Текст книги "Воспоминания русского дипломата"
Автор книги: Григорий Трубецкой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Москва. Пресня
Переездом в Москву начинается новый период нашей семейной и моей личной жизни.
Старшие члены семьи все вылетали из родительского гнезда, женились и жили своими семьями, кроме брата Жени, но он тотчас после окончания университета и трехмесячного отбывания воинской повинности в Киевском полку, был назначен приват-доцентом в Демидовский лицей в Ярославле и жил там. Он приезжал домой только на праздничные каникулы и летом. Старшей оставалась Ольга, которая была как раз посредине между старшими и младшим пятком. До тех пор мы, дети, чувствовали что настоящая жизнь семьи сосредоточена в старших, а мы представляем из себя нечто вроде питомника. А теперь растения из питомника были пересажены в горшки.
Переезд в Москву был обусловлен переменой служебного положения моего отца. Он был назначен почетным опекуном для молодого поколения; поясню, что это была за должность. Существовало особое ведомство Учреждений Императрицы Марии Федоровны, в память основавшей его вдовы императора Павла I. Ведомство это включало ряд женских институтов, больниц и Воспитательный дом, в Петербурге и Москве. Учреждения эти состояли в подчинении императрице. Каждое из них ведалось одним или двумя почетными опекунами, которые вместе входили в состав регулярно собиравшегося Опекунского совета. Кроме того, в Петербурге собиралось Особое присутствие из петербургских и московских почетных опекунов. На должности эти назначали обыкновенно людей, занимавших ответственные места и уходивших на покой от активной деятельности. В Москве они были верхним слоем служилой знати. Мой отец отдавался всей душой возложенным на него обязанностям по заведованию Павловской больницей и хозяйственной частью Елисаветинского института. Он был в дружественных отношениях с директрисой этого института кн[яжной] Ливен, которая была замечательной в своем роде женщиной (впоследствии кн[яжня] Ливен была директрисой Смольного института в Петербурге и на этой должности скончалась) с большим характером. Воспитанницы боготворили ее и трепетали перед ней. В таких же дружеских отношениях мой отец был со своим коллегой графом Алексеем Васильевичем Олсуфьевым, который был почетным опекуном, заведовавшим учебной частью Елисаветинского института.
О нем стоит сказать несколько слов. Он был кавалерийский генерал в отставке, маленького роста, красный с седыми усами, плотно облегавшем его мундире Гродненского гусарского полка, которым когда-то командовал[115]115
В 1865-1872 гг.
[Закрыть]. Он катился круглый, как шарик, и громко кричал, когда разговаривал, даже тогда, когда воображал себе, что говорит шепотом, на ухо.
Он был необыкновенно горяч и вспыльчив, при этом добрейший человек. Что совсем не вязалось с его внешностью старого гусара, он великолепно владел латинским языком и любил читать классиков. Еще у него была слабость – он любил играть на флейте, и воображал себя большим музыкантом. На этой почве у него произошел комичный инцидент. Его сверстник, тоже генерал, граф Анатолий Владимирович Орлов-Давыдов уверил его, что играет на скрипке и предложил сыграть трио. Олсуфьев обрадовался. Они съехались, взялись за инструменты. Олсуфьев начинает свою партию. Пора вступать Орлову-Давыдову, тот молчит. Олсуфьев кипятится: «Когда же вы начнете…» – Тот говорит: «Пропустите, я дальше вступлю». – Опять пауза. – «Когда же вы заиграете…» – Орлов-Давыдов издает какие-то невероятные звуки. Оказывается, он никогда не брал в руки скрипки. – Тогда Олсуфьев вскипел окончательно, и вызвал своего партнера на дуэль. Насилу его усмирили, и Орлов-Давыдов извинялся за свою шутку.
Мы поселились на Кудринской улице, почти рядом с Зоологическим садом и Пресней, почему наш дом для сокращения все привыкли называть: Пресня. Под этим именем у всех нас сохранилась память об этом периоде жизни. Наискосок от нас был дом, когда-то принадлежавший моему деду Трубецкому, где он жил со своей семьей. Дом этот сгорел в 1905 году. Мы занимали второй этаж дома, в нижнем этаже жил хозяин – старый почетный опекун кн[язь] Николай Сергеевич Оболенский с женой и дочерьми. Старик приходил к нам часто по вечерам играть в винт, а младшая дочь Нина была сверстницей моей сестры Ольги. Другие старшие сестры были дружны с моей бель-сёр Пашей, с которой были в родстве. Так как Оболенских было вообще много, то их отличали прозвищем: рыжутки.
Наш дом по расположению комнат отчасти напоминал Кологривовский дом в Калуге. Та же зала-столовая из передней, дальше смежная с ней гостиная и спальня моей матери. Другой ход из залы в коридор, огибающий лестницу. Рядом со спальней Мама́ по коридору комната побольше, где сначала помещались братья, и рядом маленькая моя комната. Впоследствии обе комнаты перешли в мое обладание. А пока моя маленькая комната была смежна с буфетом, что было не совсем приятно, потому что каждое слово прислуги было у меня слышно, и обратно. Из коридора с двух сторон – со стороны зала и рядом с буфетом две лестницы вели на антресоли, где жили мои сестры, няня, гувернантка и горничная, вообще это был женский верх. Комнаты наверху были очень низкие. У Вари с Линой была в глубине общая спальня и маленькая гостиная прямо с лестницы. Стены этой комнаты они оклеили сушеными разноцветными травами, которые собирали осенью. У Ольги была своя комната с ходом с другой лестницы. Няня помещалась в небольшой проходной комнате рядом с гостиной сестер. У Марины и гувернантки были комнатки в самой глубине верха за девичьей.
Как я уже говорил, мы переехали в Москву в самую суматоху и волнения Сережиной свадьбы. К этому присоединялись хлопоты, сопряженные с переездом, налаживанием новой жизни, и суетой и толкотней московской жизни, где было столько близких своих родных, друзей и знакомых.
Мною лично мало занимались. Меня отдали в одну из лучших классических гимназий – Пятую, которая была к нам ближайшей. Она помещалась в самом начале Поварской, близ Арбатской площади[116]116
Здание снесено в начале 1950-х гг.
[Закрыть]. Это было все-таки порядочное расстояние от нашего дома. Приходилось пройти всю Кудринскую улицу, Кудринскую площадь и всю Поварскую.
Калужская гимназия была конечно много ниже по уровню преподавания и требований. В ней я получил только навыки безделья и шалостей. С такой подготовкой и настроением я вступил в 5-й класс московской гимназии. В первые же дни моего поступления умер директор Басов и новым директором был назначен профессор классических языков Александр Николаевич Шварц (впоследствии министр народного просвещения).
В Калуге я ни с кем особенно не сходился. Здесь у меня сразу завелись друзья, с которыми мои родители были хорошо знакомы домами, что облегчало сближение.
Самым большим моим другом скоро стал Сеня Унковский, или Семен Иванович, как мы его звали. Его отец год или два перед скончался. Он был почтенный адмирал, уже старых лет, современник Крымской кампании. Он был сыном того старца Семена Ивановича[117]117
Ошибка автора: Яковлевича.
[Закрыть] Унковского, которого мы еще застали в Калуге и которого любила моя мать. Сын – адмирал, скончался более чем 70-летнего возраста[118]118
В возрасте 64 лет: родился в 1822-м, умер в 1886 г.
[Закрыть]. Он был первоприсутствующим Опекунского совета и очень хлопотал о назначении моего отца почетным опекуном, уверенный, что мой отец деятельно и с любовью отнесется к своему делу. Вдова адмирала, Анна Николаевна была значительно его моложе. Она жила с детьми в своем доме на Смоленском бульваре, обожала своего Сеничку, но совершенно не умела и не могла следить за ним.
Семен Иванович был прелестный мальчик. Его нельзя было не любить за его добродушие, милый нрав, веселость и доброе товарищество, но это был очень легкомысленный малый, рано предоставленный самому себе и познавший то, чего не следовало. Какая-то тетка оставила ему хорошее состояние. Конечно, он еще им не распоряжался, но знал, что у него есть свои деньги, и что поэтому нет ничего зазорного их тратить. Мать смотрела как-то сквозь пальцы на фантастические счета, которые предъявлял ей Сеничка, сверх тех 10 руб [лей], которые он получал в месяц и которые были ровно в 10 раз больше того, что давали мне.
Еще раньше, чем встретиться с Унковским в гимназии, я познакомился с ним у своего двоюродного брата Алеши Капниста, с которым они были друзья. Алеша был двумя классами старше нас и учился в 1-й гимназии, но годами он был сверстник С.И. – У Алеши с раннего детства было совершенно определенное влечение к морю и морской службе. Он выписывал «Морской сборник» и читал все книги по этой части, какие ему попадались. Он возымел в этом отношении влияние на С. И., который сам по себе едва ли увлекся бы морской службой, хотя и был сыном славного адмирала, и наверно предпочел бы карьеру гвардейского кавалерийского офицера, тем более, что очень любил лошадей и верховую езду.
Алеша был серьезнее и зрелее нас. Это был вообще человек с золотым сердцем, прямой и благородный. Он был высокого роста, сутуловат, некрасив, беспрестанно моргал, рассуждал, бормоча каким-то невнятным полушепотом, сквозь зубы, или порою заливался нелепым смехом, причем иногда буквально до слез. Поэтому в эту пору юности у него была несуразная внешность. Мы очень любили дразнить его, и он сердился, но так, как сердятся добрые люди, без злобы и отходчиво, никогда не тая ни на кого обид. Мы все, и товарищи, и мои сестры и я его очень любили и сохранили с ним дружбу на всю жизнь. Из всех детей больше всех на него похожа его дочь Емилька, хотя она хорошенькая, а он был некрасив. Она напоминает его и сутуловатостью и манерами невнятно рассуждать и нелепо смеяться и также милыми чертами своего характера, которые от него унаследовала.
Третьим приятелем моим был мой одноклассник Митя Истомин, или, как мы его прозвали, Мимра. Он был членом многочисленной семьи. Его отец, «Папочка» – Владимир Константинович служил при покойном отце Унковского, а в это время был директором канцелярии генерал-губернатора кн[язя] В. А. Долгорукова. Он был хороший и талантливый человек, несколько лет перед тем издававшей прекрасный детский журнал «Детский Отдых», который мы очень любили в детстве. Он недурно писал и был приятным козёром[119]119
Козёр (от франц. causeur) – человек, умеющий увлекательно разговаривать на разные светские темы; хороший собеседник.
[Закрыть], но когда говорил о «Монархе» или на патриотические темы, то впадал в напыщенный тон, над которым мы посмеивались, особенно над «Мимрой», который был глупее своего отца, но подражал его тону. Жена Истомина[120]120
Наталия Александровна Реми.
[Закрыть], «Мамочка», была добрая, но совсем глупая женщина, боготворившая своего «Владимира» и повторявшая его изречения с таким убеждением, которые превращали их в безобидные карикатуры. За Мимрой следовали две прехорошенькие сестры, потом еще братья и сестры, всех их было 7 человек. Все они были хорошие, но немножко смешные. Всем семейством мы звали «Мамочки».
Мы с Мимрой были большие друзья, но всегда над ним потешались. Изо всех нас он был единственный благонравный и любил с пафосом рассуждать, но мы не давали ему спуска. За всеми этими смешными сторонами оставалось то, что Истомины были достойные и прекрасные люди и Мимра тоже. Изо всех них выделился впоследствии один из младших братьев – Петя, который во время войны был товарищем обер-прокурора А. Д. Самарина, а потом директором канцелярии наместника на Кавказе великого князя Николая Николаевича, который сохранил к нему самую добрую память.
Были и другие одноклассники, с которыми я чаще видался, хотя и не был так близок, как с этими друзьями. Это был Митя Померанцев, который ближе был с Алешей Капнистом, и длинный с глупым лицом Володичка Львов (впоследствии печальной памяти обер-прокурор Временного правительства). Во всю мою жизнь я не встречал более законченного типа дурака, притом с большими претензиями. Мы постоянно его морочили, он готов был поверить самой невероятной истории, потом раздуть ее, прибавив всякие отсебятины и распространять, как очевидец. Мы собирались у Унковских по субботам. У Семена Ивановича были две сестры – Катя, сверстница моей сестры Лины, или моя, и Оля – сверстница сестры Марины. Были и две старших сестры, одна вышла рано замуж, Анна Ивановна Хвостова. Муж ее был земец, кажется председатель Земской управы в Орле[121]121
Председатель Орловской губернской земской управы в 1894-1900 гг.
[Закрыть]. Она ежегодно имела детей. Другая – Варвара Ивановна была сверстницей моей сестры Ольги. По субботам у Унковских собиралась молодежь всех возрастов, – друзья Сени и приятели и приятельницы его сестер. Между старшей молодежью бывали Боря Лопухин и неразлучный в то время с ним его товарищ Митя Загоскин. У Сени было ружье «Монте-Кристо», из которого мы иногда по вечерам тушили фонари на улице. И вот, в едину от суббот, является Володичка Львов, видит ружье, и почему-то страшно заинтригованный, и как всегда глупый, спрашивает, пытливо на нас глядя: «Что это тако…» – Я еще не успев ничего придумать, отвечаю: «Как, разве ты ничего не заметил…» – «Нет», и я вижу, что любопытство и желание обнаружить проницательность так и выпирают из Володички. – «Боря… и Загоскин… Ты разве не заметил, что они почти не разговаривают между собой». – «Неужели…» – На этом разговор кончился, и мы о нем все забыли. Володя Львов в это время уже перешел из 5-й гимназии в Поливановскую[122]122
Частная мужская гимназия, открытая в Москве в 1868 г. педагогом, литературоведом и общественным деятелем Л. И. Поливановым. С 1876 г. располагалась на Пречистенке (д. 32).
Учились, в основном, отпрыски дворянских фамилий.
[Закрыть].
На следующий день, вернувшись домой, я застал всех своих в переполохе. «Ты был вчера у Унковских…» – «Был». – «Что произошло между Борей и Загоскиным…» – «Ничего». – «Как ничего… Володя Львов там был и при нем Боря снял с своей руки перчатки, вложил в нее свою визитную карточку и бросил в лицо Загоскину. Они дерутся на дуэли». – Тогда я рассказал в свою очередь, как было дело и как мы потешились над глупым Володичкой Львовым. А он оказывается рассказал целую историю своим товарищам, которые, вернувшись домой, каждый разукрасив ее, поднесли своим родителям, и создалась круговая сплетня. Моя мать решила, что так как я так или иначе ее виновник, то я должен немедленно идти к Львову в Поливановскую гимназию, где позже кончались занятия, и пресечь в корне все росказни. Я так и сделал, но при этом случае, выругал Львова, как следует за то, что он такой дурак. Володичка жестоко на меня обиделся и даже в следующее свидание перешел со мною на вы. Мы редко с ним видались. Всего глупее, что он запомнил эту историю. Много лет спустя, я встретился с ним, когда он был членом Государственной думы, и он с любезной улыбкой, сказал мне: «Мы с Вами повздорили во времена юности», как бы великодушно прощая мне за прошлое. Еще позднее пришлось с ним встретиться уже во время революции, когда из благонамеренного правого он внезапно превратился в буйного радикального демагога, словно кто-то его ошпарил. Его слабый рассудок совершенно не выдержал испытания переворота и он стал каким-то одержимым. К сожалению в это время царило повальное сумасшествие. Только этим можно объяснить, что такой безмозглый и агрессивный дурак стал членом Временного правительства, что ему предоставили хозяйничать в Церкви на его усмотрение и что вообще могли с ним считаться. Но о всех перипетиях этого времени и о печальной роли Владимира Львова я написал отдельные воспоминания, еще до выезда из России. Надеюсь, что когда-нибудь они там найдутся.
Обилие новых друзей и товарищей, и в особенности дружба с Унковским не слишком успешно влияли на мои занятия в гимназии. Каждый день мы с Семен Ивановичем придумывали новые шалости. Начиналось с того, что оба мы регулярно опаздывали к урокам. Надо было прийти к 8 час. 45 мин. утра. После этого входная дверь запиралась и все запоздавшие ждали на морозе, пока не пройдет утренняя молитва, с чтением Евангелия перед уроками. Дверь открывалась, нас всех переписывали и оставляли на час после уроков. Когда нас не оставляли за опоздание, то наказывали за какую-нибудь шалость, причем всегда наказывали обоих. Инспектор, чех Пехачек говорил со своим акцентом: «Всякая дружба умилительна; ваша вызывает во мне нэгодование». Во время уроков греческого языка H. H. Хмелева (впоследствии гласного и городского деятеля) я читал Анабазис Ксенофонта с такими интонациями, что весь класс покатывался со смеха. Во время уроков русского языка добродушного и талантливого С. Г. Смирнова, мы с Унковским перебрасывались через весь класс, а раз даже через голову учителя, пирожками. Особенно мы изводили немца Франца Ивановича. Помню, как однажды, он диктовал какой-то рассказ для перевода на немецкий язык, а потом слова к нему, причем давал почти каждое слово. В рассказе было многоточие. – «Франц Иванович, а как перевести многоточие на немецкий язык…» – «Что…» – «Как перевести многоточие…» – «Что-о…» «Как перевести…» – «Идите к господину дирэктору». – «Зачем, Франц Иванович… Мне это не так интересно. Я как-нибудь сам переведу». – «Идитэ к господину дирэктору». – Франц Иванович, я вас уверяю, мне это не нужно. Если хотите, вы сами у него спросите, а мне ненужно». – «Идитэ к господину дирэктору!», кричал весь побагровевшей немец. – Я вышел, и совершенно не собирался удовлетворять свою любознательность у директора, но только что я вышел, как в коридоре увидал величественного директора Шварца, который шел мне навстречу. Мы все перед ним трепетали. – «Что вы делаете здесь…» – «Меня прислал к вам Франц Иванович узнать, как перевести многоточие на немецкий язык». – «Что… Вечно какие-нибудь глупости. Пойдемте». Директор направился со мною в класс. Он обратился по-немецки к учителю с вопросом. Возбужденный красный Франц Иванович начал ему что-то путанно объяснять. Среди объяснений, совершенно не педагогически, директор не выдержал и вдруг засмеялся, ничего не понял, махнул рукой, и сказал мне голосом, которому тщетно хотел придать строгость: «Вечно придумываете какие-нибудь шалости. Чтобы этого больше не повторялось!» – Так я легко и счастливо отделался на этот раз, когда ожидал большого наказания.
Зато некоторые гораздо более невинные на наш взгляд шалости встречали гораздо более строгое отношение. 1-го апреля мы решили с С. И., переодеться итальянцами-шарманщиками и с шарманкой и лотереей ходить по знакомым дворам. Мы взяли извозчика и доезжали за несколько домов до знакомых, слезали, оставляли шинели, надевали широкие шляпы и шли на знакомый двор. Это было очень весело, тем более, что во многих местах нас не узнавали. Но кто-то из начальства увидал наше переодевание, и сказали нашим родителям, что на этот раз не станут подымать истории, потому что за нее по существу следовало бы нас исключить из гимназии.
Едва ли вообще мне удалось бы кончить гимназию и избегнуть исключения, если бы у меня не было протекции в лице дяди Капниста – попечителя учебного округа. Впрочем Шварц, несмотря на строгость, был идеальный и по существу человечный педагог. Иногда только он увещевал меня: «Вам не нравятся классические науки. Вы бы уговорили своего папашу отдать вас в артиллерию, из пушек стрелять». – «Я бы и рад, Александр Николаевич, но папаша не хочет» – отвечал я, чтобы подразнить директора. Под конец, когда я изменился, Шварц положительно благоволил ко мне, и я сохранил к нему теплую благодарную память.
В результате всего поведения за первый год у меня были такие плохие отметки по четвертям и годовые, что меня не допустили до экзаменов и оставили на второй год, но и следующий год я учился не лучше. При этом я систематически обманывал мою мать и гимназию. В настоящем бальнике, который надо было давать на подпись родителям, расписывался я сам, а для дома я фальсифицировал другой бальник, в котором ставил другие отметки и давал на подпись мама. Меня очень мучил этот обман и я не знал, как из него выйти, и каялся на духу священнику. Нашим духовником был прекрасный старый настоятель церкви Вдовьего дома. К сожалению он скончался, когда я был кажется в 6-м классе. Уже совсем больной, лежа в кровати, он исповедовал. Ему трудно было говорить, но я помню напряженное внимание во взоре, которым он выражал может быть лучше, чем словами, то, что хотел сказать.
Самое плохое в моем поведении за эти первые два года гимназии были не те шалости, которые я проделывал с моим другом, но те тайные наклонности к обману и нечестности, которые во мне развивались. Кроме того, далеко не все шалости были невинные. Осенью и весной, когда семьи уезжали, а мы оставались в городе, мы покупали вино и устраивали попойки. Помню, с каким отвращением я глотал дешевые крепкие напитки. Была только прелесть запрещенного плода и мальчишество. Когда я был второгодником 5-го класса, то несмотря на плохие отметки, всякими правдами и неправдами я был допущен к экзаменам, ибо иначе пришлось бы меня исключить. Я жил у Капнистов, которым предоставлено было весною дворцовое помещение в Нескучном саду. Однажды мы затеяли какую-то попойку на Воробьевых горах. Я купил себе какую-то невозможную жокейскую фуражку. По дороге мы с Семеном Ивановичем зашли в аптеку и спросили средства, чтобы не пахло вином «для нашего кучера-пьяницы». Нам дали фиалковый корень. Мы не только напились, но у меня сделались сильнейшая колики, и возвращаясь домой, я не вытерпел и сделал свои дела в штаны. Идем домой, и вдруг из окна меня увидел дядя Капнист «Попечитель», которого я здорово боялся. Он напустился на меня за мою фуражку. Как я смею ходить в неформенной фуражке. Ни жив, ни мертв, я доплелся в свою комнату, и стал снимать штаны. В это время в комнату вторгся «Попечитель» и ну продолжать ругать меня за фуражку. – «Дядя, я болен», пролепетал я. «Попечитель» тут только сгоряча заметил, что в комнате стояла такая вонь, что хотя беги. Он остановился в своем красноречии. Послали за доктором, который очевидно все понял и прописал мне немного красного вина, но я сподличал и сказал, что не выношу вина. – «Ах так, – ну я вам пропишу микстуру, по столовой ложке через час». – Микстура была отвратительная, но негодный Алеша Капнист заставлял меня глотать ее, и я подчинялся.
Скверно, что все эти штуки стоили денег, которых у меня не было, и я ставил ложные счета моей матери. Словом я был на плохой дороге, и мог бы совсем свихнуться. Наша дружба с милым, но беспутным Семеном Ивановичем была действительно мало полезна для нас обоих. По счастью мать его решила, что в гимназии для него толку не будет, и его решили определить юнкером во флот.
Эти переломные годы, почти всегда не авантажные в жизни мальчиков, я жил в значительной степени предоставленный самому себе, да по правде сказать, и трудно родителям следить в этот период за жизнью своих мальчиков, если они находятся в учебном заседании. Внешний контроль, если его усиливать, только обостряет самолюбие мальчика перед товарищами. Самой большой обидой являются поддразнивания, что «тебе дома не позволяют того или другого», «ты не посмеешь», и тогда создается обстановка для бравады и обмана, тем более, что обманывать родителей считается какой-то молодцеватостью. Что делать в таких условиях… – Мне кажется только то, что делала моя мать. Дать переболеть мальчику трудный возраст и действовать на него не столько внешним принуждением и контролем, сколько нравственным авторитетом и духом семейного очага. Мальчишки могут временно грубеть и огорчать своими замашками и поведением, но если они продолжают любить свою мать и в глубине души почитать ее образ, как святыню, то в конце концов – перемелется мука будет, и мать вымолит своего мальчика у Божьей Матери.
Если я не свихнулся на скользком пути, то это потому, что «много может молитва Матери у благосердия Владыки», а также спасала общая домашняя атмосфера. Бедная мама не мало мучилась моим поведением и плохими успехами. Она обратилась даже к известному в то время детскому доктору и чудному человеку Нилу Федоровичу Филатову, чтобы посоветоваться с ним, нет ли тут физических причин. Филатов меня осмотрел, и в результате велел вынести мягкий диван из моей комнаты, к страшному негодованию Семена Ивановича, который один пострадал от этой меры. Когда он со мной приходил из гимназии, я валился на свою постель, а он на диван; теперь ему пришлось сидеть на венском стульчике.
Нам, младшему пятку, жилось очень весело. В эти первые московские годы сказывалась разница лет между мной и младшей сестрой Мариной. Она была на четыре года моложе меня, и была еще ребенок. У нее были свои друзья и развлечения, у меня с сестрами другие. Марина была очень дружна с Дмитрием Капнистом. У них были гувернантками родные сестры, поэтому они встречались ежедневно на прогулках, вместе играли. Кроме того Марина была дружна со старшими детьми Глебовыми, которые приходились ей сверстниками, хотя были нашими племянниками. Я же наоборот дружил с товарищами, которые годами были все старше меня, и Сеня Унковский и Мимра Истомин и Алеша Капнист. Мы составляли компанию с сестрами. У нас бывали очень веселые танцклассы, которые кончались настоящими танцами, кроме того мы разыгрывали шарады, в которых изощряли остроумие, не всегда удачное, но нас удовлетворявшее. Главными друзьями нашими были Унковские, Сеня и его сестра. Катя была хохотунья и уютнейшее существо. К этим играм присоединялись позднее и Марина с Ольгой Ивановной. Собирались и у Унковских.
Когда Варе, которая была старше меня на 3 года, минуло 18 лет, она стала ездить в свет с Ольгой, но она не пренебрегала нашей компанией. Она не только не большилась, но для нее трудным событием в жизни было, когда в 16 лет ей вместо косы сделали высокую прическу. Это была целая история, и мама пришлось ей строго приказать, раньше чем она с этим примирилась. Не менее тяжко ей было в первый раз надеть открытое бальное платье. Она прямо страдала, так ей было совестно и неловко. Когда теперь маленькие девочки с удовольствием надевают открытые платья с голыми руками, то это показывает, как за последние 30 лет общая жизнь сдвинулась со здоровых основ, и утратилась внешняя стыдливость. Эти девочки привыкли видеть своих матерей мало одетыми, вот почему у них притупляется стыдливость. На Московском соборе 1917 года присутствовал вышедший для этого из затвора схимник о. Алексей. Он выехал из Москвы 35 лет перед тем, и говорил мне, как его поражает бесстыдство женской одежды и обращение на улицах.
В эти первые московские годы происходили различные семейные события на Пресне. Отчасти благодаря им и общему размаху московской жизни, моя личная жизнь ускользала от наблюдения и контроля. Кроме того, в этом возрасте я был склонен к скрытности и тщательно оберегал подход к личной интимной жизни, на которые больше всего покушался мой бо-фрер Мишан Осоргин, который был на 13 лет старше меня. Он вообще любил мальчиков-подростков, любил разговаривать с ними по душам, и сам вкладывал всю свою милую и горячую душу в эти разговоры. Он всегда хотел вызвать на исповедь. Я любил эти уютные задушевные разговоры. В них чувствовался такой согревающий любовный интерес к тому, с кем он разговаривал, но я всегда подпадал искушению немного подразнить доброго Мишана. Иногда я врал ему кучу вещей, иногда шутками и смехом отстаивал подходы к своим тайникам. Я никогда бы не решился покаяться в том, что меня самого мучило.
Осоргин приехал осенью 1888 года к нам по случаю ожидавшихся родов моей сестры Лизы. Они приехали заблаговременно и прожили довольно долго. Родился второй сын Сережа. В памяти у меня осталось, как он целыми днями кричал. Осоргины жили в большой комнате, откуда меня выселили рядом в маленькую, так что я получал полную порцию крика.
В эту же зиму, но позднее, брат Женя стал женихом. Старшие братья были как-то неразлучны в нашем представлении. Трудно себе представить более дружных и духовно близких братьев, чем были они оба. С гимназической скамьи у них были общие переживания, общие интересы, общие увлечения. Студентом, когда Сережа был увлечен Пашей, Женя одновременно был влюблен в ее младшую сестру Лизу. Он со всем пылом свежего молодого чувства бурно переживал свое увлечение. Ему было очень трудно и тягостно пережить то, что он принял за окончательный отказ с ее стороны, но что на самом деле было, по-видимому, результатом раздумья и сомнений, которые так часто предшествуют у молодых девушек серьезному чувству. Так ли это было в данном случае или нет, но Женя воспринял ее отношение, как удар. Он был очень молод и этот первый роман не был для него трагическим. Когда он переболел свое чувство, у Лизы Оболенской пробудилось сожаление, и это чувство приняло у нее гораздо более длительную острую форму. Она не могла простить себе и другим, что пропустила свое счастье, но Женя не только выздоровел совершенно, но и считал себя прозревшим: он не мог понять, как мог ею увлечься. Бедная Лиза осталась на всю жизнь каким-то искалеченным существом. По существу она была доброй благородной душой, но с каким-то изломом, органическим недостатком простоты, который делал ее внешне смешной. Она всегда принимала какую-то позу и сидела боком на одной половинке; и голос и жесты и разговор ее были какие-то вычурные и ненатуральные, которые скрывали истинное ее существо, хорошее и несчастное. Она напоминала птицу, выпавшую из гнезда и сломавшую себе одно крыло. Так всю жизнь она летала как-то на бок одним крылом, возбуждая насмешливость тех, кто не проникали глубже в трагедию ее жизни, не только трагедию неразделенной любви, но и какого-то органического излома ее существа, рано осиротевшей девочки, которую могла бы выправить только любящая мать.
Отъезд Жени в Ярославль, как только он кончил университет, обусловливался желанием покинуть Москву.
Оба брата, такие дружные и близкие, вместе в гимназии еще пережившие период религиозных сомнений, и засим возвращения к вере и увлечения философией, были вместе с тем совершенно различными натурами. Сережа живой, отзывчивый на все, Женя – однодум, всецело с головой уходивший в то, чем интересовался в данную минуту, рассеянный и ничего не замечавший, что делается вокруг него. Почему-то в юные года братьев, мама́ и ее сестра думали, что у Сережи одного настоящее призвание философа, а Женя по существу должен быть общественным деятелем, и будто увлечение философией у него наносное, от Сережи. Это глубоко задевало Женю и было совершенно неверно. Занятие философией переживалось им не менее глубоко, чем Сережей, и ощущалось им, как основной двигатель жизни, в том же религиозном освещении, которое было присуще обоим братьям. Последующая жизнь и того и другого была достаточным оправданием верно понятого каждым из них призвания.
Оба брата имели души чистые, пламеневшие Богу, оба были одарены, но у каждого был свой характер дарования. Чуткий Сережа всеми порами воспринимал жизнь и отзывался на нее. Это составляло его особенную свойственную ему прелесть и налагало печать на характере его творчества, полный созвучия с окружавшим его миром и людьми. Женя уходил в себя и в своей душе находил источник своего вдохновения. У него может быть меньше было в этом отношении коррективов против односторонностей в оценках живой действительности. Его ум был более отвлеченный. Увлекаясь какой-нибудь идеей, он иногда не замечал фактов, которые ей противоречили. Но он был человеком высокого духовного склада, и поэтому нередко его взгляды и оценки находили оправдание в более отдаленной исторической перспективе, чем в применении к текущей действительности.