355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Канович » Менахем-цыган » Текст книги (страница 1)
Менахем-цыган
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:27

Текст книги "Менахем-цыган"


Автор книги: Григорий Канович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Григорий Канович

МЕНАХЕМ-ЦЫГАН

Каждой осенью, в короткие, поминальные по мужскому лету дни в притихший, обморочный Йонамиестис на старых повозках, заляпанных сдобной дорожной грязью, приезжали Бог весть откуда (то ли из Белоcтока, то ли из Кенигсберга) незваные гости – цыгане. На заросшем сиротливыми кустиками жухлой травы пустыре над Вилией они выпрягали своих усталых и послушных лошадей и, раскинув выцветшие на солнце, латанные-перелатанные шатры, принимались из битого кирпича сооружать времянки-каменки для приготовления своей нехитрой снеди. Кое-как устроившись на облюбованном месте, пришельцы в одиночку и группками отправлялись на привычный промысел в местечко – мужчины за гроши лудить прохудившиеся медные тазы и кастрюли, еще пахнувшие брусничным или малиновым вареньем, а женщины с малолетними детишками на руках – предсказывать на ломаном польском или на изуродованном немецком каждому желающему его близкое и далекое будущее. Работы у лудильщиков было хоть отбавляй – не то, что у гадалок. Евреи, опасавшиеся пускать чужаков на порог, ни в каких предсказаниях не нуждались – они знали, что, как пелось в расхожей песне, ничего хорошего ни в настоящем, ни в будущем их не ждет: в понедельник – картошка, во вторник – картошка и через десять лет тоже картошка, и потому только отмахивались от назойливых ясновидиц. В отместку за отказ услышать о дальней, счастливой дороге и златых горах, о бубновых королях и пиковых дамах ворожеи под шумок ухитрялись умыкнуть то простодушную безнадзорную хохлатку, то приглянувшуюся байковую рубаху или ситцевую блузку, сушившиеся на веревке, а то и похрюкивающего на подворье соседки-литовки подсвинка – сунул в торбу, и поминай как звали. На воришек никто жаловаться и не думал. Жалуйся, не жалуйся, все равно в кутузку никого не упекут.

– Засади их в тюрьму, расходы на них будут куда больше, чем ущерб от воровства, – уверял осведомленный во всех тюремных тонкостях единственный страж порядка в Йонамиестисе Пятрас Гаршва. – Ну съедят обворованные одной курочкой или одним по– росеночком меньше. Что за беда? Вот если бы цыгане, скажем, у господина бургомистра угнали автомобиль немецкой марки, как когда-то его любимца – английского рысака. Тут уж, поверьте, угонщику влетело бы как следует. Помните, сколько впаяли за это вашему сородичу? – хитро прищурившись, вопрошал, бывало, словоохотливый Гаршва, и его мохнатые, тронутые изморозью, брови напуганными ласточками мигом взлетали вверх. – Пятерочку! Тогда о Менахеме-цыгане все столичные газеты – и "Литовские новости", и "Двадцатый век" писали, пожалуй, больше, чем о наших летчиках-героях, которые на "Литуанике" перемахнули через океан из Америки.

– Как же, как же, помним, – без запинки угодливо привирал обласканный вниманием полицейского сапожник Гедалье Казацкер, к которому Гаршва частенько забегал обогатить свой скудный идиш, выученный за долгие годы общения с евреями, и при случае согреться дармовой чаркой кошерной наливки. – Мы Менахема-цыгана и после смерти не забудем.

– После чьей смерти?

– Как это чьей? После его, конечно. Что там говорить – знаменитость! Были у нас и пророки и цари, но евреев-конокрадов в помине не было. Не сойти мне с этого места, их и вовсе бы не было, – клялся льстивый Казацкер, – не вздумай этот бесшабашный Менахем угонять рысака нашего бургомистра. Вы, господин Гаршва человек умный – иначе бы не служили в полиции, а день-деньской подбивали, бы, как я, грязные подметки, – скажите на милость, зачем нам, евреям, которые, можно сказать, с детства и до гробовой доски ходят пешком, чужие лошади? Каждому известно – землю мы не пашем, ни за кем галопом не гоняемся, сидим себе тихонечко за колодкой или за швейной машинкой, чтобы заработать на субботнюю халу и фаршированную рыбу. Зачем, спрашивается, нам чужие лошади да к тому же английской породы?

Еврейские вопросы всегда ставили Гаршву в тупик. Не успеешь выкорчевать один, как тут же отрастает дюжина таких же каверзных. – Это правда, землю вы не пашете и ни за кем, слава Богу, на рысаках галопом не гоняетесь, и если бы вашему Менахему не вздумалось угонять рысака господина бургомистра, все было бы по-другому, – бормотал захмелевший Гаршва. И ради кого он пустился на эту авантюру? Ради дочки рабби Иехезкеля Голды? Ради мельниковой внучки Хаси? Ради вашего поскребыша – Песи?

– Ради моей Песи пока никто никого не угонял. Дай-то Бог, чтобы еще при моей жизни нашелся охотник, который бы угнал ее вместе с приданым. Какая дурь втемяшилась Менахему в голову, что он вместо того, чтобы обменяться обручальными кольцами с еврейкой, увязался за дикаркой, имени которой толком-то не знал, и из первого жениха в округе стал первым евреем-конокрадом…

– Говорят, эта цыганка и по сей день ему покоя не дает. Как только услышит за окнами скрип ихних колес, так он ноги в руки и – на косогор к табору.

– Не дает, к сожалению, не дает, – подтвердил вечный кивальщик и поддакиватель Гедалье Казацкер. – Если бы он втрескался в какую-нибудь из ваших – Ону или Гражину, это куда бы ни шло. Пусть они и другой веры, но свои, здешние. А у цыган какая вера? Они только в воровство верят. И где это слыхано, чтобы нормальный еврей менял свой дом на табор.

– Раз бежит, значит, тянет его...

Гаршва, конечно, хватил через край – Менахем-цыган давно на косогор не бегает. С такими болячками, как у него, не очень разбежишься. Он еще в тюрьме подхватил какую-то паскудную хворь – то ли легкие прохудились, то ли печень подвела. Из-за нее, из-за этой хвори, он целыми днями не выходил из дому. Сидел на колченогом, грубо сколоченном стуле и с утра до вечера молча, не мигая, смотрел в засиженное мухами окно, и никто не знал, что он там кроме щербатой, расцвеченной алыми коровьими лепешками мостовой, высокого неба, забеленного медленно и прощально плывущими облаками, нещедрого на тепло солнца да пролетающих над бескрылым местечком птиц видит. Правда, никто и не отваживался у него допытываться – каждый волен видеть все, что ему хочется. Господь даже мухе дал глаза, чтобы та могла полюбоваться не только помоями в ведре и мусором на свалке, но и недосягаемыми, голубыми небесами. Допытывайся у Менахема, не допытывайся, все равно из него ничего путного, как из застывшей на подоконнике задумчивой мухи не выжмешь. Все слова давным-давно опали с его уст, как по осени листья с вяза, и ветер унес их невесть куда.

Может, Менахем-цыган видел себя, как прежде, здоровым, и смелым, мчащимся на угнанном рысаке из заскорузлого Йонамиестиса в дальний край, где воли больше, чем счастья, и где измена страшней, чем гибель; может, смотрел в окно и переговаривался с ангелами или подбирал для себя облако, чтобы, поднявшись в высь, закутаться в него, как в саван, и навсегда растаять в предвечернем мареве...

Еще совсем недавно Менахем ни о каких дальних краях не думал, не то что с ангелами – со своими одногодками не разговаривал и в облака не кутался. Зимой и летом ходил с открытой нараспашку грудью, купался в сердобольные литовские морозы в коварных прорубях Вилии, был мастеровит, умел шить одежду и подбивать подметки, плотничать и красить стены, складывать печи, рыть колодцы. В местечке злословили, что он умеет делать все кроме детей.

– У тебя – что, нечем?

– Есть чем, но не с кем, – отшучивался Менахем.

– Как это не с кем? Девицы за тобой табунами ходят. А ты от них нос воротишь. Выбирай любую! Не выберешь – бобылем останешься, запаршивеешь без женщины, – подтрунивал над ним Гедалье Казацкер, отец засидевшейся в девках Песи.

– Ты что, не знаешь, что в холостяцкой постели черви заводятся? – подначивал его мельник Ошер Ривкин. – Если долго не будешь пользоваться своим пестиком, он, чего доброго, у тебя заплесневеет и тоже превратится в сморщенного червячка.

Упрямого Менахема уговаривал даже степенный рабби Иехезкель, который без всяких колебаний выдал бы за него свою старшенькую Голду и отписал бы молодоженам дом.

– Каждый еврей должен оставить на земле еще одного еврея, – поучал его рабби, когда тот приходил пилить для молельни дрова на зиму, чистить во дворе колодец или просто молиться. – А ты, Менахем, по-моему, мог бы, с Божьей помощью, увеличить их число не на одну единицу, а на целый миньян…Чего же ты, красавец, ждешь?

– Любви, рабби, любви, – отвечал Менахем, который и без Божьей помощи мог бы настругать их с десяток. – Мало, чтобы тебя любили, важно, чтобы и ты отвечал тем же…

Рабби Иехезкель был великом знатоком Торы, но в любви он мало чего смыслил, ибо больше всех на свете любил не преданную ему Черну, а Господа Бога, который, к счастью, был не женщиной и любви которого никогда не надо было ждать. Любовь Господня была с ним всегда и всюду: днем – на амвоне, а по ночам – в супружеской постели. Старик слушал Менахема, покачивал головой, усыпанной нетающими снегами времени, не то порицая его, не то воодушевляя.

Менахем и впрямь до тюрьмы был жених на загляденье – черные, густые, как колесный деготь волосы; широкие, крепкие, как кладбищенские плиты, плечи; голубые, как у христианина, глаза. С ним заигрывали и рослые, мускулистые, созревшие для соблазна и утех литовки, которые ласково, на свой лад называли его Миколюкас. Встретят где-нибудь на улице или у реки, и давай искушать:

– Миколюк, приходи завтра на маевку… Научим тебя клум-пакойис танцевать! И кадриль! И польку! Не бойся, не тронем, домой вернешься целехоньким. Ха-ха-ха!.. А если и тронем – еще спасибо скажешь. В чужом саду яблочки слаще. Ха-ха-ха!.. Правда, Антанина?

– Правда, правда, Казе! Слаще! Ха-ха-ха!

– Приходи, Миколюк, на Заячий лужок. Не пожалеешь…

В местечке тревожно и злорадно перешептывались: начнет, мол, с кадрили или польки, а кончит крещением в костеле. Такое в Йонамиестисе уже случалось. Сын аптекаря Менделя Левина надкусил яблочко из чужого сада и вскоре из Мотла стал Мотеюсом Левинскасом, и сменил бархатную ермолку на серебряный нательный крест.

Менахем ни на какие призывы не откликался, внимания на подковырки не обращал, на Заячий лужок не ходил, в чужие сады не забирался, и, если с кем-то и водил дружбу, то только с сиротой Брахой, хромоножкой, служившей нянькой и кухаркой у многодетного рабби Иехезкеля; защищал ее от поклепов и злых оговоров, будто она, невенчанная, вот-вот понесет от него и родит байстрюка. За глаза ее в Йонамиестисе называли дурочкой, блаженной, но Браха ни на кого не таила зла, улыбалась каждому встречному и поперечному своей беззащитной и неброской улыбкой, убеждая не столько других, сколько самоё себя, что любить должно не только того, кто тебя любит, но и того, кто тебя не любит. Разве река не поит всех – даже сбрасывающих в нее навоз и гниль, разве деревья не шелестят для всех – даже для ломающих их ветки и обдирающих их кору, разве птицы не тешат своим сладкозвучным пеньем всех – даже тех, кто держит их годами в неволе? Господь Бог никого и никогда не осуждает за любовь. Только за ненависть и злобу.

Это она, Браха, ничего дурного не подозревая, в один из осенних дней невольно свела Менахема с той, из-за которой вся его прежняя жизнь пошла кувырком.

– Знаешь, c кем сейчас рабби Иехезкель разговоры ведет? Ни за что не угадаешь.

– Ну?

– С цыганкой из табора.

– Ну?

– Она за один лит согласилась рассказать про его судьбу. Рабби лит дал, но от гадания отказался.

– А что – разве он и по-цыгански понимает?

– Нужда заставит – и по-птичьи запоешь. Цыганка, оказывается, говорит на идише. Плохо, но понятно. Рабби сказал ей – всё, что человек должен знать про свою судьбу, уже давно написано в Торе. Там, мол, ясно сказано о том, что было тысячи лет тому назад, что произойдет через мгновенье и что случится через тысячи лет… Другая после этого не стала бы ему досаждать и ушла бы, но эта и бровью не повела..

– Если рабби Иехезкель сам не решается ее выпроводить, может, помочь – кликнуть ее. Пусть лучше мне за лит погадает и скажет, что меня в ближайшее время ждет, – неожиданно выпалил Менахем.

Он и сам не смог бы объяснить свой внезапный и бездумный порыв, тем более, что в никакие гадания не верил. Что это было – то ли неутоленное любопытство, то ли подспудное желание узнать о себе то, что от других вряд ли когда-нибудь узнаешь.

– Она, между прочим, красивая, – просто, без всякой зависти, скорее с какой-то застенчивой гордостью, словно речь шла о ней самой, – сказала Браха. – Таких красавиц я сроду не видела. Даже во сне.

Брахины слова еще больше раззадорили Менахема. Кем, кем, а писаными красавицами Йонамиестис похвастать не мог...

– Чего ж она там так долго?

– Наверно, все-таки пытается уломать старика. Я своими ушами слышала, как она говорила, что цыгане знают то, чего нигде пером не написано и никто, кроме них, на свете не знает.

– Может, и впрямь знают.

– Рабби Иехезкеля не привык выгонять пришельцев. Пока не накормит, не расспросит, есть ли у них крыша над головой, не отпустит. Кто кроме него оставляет на ночь открытой дверь для бездомных и гонимых? Наш рабби, даруй Господь ему долгие годы, не так боится того, что его ограбят или убьют, как того, что не успеет вовремя кому-то прийти на помощь.

Наконец цыганка вышла.

Она и впрямь была красива какой-то диковатой, дразнящей красотой – высокая, смуглолицая, белозубая, в длинной. широкой юбке, увешанной вдоль пояса аляповатыми блестками, в цветастом платке, из-под которого выбивались отливающие глазурью черные пряди; крупные лунообразные серьги, которые при ходьбе позвякивали и сверкали в ушах, как ломти диковинных заморских плодов. У нее была стремительная походка – она передвигалась, как лесной зверек, прыжками, словно одновременно высматривала и подстерегающую опасность, и свою очередную жертву. Цыганка скосила свои большие, цвета вишневого варенья, глаза сперва на хромоножку Браху ("Ну ей, бедняге, с колыбели уже всё нагадали"), потом задержала взгляд на стройном, молодцеватом Менахеме ("Этот красавчик вполне может сойти и за цыгана") и, смекнув, что ничего на них не заработает, собралась было пройти мимо, как ее остановил мужской голос:

– Меня зовут Менахем.

– А меня Ильда.

– Можешь мне погадать?

– Почему бы нет? Я гадаю всем, кто платит.

– Я заплачу, – пообещал тот, кто мог сойти за цыгана.

– На картах или по руке?

– По руке.

– Но деньги, милый, наперед.

– Сколько с меня?

– Со всех по литу.

Менахем полез в карман и достал оттуда денежку.

Ильда долго рассматривала монету, переворачивала с боку на бок, спрятала ее куда-то в безразмерную юбку, потом своей окольцованной, загорелой рукой взяла пятерню Менахема и нараспев, перемешивая осколочный идиш с шипучим польским, принялась с каким-то глухим неистовством нашептывать что-то про предстоящую любовь Менахема к пиковой даме, которая скоро явится и воспламенит его одинокое сердце, как молния в поле стожок соломы; про счастье, которое он потеряет, если ради любви не отречется от всего, что было ему дорого до встречи с прекрасной незнакомкой.

Браха слушала Ильду с почтительным испугом, удивляясь ее напору и уверенности, а Менахем смотрел то в бездонные, омутные глаза ворожеи, то на ее окольцованную руку, заразительное тепло которой растекалось по всему его телу и вызывало какое-то безотчетное томленье и смутную и непривычную тревогу.

– Фартик! (Готово!), – низким, грудным голосом сказала Ильда. – Лучшего будущего ни у кого за лит не купишь, – и рассмеялась.

Рассмеялся и Менахем, не заметив, что все еще держит ее за руку.

– Руку-то мне, красавчик, верни. Рука моя, золотко, стоит намного дороже, чем гаданье.

И снова рассмеялась.

Менахем смутился и отдернул свою пятерню.

– Прощай! – пропела Ильда и поспешила к другим домам за новой данью…А страстной любви, несметного богатства и дальних дорог у нее было припасено для всего местечка.

– Понравилась она тебе? – тихо спросила Браха и, не дожидаясь ответа, добавила: – Жаль, что не еврейка. Тогда ты на ней уж точно бы женился.

– Глупости, – бросил он, не возразив, однако. – С чего ты взяла?

– Так мне показалось…

Слова Брахи ошеломили его. Хромоножка своим женским чутьем ревниво угадала то, что вертелось у него в голове и в чем он стеснялся самому себе признаться. Хотя чего стесняться? Разве Господь спрашивал, какого Ева роду-племени, цыганка она или еврейка? Всевышний никаких дознаний ей не устраивал, соединил с Адамом и благословил. Почему же Он не может сделать то же самое с ним и Ильдой?

Не успел Менахем расстаться с ворожеей, как вновь стал бродить по местечку и искать с ней встречи. Стоило ей выйти из какого-нибудь дома, где она за лит предсказывала златые горы и кучу детей, как он тут же подкрадывался сзади и по-мальчишески звонко, восклицал:

– А мне погадаешь?

Прохожие евреи оглядывались на его окрики и с немым состраданием крутили боевым указательным пальцем у виска или назидательно доили свои пейсы.

Ильда испуганно оборачивалась и, увидев Менахема, принималась хохотать на всю улицу...

– Я тебе уже всё нагадала.

– Не все, не все. Что-то ты все равно утаила. Ведь утаила? Давай еще раз.

И так изо дня день.

– Я тебя, красавчик, разорю… Денег на меня не хватит.

– Хватит, хватит. А не хватит, банк ограблю!..

Менахем мягко и настойчиво втягивал Ильду в эту непонятную и небезопасную игру, исподволь как бы приручая, и та не противилась его забавным шалостям, а зачастую даже их своим хохотом поощряла. Пока платит, пусть шалит. Его ухаживания льстили ее самолюбию и скрашивали нищенские, однообразные будни. Приученная с детства всё оценивать трезво, извлекать из всего, пусть малую, выгоду, она нисколько не сомневалась в том, что как только табор стронется с места и покинет это замурзанное местечко, ее игра с этим прилипчивым воздыхателем навсегда закончится – он наконец уразумеет, что оседлому еврею к цыганке приставать нечего. Еще не было такого случая, чтобы евреи женились на цыганках, а цыганки выходили за евреев. В Польше какая-то сумасбродная цыганка попыталась нарушить священный завет предков, и отец за это забил ее до смерти плетьми. Достанется Ильде, если в таборе пронюхают про ее шашни с Менахемом. Что с того, что он похож на цыгана? Воробьи с соколами вместе не летают. Еврей не станет всю жизнь кочевать по белу свету, мотаться из одного местечка в другое, из одной страны в другую, он ни за что не променяет свою крытую дранкой или черепицей крышу на дырявое осеннее небо, и цепи, которыми он прикован к своей лавке и синагоге, к цирюльне и к столярной, на голодную свободу и бесприютную волю.

Ильда никогда не забывала наставлений деда:

– Бог создал человека, а ветер – цыгана. Нынче тут, завтра там…

При встречах с Менахемом ей на неподатливом идише или на невнятном польском недоставало слов для того, чтобы растолковать ему, что она издавна назубок усвоила от своих предков – держаться подальше от чужих, не верить никаким их посулам и клятвам, не ждать от них никаких милостей – иначе беды не миновать. Неровен час, поддашься, девочка, нахлынувшему чувству и жестоко и непоправимо за него поплатишься..

Бабье лето шло к концу. Расположившийся на косогоре табор готовился не то к возвращению в Польшу, не то к переезду на зимовку в Германию, еще сулившую оскудевшее тепло. По вечерам цыгане жгли костры, и их яркие сполохи ложились на сонные, съежившиеся дома погашенного Йонамиестиса. С косогора над Вилией до местечка нет-нет да долетали обрывки тягучих, просмоленных мглой, цыганских песнопений и тоскливое конское ржанье.

Ильда больше в местечко с косогора не спускалась, и Менахем уже не надеялся ее встретить. Сам он в табор приходить не решался – придешь и живым оттуда не уйдешь. Но вдруг, в одно пасмурное утро, перед самым отъездом Ильда сама появилась в местечке и принялась возле синагоги подкарауливать Менахема.

– А я-то думал, что вас уже ветром сдуло, – удивился он, когда столкнулся с ней у ворот молельни. – Вы что – не уезжаете? Остаетесь?

Он уже готов был выплеснуть на нее обуявшую его радость, но Ильда своей хмуростью как бы умерила его пыл – мол, не радость меня сюда привела, а беда.

– Цыгане нигде не остаются. Приходит срок, и мы отовсюду уезжаем.

Она помолчала и через мгновенье уже не так резко выдохнула:

– Уедем и отсюда. Если, конечно, кто-нибудь поможет.

– А что случилось?

– Зоська пала…

– Зоська?

– Наша лошадь. А без лошади цыган как без рук и без ног. А нас в семье шестеро – отец, мать, три сестренки, мал мала меньше, да старенькая больная бабушка…

– Я бы рад, – опешил Менахем. – Но у нас дома только кошка и три курицы с петухом.

– Курицу в повозку не впряжешь. Нужна лошадь.

– Да, но где ее взять? Балагула Шая своего битюга не даст. С могильщиком Иосифом и говорить нечего – его кляча еле ноги тянет…

– Следующей осенью, когда приедем снова, мы вернем ее хозяину. Это неправда, что все цыгане – воры. Если поможешь, то всё, что я тебе нагадала, сбудется. Честное слово.

– Я подумаю, – сказал Менахем, не связывая себя обещаниями.

– Табор уходит послезавтра утром, – стараясь скрыть свое недовольство, помрачнела Ильда. – Цыгане не думают, а действуют. А вы думаете, думаете и ничего не делаете. Поэтому вас и не любят.

– А вас не любят за то, что вы делаете, – огрызнулся. Менахем.

– А мы в чужой любви не нуждаемся. И ни у кого ее не клянчим! – Ильда вдруг повернулась и вприпрыжку, как вспугнутый зверек, обиженно зашагала прочь...

Всю ночь Менахем ворочался с боку на бок и мысленно повторял ее слова о чужой любви, в которой они не нуждаются, и спорил с Ильдой до самого утра. Она, видно, считает его трусом, не способным на поступок, достойный настоящего мужчины.. Но он ей докажет, что это не так. Докажет, что в чужой любви нуждаются все, даже собаки.

Под утро он отправился на окраину к конюшне бургомистра, выпилил лобзиком из деревянной двери замок, нырнул в хлынувшую темень и осторожно вывел бургомистрову лошадь, боясь, что та, почуяв запах чужака, заливисто заржет и выдаст его.

Уже светало, когда Менахем неуклюже взобрался на рысака и помчался во весь опор к табору.

Табор спал. Услышав конский топот, из шатров то тут, то там стали высовываться их обитатели и с недобрым любопытством разглядывать седока на неоседланной породистой лошади.

– Я ищу… паняле…(барышню) Ильду, – выдавил Менахем.

– Ильду Бальцерович? Их шатер там. Второй с краю, – буркнул кто-то из зевак.

Возле крайнего шатра бугрилась свежая могила, в которую, видно, зарыли павшую Зоську.

– Паняле Ильда! – несмело позвал Менахем. – Паняле Ильда! – его голос ломался от растерянности и нетерпения.

Долго никто не отзывался, и Менахем уже подумывал спешиться, привязать рысака к оглоблям повозки, в которую была свалена упряжь Зоськи, и, заметая следы, лесной тропой вернуться в местечко.

Но тут из распахнутого шатра выскользнул высокий, дородный цыган с пышными, как бы вывязанными из шерсти усами и коротко и зло сказал:

– Ильда спит. Что господину угодно?

– Передайте, что я ее просьбу выполнил.

– Какую просьбу?– неласково спросил усач.

– Пригнал для вашей семьи эту лошадь.

– Ильда! – закричал тот, – Ильда! К тебе какой-то господин. – И, не дождавшись дочери, юркнул в шатер.

Вскоре показалась заспанная Ильда.

– Ой! Менахем! Что я вижу? Лошадь! Живая лошадь! – Она бросилась к нему, схватила за руку и быстро и лихорадочно поцеловала. – Ты… ты настоящий цыган!.. – пролопотала. – А теперь уходи! Слышишь – уходи, пока мой отец не прирезал обоих…

– Счастливо, – выдавил Менахем .

Когда он обернулся, то увидел, как Ильда прильнула щекой к огромной, теплой голове лошади и стала что-то жарко и благодарно ей шептать. Рысак понятливо качал головой, и его лохматая грива шелестела над Ильдой, как плакучая ива

Поиски похищенного вороного поручили единственному стражу порядка в Йонамиестисе Пятрасу Гаршве, но все его старания оказались напрасными. Кроме впавшего в многолетнюю и безмятежную спячку чешского браунинга на тощей заднице, никаких средств для поимки похитителей у него не было. Потерпевший бургомистр несколько раз звонил сыщикам в Каунас, но такие проишествия их сейчас не очень-то заботили и волновали. До рысака ли, когда немцы объявили войну соседней Польше, а русские по навязанному договору под гром оркестров вошли в Литву и разместили в ней свои воинские базы и гарнизоны.

Через сутки после угона Менахем явился в полицию с повинной.

– Ай, ай, ай! Такой серьезный молодой человек, и вдруг конокрад… Зачем ты дуралей это сделал? Разве твой дед гончар Нохем крал лошадей? Разве твой отец – столяр Лейзер ночами выпиливал дырки в чужих дверях? Еврей может на пол-лита надуть любого, даже его превосходительство президента, недоплатить в казну налоги, не долить в корчме водки, недодать в лавке сдачи или продать покупателю не весенней свежести селедку. Но врываться в конюшню и красть лошадь?! Фэ!

Суд над гражданином Литовской республики Менахемом Лурье был скорый и справедливый. Как взломщика и вора, угнавшего у официального лица лошадь английской породы его приговорили к пяти годам заключения в каторжной тюрьме. И куковать бы ему в ней на нарах весь срок от звонка до звонка, вспоминая за решеткой цыганский табор, Ильду с ее бесовскими чарами, бездонными, как омут глазами, если бы в одночасье в Литве не сменилась власть, и в тюрьме не появились бы следователи в чужеземной форме с невиданными знаками отличия и не принялись бы сортировать и отсевать заключенных.

– За что, голубчик, сидишь? – спросил его по-литовски веснушчатый офицер в новехонькой форме и с красной звездой на фуражке...

– У бургомистра нашего местечка лошадь угнал. Хотел помочь одному попавшему в беду семейству, – воспрял духом Менахем.

– Лошадь? У бургомистра? Да за это же, голубчик, тебе не отсидка положена, а высокая правительственная награда… медаль за проявленное милосердие. Ты, можно сказать, против нашего классового врага – буржуев пошел.

– Да не пошел я против... Просто так вышло. Я…

– Ладно, – перебил его горбоносый и рукавом мундира вытер со лба блестевшие росинки следовательского пота. – Твоя фамилия Лурье?

– Правильно. Менахем Лурье.

– Так вот что, товарищ Лурье: собери свои монатки, и на выход!

Когда Менахем вернулся в местечко, там уже прежнего бургомистра не было – на своем заграничном автомобиле он заблаговременно укатил в Тильзит к немцам. Не шлифовал больше казенными ботинками улицы Йонамиестиса и дозорный Пятрас Гаршва, высматривавший лишнюю кошерную рюмку: Советы у него отняли потертую кобуру с чешским браунингом, и каждый Божий день он аккуратно заливал свое безысходное горе не кошерной наливкой у Гедалье Казацкера, а хуторским самогоном.

Выпущенного из тюрьмы Менахема в местечке встретили холодно и даже враждебно. Еще бы – взял и опозорил всех перед всем миром. Теперь куда ни пойдешь, куда ни поедешь – всюду слышишь: ах, эти йонамиестские конокрады!

