355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Поженян » Стихи и песни » Текст книги (страница 3)
Стихи и песни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:51

Текст книги "Стихи и песни "


Автор книги: Григорий Поженян


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

«Мой холодильник опустел, как дом…»
 
Мой холодильник опустел, как дом,
в нём ни колбас, ни сыра и ни пива.
Боюсь, что даже холоду тоскливо
и даже темноте пустынно в нём.
А было время: меж хвостов угрей
в капусте красной чесноки дремали.
В нём, как народы, сосуществовали
плоды земли и лакомства людей.
Презрев сословность, кастовость и род,
не этажу, а передышке рады,
к ветчинам плотно жались карбонады,
царил внизу рыбец – их антипод.
И, не соединённые пока,
с жирами не ведя переговоры,
сушили миротворческие поры
посланцы углевода и белка.
А я – владыка их и господин,
ещё не торопился хлопать дверцей.
Я терпеливо ждал единоверцев,
чтоб насладиться жизнью не один.
И отстучали женщин каблучки,
и голоса друзей угомонились,
и те, кто виноваты – повинились.
И вновь пусты и сети и сачки.
Но в складках остывающей души
над магмой несмирившегося плена
горчит полынью страсти тень Гогена.
И мы, глядишь, ещё пошебаршим.
 
Поэты
 
Однажды сказал мне норвежский пастух:
– Поэты, как сосны, на скалах растут.
Поэты, как сосны, на скалах растут.
И всё по-иному им видится тут.
И гром, что гнездо в поднебесье обрёл.
И в рокоте грома взлетевший орёл.
Под ними века, и над ними века.
И пропасть у ног, и в бровях облака.
Их смолы, как слёзы, светлы и чисты.
Их слёзы, как смолы, темны и густы.
А корни, нашедшие в камне приют,
лишь каменный сок из расщелины пьют.
Но им одиноко и холодно им.
Отвесно и круто. Нет места двоим.
И даже вдвоём с кем-то рядом, они
и вроде бы вместе, а всё же одни.
Чем круче поэтам, тем лучше стихам.
Я в детстве об этом в горах услыхал.
И годы спустя на суровой войне
слова, как осколки, заныли во мне.
Слова, как осколки, заныли: скажи,
за что тебя немцы убили во ржи?
Зачем над весёлой землёю холмы?!
А в этих холмах только мы, только мы?!
Зачем по полям – лебеда, лебеда?
И есть ли у боли чужая беда?
Кто думал об этом, – себя постигал.
Чем круче поэтам, тем лучше стихам.
Был мудрым лукавый норвежский пастух.
Поэты, как сосны, на скалах растут.
 
Медведь
 
Всё равно, мне неведом
путь в обличье чужом.
Лучше гибнуть медведем,
чем чирикать чижом.
Красоваться мехами,
рваным шрамом на лбу.
На святого Михайла
разморозить гульбу
с мёдом и с мордобоем,
чтобы шерсть на кустах.
Чтоб от леса до моря
шла молва неспроста.
А на сватанье, тихим
(с ней душой не криви),
предложить медвежихе
сердце с лапой в крови.
 
 
Задирал, осмелев,
забавлялся, смешон…
Он на юге был лев,
а на севере – слон.
Не могли лопари
ни прощать, ни говеть.
И не зря был в цари
ими избран медведь.
И не зря в Олонце
на заре естества
стыл в медвежьем венце
их предел божества.
Остяки – Извини! —
бормотали во тьму,
перед тем как они
в грудь стреляли ему.
Он от боли
на задние лапы вставал.
И тогда они бойко —
наповал, наповал.
Ах, медведь мой, за что ж,
так безмерно любя,
на полати – под нож,
у берлоги – тебя?
То в овсах, то в хлебах,
то, чтоб было видней,
на «колёса» – в «грибах»,
на капкан – у корней.
И, чтоб хруст под костями,
чтоб недолго от ран:
вершковыми гвоздями,
под заточкой – чурбан.
Петли смётаны ловко,
яма в рост – глубока.
В рукавице рука —
вековая сноровка.
И со шкурой – домой.
А к обеду – ступни.
Летом или зимой
ждут медведя они.
…Мне страшна и люба,
мне горька и близка
и медвежья гульба,
и медвежья тоска.
Всё медведю в зачёт.
Не глядели б глаза,
как по морде течёт
человечья слеза.
 
Подводя итоги
 
Что было, что не было —
по уши сыт.
Помельче просеял бы, —
нет таких сит.
Осколков своих
подпилил бы углы.
Да нет такой
сикамбриозной пилы.
Все ночи в чаду,
все похмельные дни
размыл бы, вернул,
да к чему мне они.
Друзей, что обидел я,
вот он – мой нож…
Да что уповать,
тех обид не вернёшь.
И всё же, хоть сам я себе
не судья:
не лгал, не шустрил, не прислуживал я.
А дни, что остались
(не глянешь на дно),
хотел бы дожить,
если мне суждено:
подальше от клейстера
и сургуча,
подальше от евнуха
и стукача,
от бальных снегов
и от свальных грехов,
от выгоды ложно-опальных стихов.
Подальше от лёгких
шарнирных дверей,
от свах, повитух
и от поводырей,
от сводных оркестров
заблудших отцов,
пророков, оракулов и мудрецов,
оков золочёных
в синильном раю,
жуков, стерегущих
добычу свою.
Пристёгнутых беркутов,
пленных орлов,
от птиц подсадных
и продажных голов.
Подальше, подальше
от скупочных цен,
от ловко придуманных
мизансцен.
От скромных даров
на чужом облучке
и от указательных
пальцев в зрачке.
От добрых ломбардов,
от мутной хвалы,
от сточных канав
голубой похвалы.
От каннов немых
в ледяном хрустале.
Поближе, поближе, поближе
к земле.
 
«Так недолго гостим мы…»
 
Так недолго гостим мы
на зелёной земле.
А они – по гостиным
при вельможном столе.
Ни молитвенной сути,
ни открытых рубах.
Все при чьём-нибудь супе,
с «барским» шлейфом в зубах.
Соловьиной тирадой
распакованы сны.
А они за наградой
прохудили штаны.
Не как те, что на БАМе
в шурфе, с серым лицом.
А с мозольными лбами,
да с округлым словцом,
да с наживкою лживой
без любви, без вины.
Но не ими мы живы.
Ими только черны.
Сколько ж их, в полушалках,
не гулявших в лугах.
Сколько в шапках-ушанках
належалось в снегах.
Сколько войн отстрадали,
сколько сделали дел.
А ведь нам недодали
на родной трудодень.
Но в страданьях рождённых
(даль всегда далека),
хоть победа горька —
нет средь нас побеждённых.
 
Короли
 
Сами мы короли —
не в ночи, а с утра…
Не сжигать корабли.
Строить их в ордера.
Ни сейчас, ни потом
не жалейте кили.
После нас – не потоп,
если мы – короли.
Надоело брюзжать:
не чума, не война…
Если губы разжать —
речь далёко слышна.
Время, вскинув свечу,
не приходит само…
Всё нам, брат, по плечу,
если мы не дерьмо.
 
Поэты
 
Оттого и поэтому
веки были красны…
Становились поэтами,
возвратившись с войны.
Чтоб словами нелживыми
день держать в чистоте.
Чтоб, пока ещё живы мы,
живы были и те.
Чтобы не с оговорками,
а, черна добела,
та война была горькою,
раз уж горькой была.
И чужой от отчаяния,
и своей до конца.
Чтоб роднили случайные
девять граммов свинца.
Чтоб последней разлукою,
для тебя, для меня
был последнею мукою
свет победного дня.
Оттого и поэтому
были веки красны…
Становились поэтами,
возвратившись с войны.
В орденах, без копеечки,
начиная с нуля,
шли мы в скошенной кепочке,
по Тверскому пыля.
И не ждали признания,
посыпая, как соль,
на горбушку призвания
неостывшую боль.
 
«Не бойтесь, не бойтесь…»
 
Не бойтесь, не бойтесь,
не всех трубачей замело.
Вставайте и пойте
любым неудачам назло.
Как спутаны снами,
лежат к голове голова.
Живут между нами
безмолвных признаний слова.
Нет сроков надежде,
но кто-то обязан летать.
И нужно, как прежде,
однажды над бруствером встать.
И крикнуть: не бойтесь,
не всех трубачей замело.
Вставайте и пойте
любым неудачам назло.
Телами прикрыли
мы землю спасённой весны.
Не зря наши крылья,
не зря наши крылья красны.
 
Питер Брейгель

Б. Б.


 
В колеснице жизни суматошной,
призванный ко всенощной не в срок,
ты не жди прощения, художник,
за незащищённости порок.
Не ищи признаний и причастья,
не лови ладонь поводыря.
Что в нём проку – суетное счастье
временных надежд календаря.
И не бойся самоотречений.
Ты ещё расплатишься сполна
чёрными ночами огорчений
за полотен светлые тона.
 
Хвойные полдни

В. Аксёнову


 
И нагрянули вдруг холода
в середине зелёного лета.
Никому не понравилось это,
но никто не ушёл никуда.
И никто ничего не сказал
ни на площади, ни по секрету.
В середине зелёного лета
был безмолвным притихший вокзал,
был безлюдным пустынный причал.
Дверью хлопнуло в доме поэта.
Но никто никого не встречал
в середине зелёного лета.
Ох уж эти мне зимние сны.
Так и хочется выкрикнуть: «Полно!»
Всё мне грезятся хвойные полдни
подобревшей от солнца весны.
Всё мне чудится: за поворотом,
на исходе осеннего дня,
будто кто-то окликнет кого-то…
И уже не моя в том забота,
что пойдут они вдаль без меня.
 
«Всё роздано: скрипка, топор и манок…»
 
Всё роздано: скрипка, топор и манок;
загривок и шея, наживка и омуль,
лавровый венок и терновый венок,
хвала и хула, вознесенье и омут.
Давно отделилась от суши вода.
Мозг ищет пути отторженья от тела.
Лишь я со скворцом хлопочу неумело
над ранним ручьём, что течёт в никуда…
 
Слово
 
И звук не нем. И цвет не безголос.
Но если ложь наказана сурово, —
из вещих ножен выхвачено слово:
ему – назвать. С него и высший спрос.
…Ржавеет золото. Слабеет сталь ножа.
Земной оси смещается основа.
Моря стареют, не стареет слово.
Над ним не властна долгой жизни ржа.
Пусть над поэтом суд неправ и скор.
Пусть мы лишимся зренья, слуха, крова.
Утроба прокричит святое слово,
чтоб складки лбов не прорезала скорбь.
Мети, мети, моей судьбы метель.
Стихам не страшно. Мне прикрыться нечем.
Всё решено. Как не бывает двух смертей,
так, слава богу, нет и двух Отечеств.
 
«Не тому было сладко от пряностей…»

В. Корню


 
Не тому было сладко от пряностей,
кто в морях рисковал.
Был обычно в чести тот, кто прятался,
а не тот, кто искал.
Был порою увенчан до одури
тот лакей на коне,
кто от страха кричал:
– Кушать подано! —
А все танки – по мне.
Вот когда не спасают ни надолбы,
ни бетонные рвы.
В смертный час соблюдать себя надобно,
не щадя головы.
И пускай переплавщики дошлые
упрекнуть норовят
отгремевшей «каретою прошлого»,
тихим звоном наград.
Так ли, нет, всё равно нам недодано
из заветной сумы.
Все они – не дошедшие до дому —
тоже мы.
 
Заборы
 
Как же так получилось:
всё заборы, заборы.
Словно минное поле,
где бессильны сапёры.
И напротив, и рядом,
как дорожные знаки:
то нельзя, то не надо.
То – собаки…
И до боли понятно —
не стучись в эти дачи.
В дни торжеств, в дни печалей,
ни с приветом, ни с плачем.
А ведь долгие зимы
мы братались плетнями.
Разве ЗИСы и ЗИМы
вдруг легли между нами?!
А ведь были же вёсны
с песней: «Взвейтесь кострами…»
Разве личные сосны
встали вдруг между нами?!
Над Серебряным бором
тишина тишиною.
Занемевшим укором
звёздный меч надо мною.
 

1949

* * *

Е.Ф
 
Топчу набежавшие тени,
презрев небеса.
Опять начинаю с сирени
и шью паруса.
В убранстве из битой посуды
пойдем налегке.
Опять начинаю с Пицунды.
С тебя на песке.
 
«Ах, как я кричал когда-то…»
 
Ах, как я кричал когда-то:
– Вашу мать… концы и кранцы.
Бродят по военкомату
одноногие афганцы.
Их суровые медали
однозвучны и негромки.
Их клевать не перестали
похоронки… похоронки…
Знать бы, что чему основа,
что бедою отбелило.
Может, не случилось снова
то, что было, то, что было.
Может, кануло б с концами
и ушло дурными снами
то, что делали с отцами
и что с нами, и что с нами.
Не пришедших на свиданье —
тех, кто с горечью повенчан,
одарите за страданья
и воздайте за увечья!
Но куда что подевалось,
будь я проклят, в самом деле.
Глупые – навоевались.
Умные – разбогатели.
 
«В моих ушах, контуженных войной…»
 
В моих ушах,
контуженных войной,
не гул, не звон,
а чей-то позывной.
Но чей он
и который это год —
я все забыл:
и ключ, и гриф, и код.
В моих ногах
осколки прежних лет.
Они со мной
покинут этот свет,
и вместе с ними
выйдут из огня
тот, кто стрелял,
и тот, кто спас меня.
В моих зрачках
(не я тому виной,
что жив остался,
просто я связной
меж теми, кто живут
и кто мертвы) —
в моих зрачках
зеленый цвет травы.
…Я все, что смог,
скребком годов соскреб.
Я не берег,
не подставлял свой лоб.
Не коротал
в чужой рубахе дни
и был в окопах
всем другим сродни.
В предчувствии
начала и конца —
светлее день
спокойного лица,
уверенней разжатая рука,
добрее уходящая строка.
Иду на дно
и не иду ко дну…
Так две реки
сливаются в одну,
чтоб, растворившись в море
                                         навсегда,
плыла освобожденная
                                 вода.
 
Тридцать лет спустя
 
Если б душа
отделялась от тела,
сколько бы чаек
ко мне прилетело.
Сколько бы ласточек
в окна влетало.
Сколько б коней
в дом тропу протоптало.
Если б душа
отделялась от тела,
я не ходил бы тайком
на Пастера,
в дом, где живут
все друзья неживые.
Где не лежат
и цветы полевые.
Может, потом
и случится такое,
там, за неслышной
подземной рекою,
на перевозе,
где лодочник желтый
знает, зачем
и откуда пришел ты.
Но на земле
не случается чуда.
Тот, кто погиб,
не приходит оттуда.
Были юнцами.
Не стали старее.
Тех, что погибли,
считаю храбрее.
Может, осколки их
были острее?
Может, к ним пули
летели быстрее?!
 
 
…Дальше продвинулись.
Дольше горели.
Тех, что погибли,
считаю храбрее.[4]4
  Другое название: Пастера, 27
  В августе 1941 года группа моряков под командованием Поженяна сумела отбить у немцев водопроводную станцию и подать в Одессу воду. Почти все моряки в этой операции погибли, Поженян был ранен, но его посчитали погибшим, и в Одессе на улице Пастера, на стене здания, в котором располагался диверсионный отряд, открыта мемориальная доска, на которой среди имён погибших ошибочно значится его имя. Поженян попросил навечно оставить своё имя на этой доске.


[Закрыть]

 
Земля
 
Ее топтали нелюди.
По ней катком прошли.
И в наростах,
и в наледи —
прекрасен лик земли.
 
 
Ее сжигали заживо
и снова жгли и жгли.
И в трещинах,
и в скважинах —
прекрасен лик земли.
 
 
В нее взрывными тромбами
заряды мин легли.
В лицо швыряли бомбами —
прекрасен лик земли.
 
 
И как бы ни корежили,
до мантии трясли —
зазеленело крошево.
Прекрасен лик земли.
 
 
Ничто на ней не вымерзло,
ничто не извели.
Всех вывела.
Всех вынесла.
Прекрасен лик земли.
 
 
Так много перемолото
меж «завтра»
и «вчера»,
что океаны молоды,
а мать-земля
стара.
 
Наследство
 
За то, что ждал так долго,
навек достались мне:
связной с письмом из дома
на каменном коне,
ожившей гильзы порох
в истлевшей кобуре,
черемуховый шорох
на выцветшем ковре.
Да мамина ограда,
осевшая к весне.
Не так уж много надо,
как выяснилось, мне.
 
«Что-то все у меня не ладится…»
 
Что-то все у меня не ладится.
То весною зима приластится,
То зимой, в декабре, за стеклами
Птиц обманут ветрами теплыми.
Что-то все у меня навыворот.
То за горькую правду выпорют,
То за самую малость малую
Вдруг погладят рукой беспалою.
Да и сам-то я, словно маленький,
То с достоинством губы выпячу,
То, зарывшись в подоле маменьки,
Чтобы люди не знали, выплачусь.
Где ж вы, деды морозы добрые?
Вы такие ж, как я, бездомные.
Где ж ты, палочка выручальная?
Ты такая ж, как я, случайная.
Не встречались вы на роду моем.
Вас такие ж, как я, придумали.
Новогоднею ночью бесснежною,
Чтоб вы стали людской надеждою.
 
На старых дорогах

В. Субботину


 
Нет, не мушмула меня звала,
не миндаль, не белых два крыла,
не весенний ветер декабря,
не крутая – в штопоре – дорога.
Ты не доставала до стола,
ты еще спокойным сном спала
в час, когда военная тревога
всколыхнула наши якоря
и рукою жесткой провела
по рядам, в строю застывшим строго.
Разве новогодняя трава,
хмель ветров, лимонная листва,
разве даже моря синева
стали бы причиною разлуки?
Но имеет высшие права
край, где бинтовалась голова.
Он развел всевластно наши руки,
он тебе вернул мои слова.
Полные и горечи и муки.
Крымский край!
Пути моих друзей
Высохшие Семь Колодезей,
неизвестный лейтенант Варлей.
Эльтиген и ночи Дуванкоя.
Здесь ребенок знает про такое,
здесь земля матросских сыновей,
здесь могила моего покоя,
и начало юности моей.
 

1948

Бранденбургские кони
 
Когда начинаются войны
и сыплются первые мины,
последних признаний достойны,
в теплушки садятся мужчины.
Одною обувкой обуты,
едины одною заботой,
теперь они заняты будут
одною и той же работой.
Теперь они точно поделят
двухвёрстку земли на квадраты
и будут по метру в неделю
ползти на обратные скаты.
И как бы земля не дрожала
и как бы она не горела,
и сколько бы в ней ни лежало
упавших за правое дело, —
пока кровенеют закаты,
в дыму погребальном лощины, —
садятся в теплушки мужчины,
ползут на обратные скаты.
О, если б моря обмелели
и твердь распахнулась земная —
живым не хватило б молелен,
чтоб мёртвых назвать поминая.
Живым не хватило бы зданий
для досок мемориальных.
Правительствам – оправданий
за лживость коней триумфальных.
 
 
Но свет фанерных звёзд —
холмов печальный свет;
но горький дым берёз,
что стлался столько лет;
но торжество ворон
над чернотой снегов
и леденящий рёв
недоенных коров,
с утра и до темна
горящие хлеба —
не наша в том вина,
а наша в том судьба.
И сколько б тысяч дней
Нам ни пришлось идти, —
Над тенью их коней
лежал конец пути.
И догорал, как мог,
поверженный Берлин
за горечь всех дорог,
ушедших в бой мужчин.
За свет фанерных звёзд —
холмов печальный свет.
За горький дым берёз,
что стлался столько лет.
 
Освобождение
 
В моих ушах, контуженных войной,
Не гул, не звон, а чей-то позывной.
Но чей он и который это год —
Я все забыл: и ключ, и гриф, и код.
 
 
В моих ногах – осколки прежних лет.
Они со мной покинут этот свет,
И вместе с ними выйдут из огня
Тот, кто стрелял и тот, кто спас меня.
 
 
В моих зрачках (не я тому виной,
Что жив остался, просто я – связной
Меж теми, кто живут и кто мертвы),
В моих зрачках зеленый цвет травы.
 
 
…Я всё, что смог, скребком годов соскрёб.
Я не берёг, не подставлял свой лоб,
Не коротал в чужой рубахе дни
И был на плахе всем другим сродни.
 
 
В предчувствии начала и конца —
Светлее тень спокойного лица,
Уверенней разжатая рука,
Добрее уходящая строка.
 
 
Иду на дно и не иду ко дну…
Так две реки сливаются в одну.
Чтоб, растворившись в море навсегда,
Плыла освобождённая вода.
 
Осада Севастополя
 
Когда война приходит в города,
они темней становятся и тише.
А он казался мне
светлей и выше,
значительней и строже, чем всегда.
Он был почти что рядом,
где-то тут
за сопкой,
за спиною,
за плечами.
Бомбят его, —
и мы не спим ночами.
так боя ждем, как только боя ждут.
Шел сотый день,
сто первый,
сто второй.
Под нами с ревом оседали горы.
Но только почта покидала город,
и только мертвый смел покинуть строй.
Он весь пылал,
и с четырех сторон
от бухты к бухте подползало пламя.
А нам казалось, это было с нами,
как будто мы горели, а не он.
А он горел,
и отступала мгла
от Херсонеса и до равелина.
И тень его пожаров над Берлином
уже тогда пророчеством легла.[5]5
  Другое название: Декабрь 1941 года


[Закрыть]

 
Остров Борнхольм
 
Чтоб увидеть одинокий холм
с красною суровою звездою,
долго шел я северной водою
на далекий остров Борнхольм.
 
 
Господи! И здесь они лежат.
Дома им погостов было мало.
Снега им в России не хватало.
И они в чужой земле лежат.
 
 
Что ж, теперь иного не дано:
ни любви, ни радости не знавшим,
в День Победы в этих травах павшим,
здесь лежать навеки суждено.
 
 
Ранним горьким криком журавля,
навсегда ушедших поминая,
пусть над ними дрогнет небо мая,
пусть, как дома, пухом им земля.
 
Инкерманские каменоломни
 
1
Военных давних лет игра:
перед друзьями повторяться,
все время храбрым притворяться
и ждать,
придут ли катера,
пройдет ли мимо часовой,
возьмет ли ложный след овчарка,
пыль инкерманскую отхаркав,
лечь камнем
или встать травой.
Так день за днем,
без перемен.
Набросив темноту на плечи,
смотри,
считай,
ищи ли встречи.
Все, что угодно!..
Но не плен.
У нас на это права нет.
Не обсуждая приказанье,
наш потолок —
одно касанье.
«Туда-сюда» —
закон кассет.
Уходит след,
плетется нить.
Одним и тем же делом занят.
Пока разведчика не ранят,
нам воздух в легких
не сменить.
А оставалось нас
так мало!
И так далек был
путь домой!
А жить хотелось,
Боже мой!..
Тогда еще жила ты,
мама.
 
 
2
Когда Инкерманские каменоломни
дымились
и море, как небо,
а небо, как море
горело;
когда от снарядов и бомб
облысели высоты
и воду в полки
даже ночью
с трудом доставляли, —
мы пили компот,
нам давали в пайке
папиросы;
мы в баню ходили
и спали всю ночь
на матрацах.
И мне было стыдно
не жить —
притворяться спокойным;
и было мне страшно
не спать,
а в тепле просыпаться.
И было мне душно,
и жарко, и тесно —
с компотом
ждать, ждать
это слово желанное, жесткое:
«Нынче!»
И первая группа —
минеры с радистом Володей,
почтовые голуби,
голуби – наши связные,
и сам капитан-лейтенант
вышли ночью на шлюпках.
А немцы их ждали.
Но кто виноват —
я не знаю.
Я ранен был.
Я был убит под Одессой.
(Из горьких известий,
печалей,
обид
и наветов
я мог бы построить корабль,
чтоб он утонул в океане.)
Но не было горше
семи человеческих криков:
«Сюда не высаживаться,
мы все убиты,
Володя!..»
И голуби тоже —
они-то причем? —
не вернулись.
Они расплатились
крылатые
просто за верность.
Так что ж они, глупые,
снова зимой улетели
погреться в Испанию
или в Трансвааль.
Оставались бы
дома,
со мною…
 

1976

Херсонес
 
Когда узлом завяжется беда
и ночи дням свои предъявят счеты,
отвергнув черепашьи поезда.
Я снова предпочту им самолеты.
И мягко ляжет под крыло апрель.
И властно вспыхнет море из тумана.
Ужели в мире нет других земель,
и нет камней без камня Инкермана?
И нет Венеций или Ла-Валетт
без Графской, Сапуна и Телефонки,*
и Лувра нет, и Акрополя нет —
и лишь на нем одном заклинил свет
в последний день последней похоронки?
Он, он один, в отеках до небес,
не ведавший спасенья у причала, —
последний мой и первый Херсонес:
раскаянью и мужеству начало.
 

1982

Последний месяц обороны
 
Я вспомнил моряка под Инкерманом
в седых каменоломнях ноздреватых.
Млел август сорок первого безводный,
а в знойный полдень после всех атак
над вражескими трупами, в лощине
поплыл на нас знакомый мне когда-то
афганец —
ветер дальних плоскогорий,
и за холмами оживился враг.
Он все поймет,
он все оценит сразу,
он вновь пошлет своих солдат к окопам,
а ветер,
напоенный трупным ядом,
матросов одурманит допьяна…
Но, сжав штыки,
надев противогазы,
лежали мы,
как будто так и надо,
и верили, что после непогоды
всегда приходит штиль и тишина.
 
Сдача Севастополя
 
Мы отошли, точнее: сдали.
Как странно было б знать тогда,
кто будут нам ковать медали
за отданные города,
Как будут встречи и оркестры
и лица девушек в окне…
Мне все мерещились аресты
на Корабельной стороне,
косою тенью над откосом —
старуха с внуком на руках.
и тысячи
в известняках
лежать оставшихся матросов.
Но не было ни клятв, ни жалоб.
Мы знали, что придем сюда
пока лежит в морях вода,
пока над колыбелью палуб
горит на гафеле звезда.
Пока мы флотский вымпел носим
и вьются ленты у плеча, —
все превозможем мы,
и тросы
взлетят и лягут, грохоча,
на севастопольский причал.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю