почему. Стука двери он как будто не слышит. Он улыбается, видит свою улыбку в зеркале, улыбается снова, напевает, не разжимая губ, Als alle Knospen sprangen; в доме тихо, и слышно, как щелкает снятая телефонная трубка, как жужжит диск – одна буква, другая, первая, вторая цифра. Пьер стоит, пошатываясь, мелькает смутная мысль о том, что надо бы пойти объясниться с Мишель, но он уже на улице, рядом с мотоциклом. Бобби рычит на крыльце, дом яростным эхом откликается на шум заводимого мотора, первая и – вверх по улице, вторая – в лучах солнца.

– Это был тот же голос, Бабетт. И я вдруг поняла...

– Глупости, – отвечает Бабетт. – Будь он там, он бы тебе задал взбучку.

– Пьер уехал, – говорит Мишель.

– Пожалуй, это лучшее, что он мог сделать.

– Ты не могла бы приехать, Бабетт?

– Зачем! Нет, я, конечно, приеду, но это идиотизм.

– Он заикался, Бабетт, клянусь... Мне не померещилось, помнишь, я говорила, что еще раньше... Все это уже как будто было... Приезжай скорее, по телефону я не могу объяснить... Мотоцикла больше не слышно; уехал, а мне так ужасно тоскливо, он бы меня понял, бедняга, но он тоже как сумасшедший, Бабетт, такой странный.

– Мне казалось, у тебя уже все переболело, – говорит Бабетт наигранно небрежным тоном. – В конце концов, Пьер не дурак – поймет. Я думала, он уже давно все знает.

– Я уже вот-вот хотела ему сказать, хотела и тогда... Бабетт, клянусь, он заикался, а раньше...

– Я помню, но ты преувеличиваешь. Ролану тоже взбредет иногда сделать себе какую-нибудь прическу, но, черт побери, что, ты его из-за этого – не узнаешь?

– Все, уехал, – упавшим голосом повторяет Мишель.

– Вернется, – говорит Бабетт. – Ладно, приготовь что-нибудь вкусненькое для Ролана, он день ото дня жрет все больше.

– Клевета, – говорит Ролан, появляясь в дверях. – Что там с Мишель?

– Поехали, – говорит Бабетт. – Скорее.

Миром можно управлять, крутя круглую резиновую ручку: чуть от себя – и деревья сливаются в одно дерево, растянувшееся по обочине; а теперь немного на себя – и зеленый великан распадается на сотни бегущих назад тополей; высоковольтные мачты мерно шагают одна следом за другой, и в радостный ритм движения вплетаются слова, клочки образов, никак не связанных с дорогой; резиновая ручка – от себя, звук становится все выше, звуковая струна натянута до предела, но мыслей уже нет, ты весь – часть машины, тело срослось с мотоциклом, и бьющий в лицо ветер выдувает остатки воспоминаний; Корбейль, Арпажон, Лина-Монтлери, снова тополя, будка полицейского, свет набухает синевой, губы полуоткрыты, воздух холодит во рту; теперь тише, тише, с этого перекрестка – направо; Париж – восемнадцать километров, Париж – семнадцать километров. «Как это я не разбился», – думает Пьер, медленно сворачивая налево. «Невероятно, что я не разбился». Усталость – верный попутчик – тяжело ложится на плечи, и тяжесть эта приятная, нужная. «Должна же она меня простить, – думает Пьер. – Мы оба ведем себя так глупо, надо, чтобы она поняла, поняла наконец, разве можно что-то узнать, не переспав, а я хочу ее волосы, ее тело, хочу ее, хочу, хочу...» Лес встает рядом с дорогой, ветер выносит на шоссе палые листья. Пьер смотрит, как мотоцикл рассекает круговорот палой листвы, и резиновая ручка снова поворачивается от себя, больше, больше. И вдруг стеклянный шарик слабо вспыхивает на конце перил. Нет никакой нужды оставлять мотоцикл далеко от дома, но Бобби станет лаять, и поэтому мотоцикл спрятан за деревьями, и уже совсем в сумерках он подходит к дому, входит в гостиную, где должна быть Мишель, но Мишель уже нет на диване, только бутылка на столе и два бокала с остатками коньяка, дверь на кухню открыта, и красноватый свет падает в окно – солнце садится в глубине сада, и очень тихо, так что лучше идти по лестнице, ориентируясь на блестящий стеклянный шарик, или это горят глаза Бобби, растянувшегося, тихо рыча, со вздыбленной шерстью, на нижней ступеньке, теперь несложно переступить через Бобби и начать подниматься по лестнице, медленно, чтобы не скрипели ступеньки, не испугалась Мишель, дверь приоткрыта, не может быть, чтобы дверь была приоткрыта и у него в кармане не было ключа, но дверь и в самом деле приоткрыта, ключа не нужно, и так приятно провести рукой по своим волосам, пока подходишь к двери, легко толкнуть ее носком, она бесшумно открывается, и Мишель, сидящая на краю кровати, поднимает глаза, глядит на него, подносит руки ко рту, словно собираясь закричать (но почему волосы у нее не распущены, почему на ней не голубая ночная рубашка, а брюки, и выглядит она старше), и тогда Мишель улыбается, вздыхает, встает, протягивая к нему руки, и произносит: «Пьер, Пьер», – вместо того, чтобы, сжав руки на груди, умолять его и сопротивляться, произносит его имя и ждет его, глядя на него и дрожа словно от стыда или от счастья, точь-в-точь нашкодившая сучка, и он видит ее словно сквозь палые листья, снова залепившие ему лицо, и он обеими руками пытается их смахнуть, а Мишель пятится, задевает за край кровати, в отчаянии смотрит на открытую дверь и кричит, кричит, волна наслаждения захлестывает его, кричит, вот так тебе, волосы зажаты в кулаке, так тебе, напрасно жалишься, так тебе, сучка, так тебе.

– Боже мой, да все уже быльем поросло, – говорит Ролан, круто поворачивая машину.

– И я думала. Почти семь лет. И вдруг на тебе, всплыло, и именно сейчас...

– Вот тут ты не права, – говорит Ролан. – Если оно и должно было всплыть, то как раз сейчас; в этом абсурде есть своя логика. Я сам... Знаешь, иногда мне все это снится. Как мы кончали этого типа – забыть трудно. Но, в конце концов, тогда было не до церемоний.

Ролан прибавляет газу.

– Она ничего не знает, – говорит Бабетт. – Только то, что скоро после этого его убили. Было справедливо сказать ей хотя бы это.

– Вероятно. А вот ему все это показалось не очень-то справедливым. Помню его лицо, когда мы остановились прямо посреди леса, – сразу понял, что с ним кончено. Но держался он храбро, это точно.

– Всегда легче быть храбрецом, чем просто мужчиной, – говорит Бабетт. – Надругаться над таким ребенком... Как подумаю: сколько сил отдала, чтобы она ничего с собой не сделала. Эти первые ночи... Ничего страшного, что теперь она снова переживает старое, вполне естественно.

Машина на полной скорости выезжает на улицу, ведущую к дому Мишель.

– Да, скотина была порядочная, – говорит Ролан. – Чистокровный ариец – все они тогда этим бредили. Ну, естественно, попросил сигарету, чтобы все по полной программе. Потом захотел узнать, почему его ликвидируют; ну, мы ему объяснили по-свойски. Когда он мне снится, то чаще всего в тот самый момент: вид удивленный, презрительный, и заикался так, почти элегантно. И упал – лицо вдрызг – прямо в кучу листьев.

– Пожалуйста, хватит, – говорит Бабетт.

– И поделом. Да и не было у нас другого оружия. Патрон с дробью, если взяться умело... Теперь налево? Вон там?

– Да, налево.

– Надеюсь, коньяк у них найдется, – говорит Ролан, притормаживая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю