355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Померанц » Революционеры и диссиденты, Патриоты и сионисты » Текст книги (страница 4)
Революционеры и диссиденты, Патриоты и сионисты
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:37

Текст книги "Революционеры и диссиденты, Патриоты и сионисты"


Автор книги: Григорий Померанц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Одно, впрочем, можно сказать в пользу Якира: он не пытался оправдываться и не публиковал – как Дудко – писем и статей, возвеличивавших отступничество. Когда старый знакомый попросил объяснить его поведение, бывший вождь коротко сказал: "Я сука". Когда-нибудь, после мук искупления, ангел протянет ему эти грубые слова, как луковку – злой барыне, и выведет из преисподней.

Удары КГБ выводили из строя одного за другим, а взамен в "Группу Хельсинки" вступали мнимые диссиденты, отказники, добивавшиеся разрешения уехать. Не помню, у кого я познакомился с Юрой Мнюхом – у Турчина или Гинзбурга (какое-то время они жили рядом на улице Волгина). Мнюх оказался моим соседом, домой шли вместе, разговорились. Пару раз я к нему заходил. Один раз застал заседание "Группы Хельсинки". В центре Юра, добросовестно, но без энтузиазма пытавшийся вникнуть в текст, который они редактировали. Одесную Мальва Ланда, горячо отстаивавшая каждое слово. КГБ не без остроумия обвинил ее в поджоге собственной квартиры. Метафизически в этом что-то было. Из четырех стихий Мальве досталось больше всего огня, немного воздуха и совсем мало воды и земли. Она горела правами человека так же, как революционеры своими программами. Зато Анатолий Щаранский, сидевший ошую, даже не пытался сделать вид, что дискуссия его занимает. Несколько раз диссиденты его просили быть переводчиком (он хорошо говорил по-английски), а потом он решил, как и Юра, подразнить начальство – пусть вышлют. Юру выпустили за бугор, а Щаранского посадили и хотели добиться покаяния. Казалось бы, какое дело сионисту, что о нем будут думать и говорить в России: лишь бы выпустили. Но неожиданно расчет провалился. Чувство собственного достоинства оказалось сильнее страха (ему грозили расстрелом). Разозлившись, гебешники влепили ему огромный срок за шпионаж. Шпионажем был список евреев-отказников с указанием их бывшего места работы. По этому процессу мой приятель Виталий Рубин заочно проходил в качестве резидента какой-то разведки. Виталий (уже успевший уехать и не успевший разбиться насмерть в Негеве) писал нашим общим друзьям: "Сижу и думаю, где бы я сейчас сидел..."

Антисталинская речь принесла мне еще одну дружбу, с семьей Мюгге-Великановой. Началось это довольно смешно, неожиданным звонком в дверь. Меня не было, открыла Зина. "Здравствуйте, – сказал человек. – Я ваш поклонник". "???" – "То есть вашего мужа", – поправился Сергей Мюгге. Он и его жена Ася (Ксения Михайловна) Великанова жили совсем возле, в соседнем корпусе (вообще почти все диссидентство размещалось между Ленинским проспектом и улицей Волгина. "Узок был их круг"). Супруги были под стать друг другу по смелости и даже некоторой авантюрности характеров. Несколько лет спустя с их фамилий начиналось знаменитое дело о самиздате, по которому было привлечено несколько десятков человек. Мои сочинения 60-х годов сразу попали на эту фабрику; кажется, через те же руки они уходили и за границу (я сам тогда ничего не посылал и оставлял публикацию стихии).

Сергей напечатал за границей книгу, в которой обрисовал себя лучше, чем я могу это сделать. Мне остается рассказать об Асе, неожиданно привязавшейся к Зине, к ее стихам, к ее елке. Ася напоминала музыку, в которой пьяно чередуется с форте. После бурной активности ее тянуло к тишине, и постепенно она стала своим человеком в нашем доме. Когда началось "Дело Мюгге, Великановой и других", супругам дали возможность уехать. Сергей этим воспользовался. Поменять лагерь на высылку – не поруха чести. В лагере он уже посидел в сталинские годы за смелый язык. И Ася собралась ехать с ним. В трудовой книжке ее сохранилась запись: уволилась в связи с отъездом в Израиль. Вдруг, в последнюю минуту, она почувствовала, что скорее расстанется с Сергеем, чем с Россией, с друзьями, с любимой сестрой Таней. Вопреки ожиданиям, ее не посадили. А вскоре она тяжело заболела. Больных раком, в случае достоверного диагноза, не арестовывали. Иногда оказывали давление на врачей, чтобы похуже лечили (как это было с Кистяковским, переводчиком Толкиена), но давали умереть дома. Ася, к огорчению властей, не умирала. Сергей обжился в Канаде и посылал деньги на сына, а заодно, вместе с алиментами, в фонд помощи заключенным. Одно из его писем было использовано в журнале "Крокодил" как документ, адресованный Тане Великановой (вот какими деньгами ее купили). Знакомым бросалось в глаза, что речь в письме идет о Коле, сыне Аси и Сергея, а вовсе не Тани и Кости; но публика съела эту информацию, не поморщившись.

Ася была диссиденткой во всем. Даже лечилась она и лечила других, пренебрегая официальной медициной. Добившись успеха в экспериментах на себе, она тут же начинала лечить нас и всех остальных, кто этого хотел. С остальными иногда тоже получалось. Ася до последних дней, уже с трудом двигаясь, кому-то помогала. И эта помощь другим больше всего помогла ей самой. Сердце ее никогда не оставалось праздным. Огромную роль в Асином самолечении играл характер, какая-то неистощимая любовь к жизни и душевная щедрость. Она продержалась лет десять, несколько раз добиваясь явных ремиссий. Больной ездила в леса за какими-то травами или за бересклетом, заблудилась, угодила в речку, вымокла, высохла, умудрилась не схватить воспаления легких... Таких приключений у нее были десятки. С метастазами в позвоночнике ездила на свидание в лагерь и в ссылку к Тане, возила к ней внуков – но не только это: с теми же метастазами, делавшими позвонки очень хрупкими, каталась на велосипеде. Кое-какие поручения по фонду помощи она выполняла без всякого страха. Но об одном деле рассказы вала мне два раза с откровенным неудовольствием. Ей завезли, без всякого предупреждения, 400 экземпляров "ГУЛАГа". К счастью, обошлось, и все четыреста книг благополучно были растащены в кошелках, накрытые картошкой и прочей дребеденью. Ася не скрывала, что масштабы операции ее несколько напугали.

Я обязан Асе знакомством со своего рода музыкальным самиздатом – с творчеством Петра Петровича Старчика. Первую свою песню (на слова китайского поэта-изгнанника) он сочинил в казанской психушке, а попал туда потому, что после августа 68-го сочинил листовку и разбрасывал ее с эскалаторов метро. Голос у Петра Петровича небогатый, но в музыке, которую он сочинял, много выстраданного. Меня особенно поразил цикл, который я окрестил "Плач по России", – собрание песен на тюремные стихи А. Солодовникова, "Погорельщину" Клюева, "Памяти матери" Твардовского и т.п. Благодаря Старчику я основательно познакомился с Клюевым (раньше я его не знал) и нахожу, что стих Клюева крепче есенинского. А стихи Солодовникова вошли в мою работу "Поэзия несуществующего направления" (сейчас я назвал бы ее иначе: поэзия духовного опыта).

В конце 70-х Старчика опять посадили в психушку – по совершенно дикому поводу: несанкционированный домашний вечер памяти Марины Цветаевой. Этот случай подсказал мне тему доклада "Точка безумия в жизни героя Достоевского". Петю скоро выпустили, взяв слово, что у себя дома он не будет устраивать публичные концерты. Нелепая казнь, а потом такая же нелепая милость сильно прибавили ему популярности, и десятки людей приглашали его теперь к себе в гости. Потом (еще в период застоя) разрешены были и выступления с эстрады. Любопытный пример того, какими условными и неустойчивыми критериями руководствовалась тогдашняя юридическая практика.

В доме Мюгге-Великановой я познакомился и с Петром Григорьевичем Григоренко. Он задумал основать общество по защите прав человека и собрал неформальный "круглый стол", чтобы лучше обсудить эту проблему (впоследствии я узнал, что таких военных советов было по крайней мере два, но я присутствовал на одном). Меня пригласили в качестве философа. Все это очень непохоже на обычные диссидентские решения, принимавшиеся в узком кругу, и замечательно характерно для Григоренко. Он мог планировать самые дерзкие операции, но обсуждал все детали спокойно и трезво, в лучших традициях русского генералитета.

Идея лиги (или общества) защиты прав человека приходила мне в голову еще в лагере в 1952 году. Но и в 1972-м час для этого общества еще не настал. Я сказал, что вокруг инициаторов будет создан барьер страха, и сколько было смельчаков, столько примерно и останется. Либо, если у начальства хватит остроумия, в общество сразу же запишется тысяча сексотов, они изберут свое правление, Григоренко исключат и примут резолюцию протеста против нарушения прав человека израильской военщиной. Второй способ остался на будущее, но первый действительно был применен. Лицо Петра Григорьевича сперва кажется суровым и вдруг становится трепетно ранимым. Меня поразило выражение страдания, с которым он меня слушал. Бывают такие мужественно-трепетные лица. Потом он ответил, что я недооцениваю возможности развития: в Чехословакии даже самиздата не было, а как полыхнуло! Точно не помню свой ответ. Скорее всего я повторил то, что писал в эссе "Человек ниоткуда". Чешская интеллигенция неотделима от чешского народа, и народ видит в ней своего вождя; русская интеллигенция варится в собственном соку и только в редких случаях находит контакт с народом. Сейчас этого контакта нет, и власти могут делать все, что им угодно.

Завязался разговор об интеллигенции. Я попал на своего конька и рассказал о разных подходах к этому понятию. Тут меня поддержал студент, только что исключенный из комсомола и института за подпись под воззванием в защиту крымских татар (его приход и рассказ перебили начало наших прений). Мне было очень жаль умного мальчика, которого через несколько дней сдадут в солдаты, и я робко заметил, что лучше бы не привлекать к таким подписям студентов, очень они уязвимы. Петр Григорьевич тихо ответил: "Мы не можем без молодежи". И снова я увидел, что он сердцем чувствовал то же, что я, и даже сильнее, но ум военачальника диктовал, что не бывает войны без жертв.

Студент рассказал, как его исключали. Товарищи откровенно ему высказали в коридоре, что им плевать на все идеи, а потом дружно, без всяких моральных колебаний, подняли руки за предложенную резолюцию. Никто не захотел портить себе жизнь. Мне казалось очевидным, что эти студенты и проект Петра Григорьевича несовместимы. Но человек действия, верный своему характеру, не может не действовать, даже если действие граничит с абсурдом. И хотя современники пожимают плечами, потом оказывается, что нелепое декабристское каре зачем-то было нужно и нужен был Джон Браун, не дождавшийся, пока президентом станет Авраам Линкольн.

Мне казалось, что надо следовать приказу партизанского штаба (в "Разгроме" Фадеева): "сохранять боевые единицы", сохранять самиздат, Красный Крест – и не предпринимать наступательных операций. Диссиденты вели бой, как на Керченском полуострове в 1942-м: все силы на переднем крае и никаких резервов.

Был ли у них другой выбор? Не знаю. В конечном счете нет. Если бы они продержались до афганской войны, то все равно пришлось бы "выйти на площадь". А до этого? Выдвигать на первое место одного, ему одному давать пресс-конференции, пока не посадят? Потом выступает следующий и т.д. Но у № 2 или № 3 нет имени, никто его не услышит. "Инициативная группа" или "Группа Хельсинки" – это было имя, это был рычаг, за который могла схватиться мировая пресса.

В эти годы армянское радио спросили, кто такие диссиденты. "Кто такие диссиденты, не знаем, – ответил воображаемый диктор. – Есть до-сиденты, сиденты и пост-сиденты". До-сиденты и пост-сиденты издавали "Хронику", а сиденты за нее сидели. И все-таки это не было совершенно замкнутым кругом. Приезжали ходоки, приносили жалобы на местные беззакония. Свято место не оставалось пусто. Возникали какие-то зародыши "неформальных", как сейчас говорят, отношений.

Таким образом, спор мой с Петром Григорьевичем можно было продолжать до бесконечности. Хотя длился он один вечер. И остался в памяти не столько предмет, сколько стиль спора: Петр Григорьевич ни разу не рассердился. Он даже не сдерживал себя. Он просто не злился. Я доказывал нежизнеспособность его любимого детища, а он внимательно слушал и вдумывался. Конечно, это норма (в том смысле, в котором норма есть идеал). Но больше я с такой нормой не сталкивался.

Вскоре Петра Григорьевича засадили во вторую психушку. Вернувшись, он почти сразу позвал меня в гости. Я рад был начать разговор с признания, что полюбил его; с одной встречи. Он ответил мне примерно тем же, но я чувствовал его нравственное превосходство. Например, когда в комнату входил и вмешивался в разговор пасынок. Этот сын Зинаиды Михайловны до 6 лет ходил с вываливающимся языком и только в 12 впервые сказал "мама". Я застал его читающим книги, сравнивавшим Сталина с Иваном Грозным. Правда, не очень кстати. Но по словам покойного профессора Эфраимсона такие дети умирают до 16 лет. Что Алик выжил и научился читать – это чудо, это свидетельство умной любви, окружавшей его. Примерно так М. М. Бахтин относился к своей жене, впавшей старческое слабоумие. Сохранить любовь к жене, однако, легче, чем полюбить дефективного пасынка.

Пригласил меня Петр Григорьевич из-за статьи "По поводу диалога", дважды зарубленной в двух редакциях 60-х годов. Подводя итог эпохе, я собрал всю свою ненапечатанную публицистику и, ничего не меняя, включил в книгу вместе с эссе (которыми дорожил) как документ для историков. Статья была попыткой убедить атеистов на их собственном языке, что не надо закрывать церкви. И вдруг этот устаревший текст, первоначально рассчитанный на комитет по делам религии, нашел своего настоящего читателя, ради которого хотелось написать все заново и получше. Петра Григорьевича захватила мысль, что праздник – не просто отдых. Он стал приводить свои собственные, взятые из жизни примеры, что разрушение структуры праздника, в центре которого было богослужение, приводит к нравственному упадку народа. И полился поток воспоминаний. Какой особый вкус был у яблока, которое впервые можно было сорвать на Спаса. И о сельском священнике, бывшем миссионере, видимо, очень незаурядном человеке. И как после богослужения начинался второй, веселый праздник. Девушки собирались в круг и допоздна пели песни. На одном краю села хор и на другом, перекликаясь друг с другом. А сейчас – он побывал в родном селе – нет песен. Все сидят у своих телевизоров. "Скучно живем", сказал ему односельчанин, с которым Григоренко мальчиком когда-то играл.

Я еще лучше понял в этом разговоре, что церковь была неповторимым центром деревенской культуры – храмом, и оперой, и картинной галереей. "А потом взрывали церкви?" – переспросил я Петра Григорьевича (он был сапером и по приказу командующего Белорусским военным округом взорвал три храма). "Да, взрывал", – грустно подтвердил Григоренко. Его новой верой стала революция. Церковь была против революции. Церковь смешалась в его сознании с дроздовцами, расстрелявшими учителя истории, полного георгиевского кавалера, избранного председателем городского совета. Этот мужественный человек, случайно уцелевший после общего расстрела (видимо, пуля, скользнув по черепу, только оглушила), надел форму со всеми крестами и пошел жаловаться к полковнику Дроздовскому на действия его подчиненных. Тут георгиевского кавалера и добили.

Петр Григорьевич был замечательный рассказчик. Теперь его воспоминания опубликованы, и читатель сам сможет об этом судить. Меньше всего удались диссиденты, они все немного на одно лицо. Остальное превосходно – одна из лучших мемуарных книг, которые я прочел. Детство, Гражданская война (глазами мальчика, брат которого – красный партизан), комсомольский пыл и обаяние сталинской простоты, ужасы застенков 30-х годов (по рассказам брата, в судьбу которого Петр Григорьевич вмешался и сумел сделать невозможное: вызволил несколько десятков человек), Халхин-Гол с нестандартным Жуковым, диктатор Дальнего Востока Опанасенко, нестандартный Мехлис, нестандартные действия дивизии Григоренко [3] в Карпатах... В устных рассказах Петр Григорьевич набрасывал только черты забытого времени, о себе самом стеснялся говорить. И только в книге я увидел рыжего мальчика, брившего потом волосы наголо, чтобы не дразнили, но сохранившего на всю жизнь солидарность с рыжими, с теми, кого дразнят, кого бьют. Впрочем, может быть, он родился рыцарем? Так, как рождаются поэтом?

"Я сидел в коридоре у окна, находящегося на высоте полутора этажей... Слева от меня, почти около самого здания, въезд и вход во двор реального училища. И вот через этот вход вливается во двор шайка реалистов младших классов, предводительствуемая старшеклассником Шавкой Сластеновым (накануне показавшим дроздовцам, куда бежали члены Совета. – Г. П.). Над ними развевался белый флаг с надписью: "Бей жидов – спасай Россию!" Это же они и орут во всю глотку. И нужно же произойти такому! Откуда-то им навстречу первоклашка – еврейский мальчик. Да еще маленький, щуплый, болезненного вида. Шайка мгновенно его окружает: "Молись своему жидовскому Богу! Сейчас мы будем спасать Россию от тебя". Образуют живой круг вокруг него, гогочут и бросают его с одной стороны круга на другую. Он плачет и падает на песчаную дорожку.

Все зло, что у меня накопилось за прошедшие сутки (когда на глазах у всех убили учителя Новицкого. – Г. П.), подкатило к горлу. Я открыл окно и прыгнул с высоты полутора этажей. Упал я почти рядом с шайкой. После, уже взрослый, я ездил специально посмотреть на это место и пришел к выводу, что теперь прыгнуть с этой высоты не смог бы. А тогда прыгнул. И сразу же начал наносить удары, крича: "Ах вы, белая сволочь!" Один против всех. А потом за эту донкихотскую драку был исключен из школы как хулиган.

Так, с вступления в город офицерского полка Дроздовского, шедшего походной колонной с румынского фронта на Дон, расстреливая по дороге все Советы, началась в Ногайске гражданская война. А кончилась – красным террором, расстрелами заложников, если в селе находилось при обыске оружие".

И Григоренко задает вопрос, на который история до сих пор не дала ответа:

"В Ново-Спасовке был расстрелян едва ли не каждый второй мужчина... но вот феномен. Мы все это слышали, знали. Прошло два года, и уже забыли. Расстрелы белыми первых Советов помним, рассказы о зверствах белых у нас в памяти, а недавний красный террор начисто забыли, хотя ЧК у нас в селе расстреляла семь ни в чем не повинных людей-заложников, в то время как белые не расстреляли ни одного человека. Несколько наших односельчан побывали в плену у белых и отведали шомполов, но головы принесли домой в целости. И они тоже помнили зверства белых и охотнее рассказывали о белых шомполах, чем о недавних чекистских расстрелах.

В общем, расхождений с властью у меня не было. Власть была наша родная, и я был предан ей всей душой..." "Село наше, как и все соседние украинские и русские села, было "красное". Соотношение такое. У красных, к которым до самого конца гражданской войны причислялась армия Махно, из нашего села служили 149 человек. У белых – двое. "Белыми" в наших краях были болгарские села и немецкие колонии".

Таковы факты, собранные Григоренко. А почему народ красным все прощал, а белым не прощал ничего – остается открытым вопросом. Вопросом мучительным, который Петр Григорьевич унес с собой в могилу.

Этот деятельный человек очень напряженно мыслил. Однажды (видимо, в связи с разговорами о сущности религиозного чувства) Петр Григорьевич попросил меня даже прочитать о Достоевском. Я прочел "Эвклидовский и неэвклидовский разум"; видимо, чтобы разрушить какие-то стереотипы рационализма. Основные идеи этого довольно сложного текста он понял, опираясь только на природный ум и чутье. Он не был эрудитом в философии и богословии. Но в нем шел тот поворот к вере, который захватил все 70-е годы, и кое-какие философские ходы он угадывал с полуслова.

Примерно таким он был, когда мы с ним простились. Он уезжал с уверенностью, что непременно вернется, если выживет. Я не решался его разочаровывать. Уезжал он в Штаты на полгода, чтобы сделать операцию и повидать (может быть, перед смертью) младшего сына. И очень строго соблюдал условие: никаких пресс-конференций. Но все равно его лишили гражданства... Этого человека, который был, наряду с Сахаровым, совестью России...

Остается рассказать о журнале "Поиски". Пригласил меня туда Глеб Павловский. Но было бы смешно писать о Глебе и его друге Валере – мне. Пусть они обо мне напишут, когда я умру. А мой долг – перед Раисой Борисовной Лерт. И на этом я закончу тему "коммунистической фракции" диссидентства (как шутя называли Костерина и Григоренко). Силы Раисы Борисовны Лерт были невелики, и она с П. М. Егидесом (примерно моих лет) сразу объединилась с молодыми христианами. Общим знаменателем было признание кризиса, открытость, поиски новых идей. Бывшие коммунисты, двигавшиеся назад, к социал-демократии, из которой большевизм когда-то вырвался, не очень легко находили общий язык с демократами христианскими. Лев Николаевич Гумилев назвал бы редакцию "Поисков" химерическим комплексом. Нетрудное сосуществование иногда бывает плодотворным (самый крупный пример сотрудничество иудеев и эллинов в раннем христианстве). "Поиски" – пример маленький, но тоже хороший. Несмотря на споры, все любили друг друга. Я убежден, что стиль полемики, стиль конфликта важнее предмета конфликта. И важно не то, кто получит больше выгод, Литва или Россия, Азербайджан или Россия, а чтобы люди в споре не потеряли человеческое лицо. С этой точки зрения плюрализм "Поисков" казался мне плодотворнее, чем убежденность "Вестника РХД" в своей единственной истине. Хотя истинность этой истины я не оспариваю...

Коммунистическая фракция демократического движения отошла в прошлое. Она была своего рода персональной унией между революцией и ее отрицанием. Если б таких людей, как Григоренко, Костерин, Лерт, было больше, если бы Сталин не перебил Рютиных, Слепковых и пр. и пр., эти люди, оставшиеся людьми, в конце концов отошли бы от утопии, в которую влезли, с бесконечно меньшими жертвами, чем это реально получилось после сталинского террора...

Лев Толстой в "Воскресении" сталкивает Катюшу Маслову с двумя разновидностями революционеров: по сердцу и по теории. Я застал последних могикан социализма сердца; они добросовестно изучали теорию и принимали ее, но глядели как-то поверх теоретической схемы. На уровне сердца между Раисой Борисовной и Валерой не было противоречий, и после всех споров они находили какое-то общее решение. Я думаю, что вообще не надо смешивать социализма как порыва к справедливости с теорией Маркса. Теория производительных сил, классовой борьбы и т.п. заняла свое место в истории науки XIX века, а порыв к справедливости никуда не делся и не может деться и будет принимать все новые формы.

Психологически диссиденты были прямыми потомками революционера, за которого Катюша Маслова вышла замуж. Но они родились в другое время – не в канун революции, а после ее горького похмелья. И их вдохновила другая идея борьбы со злом без создания нового зла, без насилия. Не знаю, удалось ли это когда-либо полностью. Сатьяграха в Индии заставила уйти англичан – и ничего не смогла сделать против взрыва погромных страстей в собственном народе. Сатьяграха победила в Чехословакии, а в Румынии или в Китае была подавлена, и спор решило оружие. Какую роль играли диссиденты в нашей истории, не знаю. История еще только творится, трудно сказать, во что воплотится диссидентский дух. Физически диссидентство было прижато к стене, раздавлено, распято. Но дух?

Тело Джона Брауна лежит в земле,

Если бы мне поручили выразить философию движения, к которому я примыкал как попутчик, то я сказал бы примерно так: личность выше класса, выше партии, выше государства, выше народа, выше догматов веры. Над личностью только Бог; но и Бог – личность. Одна сильно развитая личность может как Сахаров – уравновесить глупость и грех целого народного собрания, целого народа...

Правые диссиденты с этим, наверное, не согласны. Но я убежден, что спасение России (и всего человечества) не в толпе народа, идущей за пророком, а в каждой личности, в ее внутреннем развитии и в защите ее прав, в координированном росте свободы и ответственности. Начало этому процессу выхода из безличности положили диссиденты.

Печатается по изданию: Померанц Григорий. Записки гадкого утенка. М., "Московский рабочий", 1998. С. 302-361 (с сокращениями).

Комментарии

[1] Некоторые читатели в Грозном сочли слово "резали" клеветой. Массовой резни действительно не было. Резали от случая к случаю. Впоследствии московская газета "Континент" (9 марта 1991 года) и журнал "Столица" опубликовали материалы, частично подтвердившие мою информацию. Но вся совокупность фактов не опубликована до сих пор. Наша история полна дыр.

[2]

Итак, пошел Никита юзом.

Зато цветет, нам всем в пример,

Герой Советского Союза

Гамаль Абдель на всех насер.

[3] Большие фрагменты из книги П.Г. Григоренко включены в том "Жизнь сапожок непарный" нашей "Антологии" (М., 2001).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю