Текст книги "Головатый (материал для истории Малороссии)"
Автор книги: Григорій Квітка-Основ’яненко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Григорий Фёдорович Квитка-Основьяненко
ГОЛОВАТЫЙ
(МАТЕРИАЛ ДЛЯ ИСТОРИИ МАЛОРОССИИ)
В 1 книжке «Очерков России», издаваемых Вадимом Пассеком*[1]1
Коментарі до слів і речень, помічених зірочками – у розділі «Примітки».
[Закрыть], в выписках и замечаниях «VII. Песня черноморцев» написано: «Когда императрице Екатерине II, после многих своевольств запорожских казаков, угодно было уничтожить главный притон их, Сечу, в это время загрустила малороссийская вольница, жалела о заселении нынешнего Новороссийского края и в песне так взывала уже к покойному князю Григорию Александровичу Потёмкину:
Та встань, батьку, великий гетьмане!
Милостивий наш вельможний пане!
Та встань, Грицьку, промов за нас слово,
Попроси цариці, – буде все нам готово.
Дасть грамоту на вічность нам жити,
Ми їй будемо вірнійше служити.
И, когда, вместо Приднепровья, дали им для житья Тамань или Черноморие с разными льготами, то обрадованные казаки разгулялись и запели:
Ой годі нам журитися,
Пора перестати!
Заслужили у цариці
За службу заплати... и проч.
Всё это несколько не так, а вот как было дело. Начинаю по обычаю.
Был всемирный потоп. Потом было то, было сё... было другое... создалося Государство Российское... время текло... события следовали одни за другими... происходило опять то и сё... по временам ни сё ни то... составилась Запорожская Сечь... проказничала... уничтожена... (по краткости времени и места, не выписываю подробно всех сказанных происшествий, а смотри всевозможные истории, томы... страницы... как водится) и после того ещё время текло... события следовали одни за другими... как вдруг... 1787 года, декабря... дня, а которого – «за давно минувшим временем припомнить и утвердить не могу, при сильном морозе жестокий ветер бушевал и разметывал всё повсюду, как молодой мот, получивший богатое наследство; снег кучами сыпался на всё, словно как счастье на глупцов; вьюга, мятель, кутерьма, – света божьего видеть, предметов различить и ничего рассмотреть не можно было, так же точно, как в сочинениях г-на... а также и г-д...»
Во время этой мятели я был мальчик, проживший сверх десяти лет несколько дней. Мы жили в деревне. Родители, рассудив, что хотя и близко живём от губернского города и гости частые бывали у нас, но в такую ужасную погоду кто бы захотел приехать, – приказали все входы дома запереть, оставя для сообщения с службами домашний выход.
Надобно сказать, что мать моя ещё в детстве напугана была рассказами о проказах отличавшегося тогда знаменитого Гаркуши* и других гайдамак и «харцызов-запорожцев». Няни её, собрав сведения из верных источников, пересказывали со всею подробностью, какой разбойник и когда, при мятели или ненастьи, всегда под вечер, являлся к помещику в виде господина или бедного странника, просил убежища на ночь и тут, на свободе, убивал всех домашних, и забирал всё, найденное им. Потому-то уже и после появление человека необыкновенного вида и при необыкновенном случае пугало мать мою до чрезвычайности, а за нею и мы, наслушавшись «деяний минувших дней», трусили препорядочно и так же в каждом приходящем человеке, немного от обыкновенного отличном, полагали видеть разбойника, предваряющего прибытие самого атамана.
Мать моя – в тогдашней молодости – в обществе родных езжала верхом, имела своё маленькое ружьецо, стреляла из него ловко и нередко застреливала птиц на лету удачнее, чем отец мой и братья её, большие охотники и ловкие стрелки. Она была брюнетка. В эту зиму гостила у ней сестра её, имевшая светлые волосы. Эти подробности необходимы... И даже к объяснению составления песен вышенаписанных? – Да.
В этот день, числа которого не помню и в который была ужасная описанная мятель, отец мой был нездоров и лежал в спальне на софе; мать моя с сестрою своею что-то вышивали в пяльцах и говорили о чём-то между собою, наверное о шалостях бывших запорожцев-разбойников и других гайдамаках, всегда действовавших при подобной мятели, которая тогда свирепствовала и так же под вечер, который тогда наступал. Мы – дети – сидели тут же: старшие из нас твердили из французской «пеплиеровой» грамматики урок к завтрашнему приезду учителя, а мы, меньшие, слушали рассказы о бывших ужасах. И у рассказывающих, и слушающих воображение было настроено... как вдруг в соседней комнате, где был оставлен один свободный вход, слышим вошедших людей, не домашних...
– Гриша, посмотри, кто там?
Я, Гриша, вышел... взглянул... Уф!.. господи, что это такое?! Но, рассмотревши, увидел, что хотя это и человек, но человек страшный!.. Он был лицом смугл, роста небольшого, весь в волках (большой волчьей шубе), на голове ужасная мохнатая шапка с длинными, висячими и также мохнатыми ушами, и всё это усыпано сверху до низа клоками снега, – скорее можно было принять его за движущуюся снеговую гору!.. За ним мальчик в подобном же виде... Когда я стал против него и с любопытством (лучше признаться, с большим страхом) рассматривал его, он вскрикнул:
– Чи дома куринный батько?
«Ну, так и есть!» – подумал я... Не видав никогда запорожцев, я не мог судить о наружности их; но слыхал, что запорожцы разделялись и считались «по куреням»; а тут, услышавши, что он спрашивает «куринного батька», заключил, что это должен быть запорожец; а запорожец, – следовательно, разбойник... Теперь пропали мы! – всех перережет!.. Бежать к людям звать их на помощь – невозможно: на дворе мятель ужасная, меня засыплет снегом, да и разбойник меня не выпустит; я побегу к дверям, а он пырнёт мне в бок нож... пропал я!.. Лучше не буду пускать его в спальню. С таким намерением я стал у двери, решась не пустить его, и сказал:
– Дома, но болен, лежит и не может принять.
– Дарма! – вскрикнул страшный человек и, одним пальцем отодвинув меня от дверей, ввалился во всём убранстве своём в спальню; за ним втащился и слуга его.
Отец мой лежал на софе головою к двери, в которую вошёл «страшный человек», – остановился над ним, встряхнул на него свою волчью шубу и громко вскрикнул: «Здоров, батьку!» – обыкновенное приветствие запорожцев.
При неожиданном явлении неизвестного человека в таком наряде с таким приветствием, а более, быв внезапно весь засыпан снегом, отец мой должен был прийти в великое изумление. Он смотрел на «страшного» и недоумевал как отвечать «на ласки» его, как «страшный», конечно, потеряв терпение, схватил с себя ужасную шапку, весь снег с нее стряхнул также на хозяина и уже прикрикнул: «Та годи лежаты! Уставай, не дай пропасть от халепы!»
Тут отец мой, предваряя могущие последовать дальнейшие от «страшного» вежливости, силился встать и спросил его в том же тоне:
– Десь ты, батьку, бував на Сичи?
– Эге ж! – был лаконический ответ «страшного».
– Просимо же до господы! – сказал отец мой, поспешая встать и увести страшного гостя в другую комнату, потому что мать моя от сильного страха была ни жива ни мертва. Приход незнакомца в такое время, его обращение, приёмы, речи, тон голоса, – всё это было так похоже на действия Гаркуши, в таком и таком случае, и других атаманов шаек розбойничьих, как носились рассказы, что мать моя решительно заключила, что, при такой ужасной погоде, на нас напали разбойники, всю дворню перебили, перерезали уже, а теперь пришли к нам с тем, чтобы и нас погубить. Всё подтверждало страх матери моей, а когда разбойник проходил за отцом моим в другую комнату, и он, идучи мимо её, взглянул так страшно, то и последняя надежда к спасению исчезла у нее...
Я послан был в гостиную для наблюдений, что будет гость творить. Приказано мне было присматриваться, сколько у него пистолетов и кинжалов, а при первой опасности отца бежать и кричать... «А там... что нам бог даст!..» Действительно, мать моя, бледная, испуганная до чрезвычайности, вне себя ходила по комнате и, ломая руки, призывала божью помощь...
Страшный человек вшедши в гостиную, помолился к образу, окинул везде глазами и, обратись к своему слуге, мальчику лет шестнадцати, сказал:
– Бачишь, Максиме! тут лучше, чим надвори. Возьми кожух! – и с этим словом снял свои пугающие «волки» и с шапкою отдал хлопцу. Тот, приняв всё, держал, стоя у дверей, в той же гостиной.
Оставив свои «волки», страшный гость явился обыкновенным «гостем», порядочным господином; он одет был по-тогдашнему в синий сюртук и во всём с приличностью; голова, как должно, причесана и коса перевита черною лентою. Ни одного пистолета или кинжала я не приметил ни у гостя, ни у слуги его и поспешил с донесением, чтобы успокоить мать мою; но мои уверения не помогали ничего, и страх ее был в высшей степени...
Отец мой просил гостя садиться и обратился к нему с вопросами, как водится, желая узнать, кого он имеет честь принимать?..
– Та ни, не те. Поклич лишень свою жинку сюда! – был ответ гостя, все ещё неразгаданного и все ещё смотрящего сурово, «строч», как говаривали запорожцы.
Сколько ни странно было такое требование гостя, и хотя удовлетворить его отец мой не надеялся, зная робость и постигая теперешний страх матери моей, однако ж он пошёл к ней и убеждал, для достижения скорейшей развязки, выйти к гостю, но не мог успеть в том, и она после долгого совещания решилась вместо себя выслать сестру свою.
– Вот и жена моя, – сказал отец, вводя ее.
– И ты, батьку, справди кажеш, що се жинка твоя? – спросил гость.
– Точно, уверяю вас.
– Так ты, батьку, по-турецки? Замисць одной, маешь двох жинок? Та не бреши-бо, Федор Ивановыч! Твоя чорнява, а ся, бач, рыжа. Давай свою, се чужа!
С большим изумлением услышав отец и настоящее свое имя, и приметы матери, заключил, что здесь должны быть проказы, или, как ныне называют по-русски, «мистификация» кого из знакомых, и, уверив в том мать мою, рассеял её страхи и убедил, наконец, выйти к гостю.
– От се так, – сказал он. – Се Марья Васильевна! Так се вы, пани, издите на конях и лучше стриляете, чим ваш Федор Иванович, се-бо и браты ваши, Николай Васильевич и Орест Васильевич?
– Откуда вы всё это знаете, и кто вы такой? – вскрикнули отец и мать мои, всё удивляясь слышанному.
– Але! я не знаю, та я все знаю. Сядьмо лишень та нате вам письмо, – и с сим словом подал письмо, в котором всё объяснилось.
Письмо было от искреннего друга моему отцу, В. Г, Булацела, служащего в легкоконных полках армии князя Потёмкина*, действующей против турков в начавшейся тогда войне. Булацел рекомендовал отцу моему в любовь и расположение «Антона Васильевича Головатого», бывшего в Запорожской Сечи, а ныне числящегося в штате Потёмкина, по надобностям своим отправляющегося в Харьков и имеющего нужду в советах, и проч., и проч.
Лишь только, после первых приветствий, уселись, – между тем и мы все вошли, не бояся уже гостя, – Головатый все прежним тоном спросил:
– А що то у вас за скрынька стоит?
– Это инструмент, фортепьяно.
– А хто на нему гра?
– Дочь моя.
– А нехай загра.
По приказанию, сестра села к фортепьяно и, желая угостить приезжего музыкою, начала играть одну из сонат знаменитого Плейеля*...
– Та що се таке? – спросил Головатый, прослушав тактов десять. – Его и не розберешь, що воно и е. Чи не вмиете якой швидкой?
Нечего делать: должно было отличную сонату оставить, и сестра заиграла «дергунца»*.
Головатый взглянул на хлопца своего и крикнул:
– Максиме, ану!
Максим, сразу положив панские волки в угол, заткнул полы своей бекеши и пустился отжигать и скоком, и боком, и через голову, и в разные присядки... ну, восхитил нас, детей! никогда ещё не приезжал такой славный гость!..
Головатый, по желанию своему, налюбовавшись нашим удовольствием, приказал Максимке перестать и идти к своему месту и тут уже занялся хозяевами...
Исчезла запорожская грубость; на чистом, употребительном языке начались расспросы, рассказы; любопытные события по Сечи, объяснение причин некоторым гласным происшествиям; сведения глубокие, острые замечания, тонкие суждения, – всё это лилось из уст Головатого. Он говорил просто, в рассказах и описаниях не подбирал слов, но говорил красно, сладко, свободно; чего неудобно было выразить так верно и сильно по-русски, тут он украшал – и точно украшал – речь запорожскою поговоркою, и всё кстати и неподражаемо. Вместо прежнего страха, мать моя уже не отходила от беседующего Головатого. Разговор у него с отцом моим продолжался до глубокой ночи. По молодости моей, я не сохранил всего рассказанного тогда Головатым, хотя и слушал прилежно. Немногое осталось в памяти моей и утвержденное потом рассказами отца моего.
Головатый был в Сечи каким-то чиновником, кажется, «войсковым писарем». Имев обширный тонкий ум, природную способность обнять и здраво обсудить предмет, ловкость и удобство выполнить намерение, он, и в неважном чине, играл в войске значительную роль, управляя умами старших в Сечи. Ни один запорожец не мог быть женат; но Головатый уверил начальство, что желает быть попом в войске, почему и получил позволение жениться; обещания своего он не исполнил под разными предлогами; жена же его жила на хуторах, вне Сечи.
Когда умножились на Сече смуты и беспорядки, и как притом явно было видно, что правительство недовольно за все шалости и бесчинства своевольных запорожцев и приступает к какой-то решительной мере, то, в отвращение могущей последовать беды, посланы были в Санкт-Петербург депутаты хлопотать о пользах войска и испрашивать снисхождения. Депутатами были Семен Белый и сей Головатый*. Любопытны подробности и тонкие извороты их в столице, у вельмож, составляющих правительство, недовольное запорожцами. Когда уже увидел Головатый неуспех, он составил новый план для управления Сечи и новую форму службе и управлению ею. Он предлагал все буйные, непреклонные к порядку головы, как из чиновников, так и казаков, под разными предлогами удалить или вывести из войска, если не можно навсегда, то хотя на долгое время; тогда объявить в войске новое устройство и порядок, сходные с теми, что в донском войске: дозволить жениться, иметь и приобретать собственность, части войска отбывать службу, по назначению правительства, вне Сечи, а остальным заниматься хозяйством при исправлении домашней службы на всякий непредвидимый случай. Переписать всех казаков, вошедших в новый состав войска, и из-за того не принимать ни одного человека, какой бы он нации ни был, под строжайшею ответственностию всего войска и в особенности лица, уличённого в сем преступлении.
Еще в свое время запорожцы, чтобы иметь при дворе могущественных защитников и покровителей, просили первейших вельмож вписаться в сечевые казаки. Помню, что между некоторыми Головатый именовал Л.А. Нарышкина* и князя Г. А. Потёмкина; он именовался у них «Грицко Нечоса». К этим-то сотоварищам по войску прибегали запорожские депутаты и испрашивали о исходатайствовании им прощения, а в случае крайности, принятие плана Головатого о преобразовании Сечи.
Князь Потёмкин как вице-президент военной коллегии*, где рассматривалось дело о Сечи, имел случай узнать голову Головатого и часто допускал его к себе. Из отзывов князя Головатый увидел необходимость действовать решительно. Итак, он представил князю свой проект о реформе Сечи, приложил именной список, кого должно предварительно удалить из войска и под каким предлогом, чтобы не дать подозрений, и тут же обнадёживал в безусловной верности прочих старшин и казаков и во всеобщем их согласии на сии реформы.
Потёмкин, выслушав вступление Головатого, только и произнес: «Право! – а бумагу швырнул прочь от себя в угол. – Не можно вам оставаться. Вы крепко расшалились и ни в каком виде не можете уже приносить пользы. Вот ваши добрые и худые дела». Тут показал он Головатому толстую тетрадь, в которой на страницах было писано, что Сечь сделала худого, а против каждой отмечены заслуги её.
– Всё было записано верно, – рассказывал Головатый, – ни одно обстоятельство из обоих действий не было сокрыто или ослаблено, только хитра писачка що зробыв? Худые дела Сечи написал строка от строки пальца на два и словами величиною с воробьев, а что доброго Сечь сделала, так то было писано часто и мелко, словно маком усыпано. Оттого-то наши худые дела занимали на бумаге больше места, нежели добрые.
В один день Головатый приходит, ничего не зная, к Потёмкину. Князь встретил его словами:
– Всё кончено. Текелий* доносит, что он исполнил поручение. Пропала ваша Сечь!
Рассказывая об этом, Головатый, несмотря на время, прошедшее после события, не мог удержаться от слёз и объяснял, до какой степени поразило его известие и что он забылся до того, что почти с гневом тут же отвечал князю: «Пропали же и вы, ваша светлость!» – «Что ты врёшь?» – сказал ему князь.– «И при том и так взглянул на меня, – рассказывал Головатый, – что я на лице его ясно прочёл мой маршрут в Сибирь и потому крепко струсил». Надобно было поспешить смягчить гнев вельможи, и я, несмотря на сильную горесть, поразившую меня, скоро нашелся и отвечал ему: «Вы же, батьку, вписаны у нас казаком; так коли Сечь уничтожена, то и ваше казачество кончилось». – «То-то же, ври, да не завирайся!» – был ответ князя, и на том всё кончилось.
Много рассказывал Головатый о тогдашней горести своей от уничтожения Сечи. Подробно исчислял, что он сам и многие потеряли при этом событии. Присутствие их в Петербурге уже не было нужно, и они отпущены с переименованием в армейские чины без службы. Головатый получил чин поручика.
Белый с Головатым выехали и путь свой продолжали в сильной грусти. Куда явиться, где пристать, чем заняться? Никакой отрады, никакой надежды в будущем! В один день, быв одолены грустию больше обыкновенного, рассуждали они в такой крайности, к чему им жить?.. По строгом разборе своего положения нашли, что все кончилось для них и им остаётся только лишить себя жизни. Так предположив, приготовили себе по два пистолета с надежными зарядами; положили, чтобы Головатый читал вслух обыкновенные молитвы, и когда будет оканчивать «Верую», то при словах: «...и жизни идущего века» приготовиться обоим, а на слове «аминь» друг в друга выстрелить, и кто будет не вовсе убит, тот пистолетом своим дострелит себя. Чтобы же им в таком предприятии не помешали, они действие произвесть расположили на дороге, в пригодном месте.
Когда они проезжали мимо красивого леска, место им понравилось, они вышли, обнялись братски, простились до скорого свидания в будущей жизни и стали по местам. Головатый начал читать молитвы...
– Читал же я,– так рассказывал Головатый, – совсем не так, как, бывало, читывал на клиросе – бегло, но сколько можно медленнее – и всякое слово старался выговорить ясно; при окончании же каждой молитвы клал по большому земному поклону; – уже дошёл до «Отче наш», всё читаю... При слове «избави нас от лукавого» вдруг пришла мне мысль... Я остановился, опустил пистолеты и, обратись к Белому, спрашивал:
– А знаеш що, батьку?
– А що? – спросил Белый с прежним мрачным видом.
– Вот се мы постреляемося?
– Атож!
– И нас тут найдут мртвых?
– Эге!
– И скажут: вот два дурня, запорожцы, верно, напились мертвецки и пострелялись, сами не зная чего. И нас зароют как собак, и никто не узнает, зачем мы пострелялись, и нам не будет ни славы, ни чести, ни доброй памяти.
– Так що робыты? – спросил Белый, немного подумав и уже с проясняющимся видом.
– Цур ему стрелятыся, батьку! Поедем дальше.
– Справди, цур ему! Поедемо, – повторил и Белый, опуская пистолет.
– Что будет, то и будет; поедемо! – сказали оба, упрятали пистолеты на месте, назначенном для преступления, положили по три земных поклона, усердно прося бога о прощении, потом обнялись, как вновь свидевшиеся, потянули из дорожного боклажка и пустились в путь[2]2
Цей епізод майже дослівно Іван Драч переніс у свій сценарій фільму «Пропала грамота» (екранізація повісті М. Гоголя; що той фільм, знятий 1972 року режисером Борисом Івченком, став культовим шедевром українського кінематографу). Але у сценарії і фільмі, зрозуміло, це відбувається з іншими персонажами: козаками Василем (актор Іван Миколайчук) і Андрієм (актор Федір Стригун). (Примітка упорядника даної інтернетної публікації).
[Закрыть].
О новейших происшествиях Головатый рассказывал так же подробно. Во время путешествия в том году Екатерины II-й в Крым, Головатый, собрав команду из прежних запорожцев, испросив позволение Потёмкина, встретил при каком-то месте государыню и препровождал её величество, за что и награждён чином капитана, и вскоре поступил в штат светлейшего и, находясь при нём, прокладывал дорогу к возобновлению казачества. «Не будет уже это Сечь, – говорил Головатый, – но особенное войско из прежних запорожцев; они будут иметь свою оседлость и порядок службы, приличный времени и обстоятельствам».
Головатый, предусматривая, что будущее войско должно быть в теснейшей прежнего связи с армиею и вообще с Россиею, нашёл необходимым и выгодным дать сыну своему, старшему, высшее, нежели бы мог доставить в своём кругу, образование. Слыша о Харькове, где издавна были отличные учебные заведения, он приехал познакомиться с отцом моим и, по его совету, определить сына в училище. Во время пребывания его у нас осматривали пансионы и училища, и с общего совета Головатый избрал так называемые «классы», что ныне гимназия, и где преподавались те же предметы, что и ныне; главный же надзор за сыном поручен был директору классов, полковнику фон Буксгевдену, у которого он и жить должен был.
По отъезде Головатого, вскоре сына его привезла жена Головатого и оставила на попечении отца моего.
С того времени дружеская переписка Головатого с отцом моим продолжалась безостановочно. В письмах своих он всегда величал отца моего: «вельможный батьку!» и своими выражениями всегда извещал о происходившем с ним. Потёмкин, зная его давно, допускал его часто к себе. Вскоре учреждено и составлено «войско верных черноморских казаков». В нём были конные и пешие полки, гребная флотилия, которою командовал Головатый, бывший в новом войске уже «войсковым судьею». «Кошевым же атаманом» был сперва известный Белый, а по смерти его, случившейся вскоре, избран войском Захар Чепига.
В продолжение осады Очакова, князь Потёмкин говорил однажды, что турки из укрепления Березань, близ Очаковской крепости, делают большие беспокойства.
– Головатый! – примолвил князь, обращаясь к нему,– как бы взять Березань?
– Возьмемо, ваша светлость! А чи буде ж крест за те? – спросил Головатый прямо.
– Будет, будет; только возьми.
– Чуемо, ваша светлость! – сказал Головатый скромно, поклонился и вышел.
Немедленно послал он разведать о положении Березани и узнал, когда большая часть гарнизона вышла из Березани для собрания камыша. Головатый поспешил с флотилиею своею, пристал спокойно к берегу, без всякого шума высадил отряд и без дальнего сопротивления завладел укреплением. Отпустив суда свои, переодел своих турками и поставил из них караулы. Гарнизон возвратился и, не предполагая ничего, беспечно входил малыми частями в укрепление. Головатый забирал их по частям и, управившись как должно, с ключами укрепления спешил к Потёмкину.
Входя в ставку светлейшего, Головатый начал петь громким голосом церковную песнь: «Кресту твоему поклоняемся, владыко!» – и, поклонясь низко Потёмкину, положил к ногам его ключи занятой Березани и своими словами, с приличными поговорками и уподоблениями, донёс о действиях своих и в заключение повторил: «Кресту твоему поклоняемся».
– Получишь, получишь, – сказал князь и по статуту возложил на него орден св. Георгия 4-го класса.
Так названное войско верных черноморских казаков делало своё дело на суше и на море; милости князя Потёмкина и награды за службу изливались обильно как на войско, так и частно на храбрейших и отважнейших. Головатый был уже армии полковник и, кроме св. Георгия, имел Владимира 3-ей степени.
Князь Потёмкин, получив титул «великого гетмана», учредил при себе из разных казацких полков «гетманский конвой»; в том числе была «конвойная команда черноморского войска» в блестящих особых мундирах.
Многие чиновники черноморского войска, имея должности по полкам своим, получали армейские чины и, к обыкновенным мундирам своим, присоединяли армейские украшения, следующие по чину: например, премьер-майоры и секунд-майоры нашивали на чекменях своих галуны, положенные для сих чинов в армии на камзолах. Вообще в войске истреблено было прежнее запорожское неопрятство, особливо в чиновниках, которые в одежде своей придерживались единообразия и применялись в мундирах своих к цветам армейским: шальвары широкие, турецкие и чекмень обыкновенно были красного сукна, а верхняя черкеска, с откидными назад рукавами – у пехотных зеленого сукна, а у служащих в коннице синего, – все обложены по борту снурком золотым или серебряным.
Князь Потёмкин при всяком случае ласкал черноморцев и явно показывал, что доволен их службою и усердием. Но всего более казаки обнадеживаемы были тем, что с окончанием войны турецкой им будет отдан остров Тамань, и они там будут поселены и наделены землею в собственность каждому, чего здесь ещё не было за ними утверждено. Смерть князя Потёмкина уничтожила их ожидания; когда же, и после заключения мира с турками, черноморское войско не видело забот об устройстве его и обеспечения его участи на будущее время, то оно прибегнуло к просьбам у верховного правительства, вследствие чего дозволено было черноморскому войску прислать ко двору депутатов из между себя, для представления о нуждах своих. Депутатом от войска назначен был Головатый, и он, с свитою своею, состоящею из полковника Высочина, премьер-майорского чина по армии, секунд-майора Юсбаша, который был из малолетних турков и, взят будучи в плен, поступил в черноморское войско, и других, всего восемь человек, отправился в Санкт-Петербург в марте 1792 года.
На пути Головатый со всею свитою заехал к отцу моему и прогостил несколько дней. Он ехал с большим беспокойством, не надеялся ни на что и ни на кого. Все планы и замыслы Потёмкина умерли вместе с ним; из тогдашних вельмож никто не мог их постигнуть; судили по началам или преднамерениям и, не находя цели и причины, для чего что было предпринимаемо, стараясь довести скорее к концу, изменяли многое, а иное вовсе отменяли или уничтожали. Та же участь – и по той же причине – могла постигнуть едва возникшее и несовершенно устроенное черноморское войско... Головатый всё ясно видел и понимал вещи прямо. Он полагался во всем на Потёмкина – и кто б в то время не положился на обещания его, кто бы тогда не принёс в жертву всего, слыша уверения о награждении положительном? Уверенный в возможности приобрести все, Головатый убеждал казаков, также с своей стороны видевших расположение к ним гетмана и ожидавших всего к спокойствию своему... Теперь для них гибло все! Утрачено время, употребленное на службу, в течение его упущены ими случаи обеспечить себя в оседлости и хозяйственном устройстве!.. Носилась между ними молва, что полки их поочередно будут содержать цепь по Кубанской – страшной тогда – линии*; что из них составлены будут якобы легкоконные полки, регулярные, имеющие войти в состав армии. Итак, Головатый ехал с унынием и тоскою, не зная, что ожидает его в столице, при дворе, вовсе и ни по чему ему не известном своими обыкновениями; в ком из вельмож сильных найдет он покровителя войску и в какой степени приобретёт внимание их. В получении Тамани он сомневался крепко.
Находясь в таком расположении духа, он не был говорлив, часто играл на своей бандуре и пел запорожские песни, изъясняя, которая из них, кем, когда и по какому случаю сложена. Большею же частию погружался в мрачные думы и все смотрел «сторч».
В один из дней, пока гостил у нас Головатый, за обедом, кроме его и свиты, были городские чиновники с жёнами, Зашел разговор о теперешнем устройстве войска черноморского, отличном от бывшего, кочевого. Один из чиновников заметил, что при всём старании не можно в это войско ввести настоящей армейской дисциплины и безответного повиновения, потому что всё ещё гнездится в казаках прежний, сечевой дух равенства.
– Конечно, – лукаво отвечал Головатый, – и куда же нам равняться с армейскими! Мы себе так: абы б то! – и с сим словом взглянул на одного своего капитана, мигнул и сказал ему: – Миколо, ану!
Капитан Микола, с спокойным духом, не обращая ни на что и ни на кого внимания, кладет салфетку, встает, закручивает свои рыжие, необыкновенно длинные усы, пускается плясать, скакать и носиться вприсядку, припевая:
Ой хто до кого, а я до Параски...
Не могу написать всей песни; но знающих её уверяю, что этот капитан Микола под пляску и разноманерные присядки пропел её всю без запинки и изменения, во весь голос и в присутствии дам, о которых он знал, что хорошо разумеют по-малороссийски, потому что прежде обеда они и ему делали несколько вопросов на малороссийском языке, понимая его вполне.
Окончив пляску, капитан Микола с таким же равнодушием, как и встал, сел опять за стол и преспокойно принялся за оставленное им блюдо.
– Куда же нам до армейских! – промолвил Головатый в прежнем тоне, – у нас всё своё, особенное. – При этом рассказывал, что один из их чиновников, имевший чин армейского секунд-майора, наделал каких-то шалостей, о которых проведал и князь Потёмкин.
– Головатый! пожури его по-своему, чтобы вперёд этого не делал, – сказал Потёмкин равнодушно.
– Чуемо, найяснийший гетьмане! – в то время отвечал Головатый, а на другой день явился к князю с рапортом:
– Исполнили, ваша светлость.
– Что исполнили? – спросил князь.
– Пожурили майора по-своему, как ваша светлость указали.
– Как же вы его журили? расскажи мне, – спрашивал князь, полагая, конечно, что ему сделали выговор, стыдили его и своими выражениями убеждали его исправиться, как Головатый, со всем хладнокровием, изъяснил:
– А як пожурили? просто, найяснийший гетьмане! Положили та киями так ушкварили, що насилу встал...
– Как? майора? – вскричал князь с большим изумлением. – Как вы могли?..
– Правда таки, що насилу смогли, насилу вчетырех повалили: не давался, одначе справились. А що майор? Не майорство, а он виноват. Майорство при нём и осталось. Вы приказывали его пожурить, вот он теперь долго будет журиться, и я уверен, что за прежние шалости никогда уже не примется.
Вставая из-за того обеда и отходя от стола, Головатый как-то нечаянно наступил на ногу идущему позади его чиновнику. Тот обратился к Головатому с извинением. Головатый отошёл от него и сказал своим: «От хиба врагова политика! Я наступил ему на ногу, а он предо мной извиняется... Тьфу!»
Одна из бывших тут дам захотела поговорить с черноморцами и, подошед к майору Юсбаше, спросила его, применяясь к малороссийскому выговору:
–А что, батьку, вы бывали на балах у князя Потёмкина?
Черноморец, покручивая свой черный ус, уклонясь со всею светскою грациозною ловкостию, отвечал ей чистым русским языком:
– Находясь в конвойных его светлости, я, по обязанностям службы, всегда имел честь пользоваться этим отличием.
Изумлённая барыня, слышавшая говорящего его перед тем с товарищами по «всем правилам» малороссийского языка и ожидавшая на вопрос свой услышать козацкое: «бувалы» или «та ни!» и потом за анекдот рассказывать о необразованности черноморцев, – остановилась и не вдруг нашлась, в каком тоне продолжать ей разговор, а продолжать надобно было, то и спросила его, но уже с запинкою и не впадая в малороссийский выговор: «и верно... танцовали?»