Только хромоножка Браха и престарелый рабби Иехезкель не отвернулись от Менахема – всячески помогали ему поскорей оправиться от каторги и подлечить дырявые легкие.

– Не осуждайте его! Добро в одиночку не ходит, – уверял противников Менахема рабби, умудренный жизнью и не склонный к окончательным приговорам. – Чтобы сделать доброе дело, человеку иногда приходится брать и зло в компаньоны...

Браха поила его разными целебными отварами, готовила для него еду, обстирывала, защищала от дурной молвы, а рабби Иехезкель все время подыскивал для него какое-нибудь занятие – то попросит половицы в синагоге перестелить, то окна застеклить, а то и сколотить для богомольцев новые скамьи.

Благоволил к "политзаключенному" и новый помощник бургомистра – брат сапожника Гедалье Казацкера – коммунист-подпольщик Хаим по прозвищу Рыжий. По его подсказке Менахема, как борца против угнетательского строя, избрали в какой-то местечковый совет трудящихся, но избранника ни советы, ни дурная молва, ни наставительные беседы с рабби Иехезкилем не занимали. В свободное от работы время Менахем сидел дома и неотрывно смотрел в окно, а в погожие дни отправлялся подышать свежим воздухом на косогор, где последний раз виделся с Ильдой. Тут, на пустыре, под открытым небом, он мог под миротворное журчанье Вилии без всяких помех предаваться воспоминаниям. Иногда он засыпал на осеннем солнышке, и ему снились цыганские шатры, раскинутые на пустыре; неоседланная вороная лошадь, спокойно прядущая мшистыми ушами; утренний жар Ильдиных губ, обжигающих своим прикосновением его, Менахема, шершавую руку; огромные, как луны, латунные серьги, позвякивающие в тишине – динь-динь-динь; Ильда, шепчущая ему на ухо по-цыгански какие-то слова. Менахем силился понять их потайной, будоражащий смысл, который ускользал от него, как только она их произносила. В сон на цыпочках входила верная Браха, поила его каким-то сладким и дурманящим зельем, а он у нее как будто спрашивал, как по-цыгански любовь. "Как и на идише", с придыханием отвечала Браха. "На всех языках любовь – всегда любовь". Менахем просыпался и растерянно оглядывался – вокруг носились и жужжали шмели, по небу плыли легкие перистые облака, и в самое близкое из них, которое висело над ним, он кутался, как в саван, и таял вместе с ним в предвечернем мареве…

После смены старой власти табор в Йонамиестисе больше ни разу не появился.

– Границу с Польшей перекрыли. Сюда никого не пускают. Но говорят, в Кедайняй какие-то цыгане объявились, – стараясь утешить Менахема, сказала как-то чуткая Браха.

Ее слова приободрили беднягу, и он подумал, не съездить ли ему в Кедайняй – от Йонамиестиса туда было рукой подать. Но тут один за другим из жизни ушли его родители. Отец – в сентябре сорокового, а мать через два месяца – на Хануку. А потом… потом началась война русских с немцами, и всем стало не до цыган.

На улицах местечка снова утвердился Пятрас Гаршва, правда, в штатском, без чешского браунинга на заднице, но зато с белой нарукавной повязкой и заряженным автоматом наперевес.

Вместе со своими дружками он сгонял, как скот, на рыночную площадь Йонамиестиса всех евреев, которых он когда-то охранял и у которых не раз опохмелялся, не брезгая закусывать и подозрительной мацой.

Впереди всех ковылял рабби Иехезкель с Черной и своим выводком.

– Успокойтесь! Положитесь на Господа! – твердил он.

– Сейчас Господь не тот, кто на небесах, а тот, в чьих руках автомат с полной обоймой, – проворчала Черна.

Сапожник Гедалье Казацкер по старой дружбе допытывался у автоматчика Гаршвы, куда тот их гонит.

– В рай, – с ухмылкой ответил Гаршва. – И чтобы не было обиды, всех разом – одним махом.

Менахем-цыган в рай попал не сразу – сперва из Йонамиестиса в каунасское гетто, а оттуда в Польшу, в лагерь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю