Текст книги "Пани Катажина"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Почему же, пани Катажина, он уехал? – чуть не задохнувшись от своей смелости, спросила мама.
– Его заставил отец. Старший Гимельштейн владел в Белостоке кожевенным заводом, а мы учились в Вильне – Авигдор на медицинском факультете, а я по его настоянию изучала английский. После страшного погрома в Белостоке, учиненного местными босяками, отец Авигдора – Ицхак сказал всей своей родне: «Генуг! (Хватит!) Можно при желании в бардак сходить, но добровольно жить в бардаке нельзя!» Он, конечно, под бардаком подразумевал всю российскую империю, – пани Катажина поправила растрепавшиеся от волнения волосы, откашлялась и замолкла.
– Но Авигдор мог же остаться… Не послушаться отца.
– А вы бы, милая, хотели, чтобы ваш сын не послушался отца и женился на гойке?.. Я даже рада, что Авигдор со мной не остался, – неожиданно заявила пани Катажина. – Где бы сейчас был он и мои дети, и мои внуки, если бы их я от него народила?.. А я, пани Геня, точно народила бы целую кучу, чтобы было кому-то хоронить маму и бабушку.
– Выходит, вы рады, что он не остался с вами?
– Да. Очень рада. Если бы он пошёл против отца и остался со мной, в Польше, то и он, и мои дети, и я сама, наверно, сейчас с вами не разговаривала бы, а все вместе гнили бы там… Может, и я, гойка, в том числе. Там… в тех перелесках… – И пани Катажина сделала неопределенный жест в сторону голубеющего над домами горизонта.
– Где?
– Сначала на Конской или Рудницкой в гетто, а потом за городом, в Понарах, во рвах… Старший Гимельштейн был тысячу раз прав. Помню, как, нисколько не чинясь, он излагал при нас свои рассуждения о будущем Европы и говорил, что скоро наступит такое время, когда не только пьяное русское мужичье на улицах Белостока будет врываться в еврейские дома и вспарывать ножами подушки, но убивать евреев примутся и почтенные немцы, и поляки, и литовцы. Я сидела у Гимельштейнов за обеденным столом в гостиной и страшно злилась на этого самоуверенного чванливого пророка, торгующего сыромятными кожами. Думала, что этими своими страшилками он стремится разлучить меня с Авигдором. А ведь старик Гимельштейн был воистину пророк и на сто процентов прав. Он еще тогда, в начале века, предвидел все, что случится. Что-что, а нюх на резню и несчастья у евреев всегда был отменный. Они рождаются на свет уже с чувством опасности.
Пани Катажина вдруг спохватилась и покрутила пальцем вокруг утепленного седыми космами виска.
– Господи, какой стыд в моих-то летах распространяться о таких вещах, как любовь, разлука, пророчества и прочая дребедень! Как говорил мой отец, совсем рассоплилась девка… Кому это интересно – любила, не любила, лгала, не лгала, уехала с кем-то куда-то, не уехала. Ведь мне уже давно пора готовиться в другую дорогу…
– Если вы на год-другой и опоздаете туда, никто вас за это не упрекнёт – мы же туда не в гости отправляемся.
– Это вы хорошо сказали – не в гости.
– Туда, пани Катажина, нечего спешить, – утешила её мама. Ей не хотелось закончить разговор на такой горестной ноте. – Вы уж извините за мои надоедливые вопросы, но больше вы с ним не виделись?
– Один раз виделись. Он приезжал по каким-то делам в Вильно, это было, кажется, в начале тридцатых годов. Авигдор разыскал меня через наших общих знакомых, и мы с ним встретились в притворе костёла святой Анны. Я тогда – в это мне сейчас и самой трудно поверить – была монахиней-бенедиктинкой.
– Монахиней?
– Да, да… Это меня, по правде говоря, и спасло. Авигдор тоже ужасно удивился: Кэти – ты и монастырь? Он всегда почему-то называл меня Кэти. Никто кроме него меня так не называл. Вы не поверите, пани Геня, я тогда его еще… ну вы меня понимаете… – замялась она, и её дряблое, морщинистое лицо с обвисшими щеками вдруг залило каким-то мягким и вдохновенным светом кратковременной, ниспосланной свыше благодатью.
– Тогда вы его еще очень любили?
– Да, да, очень… Женское чутье вас не обмануло… – не дала ей договорить старуха. – В Америке Авигдор стал известным врачом, хорошо зарабатывал, настойчиво звал меня с собой в Чикаго. Говорил, что его отец – кожевенный фабрикант Ицхак Гимельштейн, к сожалению, в Америке не преуспел, разорился и вскоре скончался. Авигдор говорил, что там в Чикаго, где он обосновался, совсем другие нравы, люди без всяких предрассудков, и всем всё равно, кто на ком женится или разводится, кто за кого выходит замуж… Авигдор сказал мне, что до сих пор холост, уговаривал бросить Вильно и переехать к нему, но я, пани Геня, отказалась, не поехала.
– Это ведь из-за него вы ушли в монастырь?
– Нет. Скорей из-за самой себя. Чтобы не сорваться и не наделать от отчаяния глупостей. Вы, надеюсь, понимаете, пани Геня, о каких глупостях я говорю.
– Не понимаю, – выдавила её собеседница, хотя сразу сообразила, о каких глупостях пани Катажина говорит, потому что, да будет благословенна память моей мамы, она никаких глупостей вроде бы не делала, о том, чтобы наложить на себя руки, Боже упаси, никогда не помышляла, никого кроме мужа не любила, если что их и разлучало, то не состоятельные родители-кожевенники, не национальность – оба от рождения были и до гроба остались евреями. Только один-единственный раз их пути на четыре года разошлись, когда военкомат города Ярославля призвал отца в Красную Армию, и через месяц плохо обученного солдата отправили из приволжского города Балахна на фронт…
Мама слушала пани Катажину и думала о том, как мало человек знает о другом человеке, сосед о соседе, семья о семье. Что знают Фейгины о загадочных Васильевых, наша семья – об оперной певице Гражине, распевающей на третьем этаже по-итальянски свои любовные арии? Да и она сама еще вчера почти ничего не знала о пани Катажине, а ведь они встречались чуть ли не каждый день и чаще всего ограничивались скупыми, ничего не значащими приветствиями.
Что мы знаем друг о друге, спрашивала себя моя мама и не находила ответа. Что мы знаем? Меньше, чем о птицах, пролетающих над нами или о бездомных собаках, забредающих в нашу подворотню. Меньше, чем о залетевшей в окно и севшей на обеденный стол мухе, которая в ожидании какого-нибудь лакомства чистит свои ломкие крылышки.
Излив душу и поведав маме больше, чем ксендзу на исповеди, пани Катажина посчитала, что наговорилась на полгода вперед, и отправилась к своей дальней родне в деревню, чтобы подышать свежим воздухом, побродить по лесу и посидеть под шум ветра у камышей на берегу кишащего рыбой озерка.
Но из деревни пани Катажина вернулась не отдохнувшей и посвежевшей, а усталой и поникшей. Похудевшая, с черными, словно от недосыпу, кругами под глазами, она оттуда приволокла целый ворох даров – окорок, сыры, соленья, липовый мёд в банках. Встретившись с моей мамой, пани Катажина принялась нахваливать и сосновый лес, и рыбное озеро, и деревенскую пищу, и тишину; посоветовала ей летом выбраться на недельку туда с паном Соломоном – пусть, мол, ваш благоверный отдохнёт на природе от своих фронтовых переживаний и от шитья.
– Одна баночка липового мёда и одна с солёными грибочками – вам с паном Соломоном. Свинину вы, кажется, не едите. Закон ваш запрещает.
– Да.
– А вы его на денёк отмените.
– Нельзя.
– Нельзя, нельзя, – передразнила пани Катажина мою маму. – Поэтому все ваши мужчины такие хиляки. Только в портные да парикмахеры и годятся…
Мама попробовала отказаться, ссылаясь не только на еврейский закон, но и на свою сахарную болезнь, на то, что муж – пан Соломон не употребляет ничего солёного, а уж окорок и маринованные грибочки тем более. Но пани Катажина тут же отвергла все её доводы и пообещала, что в следующий раз, когда поедет к родне в деревню под Майшаголой, то привезет пани Гене еще свежего мёду и спелой черники для варенья.
Но до лета пани Катажина не дотянула…
– Я снова стала кашлять, – не то пожаловалась, не то похвасталась соседка.
– Баночки поставим, и кашель как рукой снимет, – бодро ответила мама.
– Боюсь, пани Геня, баночки на сей раз не помогут… – пани Катажина помолчала и выпалила: – Кровь в мокроте… Наверно, придется всё-таки рентген сделать. Это же не больно…
– Раз придётся, так придётся, – упавшим голосом сказала мама. – Доктор Фейгина, думаю, всё устроит наилучшим образом.
Доктор Фейгина всё действительно устроила наилучшим образом – пани Катажину поместили в отдельную палату в больнице при костёле Святого Иакова.
На все вопросы, что со старухой, можно ли её навещать, доктор Полина отвечала уклончиво – мол, проводятся обследования, и пока больную лучше не беспокоить.
– Ну что – обследования кончились? – выждав неделю, спросила мама, которую томили дурные предчувствия – на сей раз с помощью банок пани Катажине кашель, видно, не одолеть.
– Ничего хорошего. Рак лёгких. С метастазами. В таких случаях чудес не бывает.
Мама не знала, что такое метастазы, но поняла – дни пани Катажины сочтены.
– Пани Катажина просила, чтобы вы через меня передали ей чётки и молитвенник, – вспомнила Фейгина. – Они в шкафчике возле кровати. Ключ она, кажется, вам оставила…
– Оставила.
– И еще она просила, чтобы кто-нибудь сходил в костёл Петра и Павла и пригласил к ней ксензда Болеслава – пани Катажина хочет причаститься.
Мама ни разу не была ни в церкви, ни в костёле, но просьбу пани Катажины выполнила.
Старуха умерла накануне Еврейской пасхи сорок шестого года, когда мама собиралась отнести ей в больницу мацовые галки, которые первый раз приготовила после войны.
Узнав о смерти пани Катажины, мама уговорила дядю Шмуле, чтобы тот выхлопотал у своего старого соратника-подпольщика Генеха Каца, курировавшего в отделе коммунального хозяйства все городские погосты, разрешение похоронить гражданку Катажину Радзинскую на закрытом до особого объявления кладбище Росу. Правда, при этом пани Геня благоразумно утаила от собственного брата-лейтенанта мечту покойницы лечь рядом с погребённым сердцем маршала Пилсудского, заклятым врагом лучшей в мире страны Советов.
– Почему именно на Росу? – осведомился брат-лейтенант.
– Там лежат её родители, – солгала ему сестра.
Свободного места рядом с сердцем великого однокашника покойницы, конечно же, не было. Но к счастью пани Катажины Радзинской, невдалеке от исторической могилы маршалека Пилсудскиего нашлась не занятая никем узенькая полоска земли…
Доктор Полина Фейгина, моя мама – пани Геня и две престарелые дамы, знакомые пани Катажины, постояли, опустив над свежим холмиком головы, и дружно уронили на него подступившие к горлу слезы.
– Говорят, мертвые тоже ходят друг к другу в гости, – тихо сказала высокая, со вкусом одетая старушка с накрашенными губами, с черным траурным шарфиком, видно, та, которая была примадонной довоенного польского театра в Вильне. – Может быть, они еще с паном Юзефом встретятся…
Квартирка пани Катажины пустовала недолго. В неё вселилась новая дворничиха со своим забулдыгой-мужем. Когда он напивался, то выбегал полуголый, с всклокоченными волосами во двор, оглядывал свинцовым, погромным взглядом все окна, даже полковника госбезопасности Васильева, и с гневным удовольствием во всю глотку принимался орать:
– Откроешь окно – евреи! Выйдешь на улицу – евреи. Йома-йо! А ещё, едрёна мать, говорят, что их всех до единого перебили!
Дядя Шмуле грозился этого забулдыгу пристрелить из своего служебного пистолета, но боялся, что высшестоящее начальство не поймет его благих намерений.
Дворничиха и её непутёвый муж собрали весь скудный скарб пани Катажины, погрузили в телегу и увезли на свалку, а родителей пани Катажины и еврея-жениха в фетровой шляпе с широкими полями и с толстой незажженной сигарой в руке почему-то сожгли. Но справиться с памятью о прежней хозяйке они оказались бессильны. Эта никому неподвластная память витала над двором, над домом З5 на главном городском проспекте, в очередной раз сменившем своё название, и будоражила души старых и новых жильцов. Её, сотканную из прочного и несгораемого материала, никому не удалось сжечь. Ибо тот, кто посягает на память о мёртвых, сам сгорает в её негасимом пламени, обрекая себя на позор и забвение.
Январь 2007