Текст книги "Причины для счастья"
Автор книги: Грег Иган
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
ГРЕГ ИГАН
Причины для счастья
1
В сентябре 2004 года, вскоре после своего двенадцатого дня рождения, я вступил в период почти полного счастья. Мне никогда не приходило в голову задаться вопросом, почему я счастлив. Хотя занятия в школе были по-прежнему нудными, учился я достаточно хорошо и мог позволить себе на уроках витать в облаках. А дома у меня оставалось достаточно времени, чтобы читать в книгах и на интернет-сайтах о молекулярной биологии и физике элементарных частиц, о кватернионах и эволюции галактик, создавать собственные абстрактные мультфильмы и компьютерные игры на сюжеты из византийской истории. И несмотря на то что я был тощим, нескладным ребенком и спорт как таковой вызывал у меня
смертельную скуку, мое тело меня вполне устраивало и я получал истинное удовольствие от бега. А бегал я постоянно.
У меня были пища, кров, любящие родители, поддержка. Почему не чувствовать себя счастливым? И хотя мне не удавалось окончательно избавиться от неприятных мыслей о школьной рутине, вредных одноклассниках и мелких проблемах, с легкостью гасивших вспышки моего энтузиазма, все шло прекрасно до тех пор, пока неожиданно не обратилось в прах. Счастье всегда приносило с собой уверенность, что оно будет длиться вечно, и пусть я тысячи раз видел, как это оптимистическое заблуждение рушится, я был еще молод и недостаточно циничен и удивился, когда тревожные признаки в конце концов появились.
У меня начались приступы рвоты, и доктор Эш, наш семейный врач, назначила мне курс антибиотиков и на неделю освободила от занятий. Родители едва ли удивлялись, что эти незапланированные каникулы радовали меня гораздо больше, нежели угнетала загадочная инфекция. Тем не менее мать с отцом были озадачены тем, что я не давал себе труда изображать больного. Впрочем, в этом не было нужды, ведь меня, как по расписанию, рвало три-четыре раза в день.
Антибиотики не помогли. Меня шатало, я спотыкался на ровном месте. В кабинете врача я не мог различить букв в таблице для определения остроты зрения. Доктор Эш направила меня к невропатологу в Вэстмидский госпиталь, и тот велел немедленно сделать томограмму. В тот же день меня положили в больницу. Моим родителям диагноз сообщили сразу, но мне потребовалось еще три дня, чтобы вытянуть из них всю правду.
У меня была опухоль, медуллобластома, она заблокировала один из наполненных жидкостью желудочков головного мозга, и у меня поднялось внутричерепное давление. Вообще-то ме-дуллобластомы смертельны, но после операции, жесткой лучевой и химиотерапии две трети пациентов, которым поставили диагноз на этой стадии, могли протянуть еще лет пять.
Я вообразил себя на железнодорожном мосту с прогнившими шпалами, и выбора у меня не было: только идти вперед, проверяя каждую подозрительную доску, прежде чем наступить на нее. Я осознавал ожидающую меня опасность, осознавал отчетливо, но не чувствовал ни настоящего страха, ни настоящей паники. Самым близким к страху ощущением было волнующее головокружение, словно мне предстояло всего лишь покататься на карусели.
Это объяснялось следующим образом.
Большая часть симптомов была связана с повышением черепного давления, но анализ спинномозговой жидкости выявил также существенное повышение уровня вещества, называемого лей-энкефалин – эндорфина, нейропептида, который возбуждает те же рецепторы, что и опиаты, например морфин и героин. Видимо, где-то на своем зловещем пути мутация, «запустившая» деление раковых клеток, также активировала гены, отвечающие за выработку лей-энкефалина.
Это был необычный случай, не просто побочный эффект. Я тогда мало знал об эндорфинах, но мои родители повторили то, что сказал им невропатолог, а позднее я прочитал обо всем этом в книгах. Лей-энкефалин не относится к анальгетикам, вырабатываемым на случай, когда боль угрожает жизни; он не обладает притупляющим действием, свойственным анестезирующим веществам. Скорее это некий примитивный способ передачи положительных эмоций; лей-энкефалин высвобождается, когда поведение субъекта или обстоятельства предвещают радость. Бесчисленное множество других нервных импульсов головного мозга модулирует это простое сообщение, создавая почти безграничную палитру положительных эмоций, а соединение лей-энкефалина с нейронами-мишенями служит лишь первым звеном в длинной цепочке данных, передаваемых другими нейромедиаторами. Не вдаваясь в эти тонкости, могу подтвердить один простой факт: лей-энкефалин давал мне радость.
Узнав обо всем, родители буквально сломались, именно я утешал их, сияя безмятежной улыбкой, как некий блаженный маленький мученик из слезоточивых телепередач об онкологических больных. Дело было не в моей внутренней силе или зрелости; я физически был неспособен горевать о своей судьбе. И благодаря специфическому воздействию лей-энкефалина я мог бесстрашно смотреть правде в глаза, как если бы меня до ушей напичкали примитивными опиатами. Голова у меня оставалась ясной, но эмоции били через край, я просто излучал бодрость.
Сначала мне установили желудочковый шунт – тонкую трубку, которая проникала глубоко в череп и способствовала снижению давления; затем должна была последовать более инвазивная и рискованная процедура удаления опухоли; операцию назначили на конец недели. Доктор Мейт-ленд, онколог, подробно объяснила, как будет проходить лечение, и предупредила, что после операции меня ожидают месяцы дискомфорта и опасность рецидива. Что ж, ремни были пристегнуты, и я готов был отправиться в путь.
Тем не менее, когда первый шок остался позади, родители не захотели сидеть сложа руки и гадать, доживу ли я до зрелости: шансы были один к двум. Они обзвонили весь Сидней, затем еще несколько городов, желая услышать мнение других специалистов.
Мать нашла на Золотом Берегу частную клинику – единственный австралийский филиал сети «Дворцы Здоровья», расположенной в Неваде; там на онкологическом отделении предлагали новый метод лечения медуллобластомы. В спинномозговую жидкость вводили генетически модифицированный вирус герпеса, который поражал делящиеся раковые клетки и активировал мощный цитотоксический препарат, а тот в свою очередь убивал инфицированные клетки. После лечения, согласно статистике, восемьдесят процентов больных проживали еще пять лет. Кроме того, такая методика исключала риск хирургического вмешательства. Я сам просмотрел цены на веб-сайте больницы. Они предлагали комплексное соглашение: три месяца пребывания в стационаре с питанием, все процедуры и рентгеновские снимки, все лекарства за шестьдесят тысяч долларов.
Мой отец работал электриком на стройке. Мать – продавщицей в супермаркете. Я был единственным ребенком, так что мы отнюдь не бедствовали, но родителям пришлось получить вторую закладную на дом и еще на пятнадцать-двадцать лет погрязнуть в долгах, чтобы оплатить лечение. При той и другой методике шансы были примерно одинаковые. Я слышал, как доктор Мейтленд предупреждала родителей, что сравнивать их нельзя – лечение с помощью вируса разработано совсем недавно. Было бы более понятно, если бы они последовали ее совету и выбрали традиционный способ.
Может быть, моя питаемая энкефалином святость как-то на них повлияла. Может быть, они не пошли бы на такие большие жертвы, если бы я сохранял свой обычный угрюмый вид или если бы я просто панически боялся, а не проявлял этого противоестественного мужества. Я так никогда и не узнал этого наверняка. В любом случае, мое мнение об отце и матери не изменилось бы. Хотя энкефалин и не заполнил их мозги, они все же, наверное, поддались его влиянию.
Весь полет на север я держал отца за руку. Мы никогда не были близки, скорее, немного разочарованы друг в друге. Я знал, что он предпочел бы иметь более крепкого, атлетически сложенного, более общительного сына, а мне отец всегда казался ленивым конформистом, чьи взгляды на жизнь основывались на безоговорочно принятых банальных чужих мыслях. Но во время этого путешествия, за которое мы едва перекинулись парой слов, я почувствовал, что его разочарование превратилось в какую-то пылкую, неистовую, покровительственную любовь, и устыдился того, что мало уважал его. Я позволил лей-энкефалину убедить себя в том, что, когда все это закончится, наши отношения изменятся к лучшему.
Со стороны «Дворец Здоровья» на Золотом Берегу казался обычным дорогим приморским отелем – и даже внутри он почти ничем не отличался от гостиниц, которые я видел в кино. Мне предоставили отдельную комнату, где были телевизор шире кровати и компьютер с выходом в Интернет. После недели обследований в мой желудочковый шунт вставили капельницу и ввели через нее сначала вирус, а затем, через три дня, препарат.
Опухоль начала уменьшаться почти сразу же; мне показали снимки. Родители выглядели счастливыми, но ошеломленными. Похоже, они не слишком доверяли заведению, куда миллионеры приезжали делать операции на мошонке, и считали, что из них только выкачают деньги и накормят первоклассными байками, а я тем временем угасну. Но опухоль продолжала уменьшаться, и когда этот процесс приостановился на два дня, онколог повторил процедуру, после чего щупальца и клубки на экране томографа стали совсем тонкими, почти прозрачными.
Теперь у меня были все основания для буйной радости, но я, напротив, начал испытывать растущее беспокойство и решил, что это следствие снижения уровня лей-энкефалина в организме. Возможно даже, что опухоль вырабатывала такое количество этой штуки, что я очутился на вершине блаженства, и у меня не было иного пути, кроме как вниз.
А теперь каждое облачко тревоги в моем солнечно-ясном расположении духа только подтверждало добрые вести на экране томографа.
Однажды утром я проснулся от кошмара – это был первый кошмар за несколько месяцев; мне приснилась опухоль в образе когтистого чудовища, которое мечется у меня в голове. Я слышал, как оно бьется панцирем о мой череп, словно скорпион, запертый в банке. Я был напуган, весь взмок от пота… я освободился от этого чудовища. Страх вскоре уступил место ярости: болезнь сделала меня слабым, но теперь я мог противостоять ей, кричать о том, что думаю, изгнать демона при помощи праведного гнева.
Я действительно чувствовал себя в какой-то степени обманутым. Я переживал спад после борьбы со своей злой судьбой, которая теперь уже сама отступала. И прекрасно понимал, что кривлю душой, представляя себя разгневанным победителем болезни – вроде того, как если бы вилочный погрузчик снял с моей груди камень, а я вообразил бы, что убрал валун сам, легким дуновением. Но я старался принимать свои запоздалые эмоции такими, как есть.
Спустя шесть недель после того, как я поступил в клинику, снимки были хорошими; в крови, спинномозговой и лимфатической жидкости не наблюдалось белков, характерных для раковых клеток. Тем не менее существовал риск, что в организме остались какие-то пораженные клетки, и мне назначили короткий, мощный курс совершенно других препаратов, не связанных с вирусом герпеса. Сначала мне сделали тестикулярную биопсию под местным наркозом, что было скорее неловко, нежели болезненно; у меня также взяли образец костного мозга из бедра, чтобы способность организма производить сперму и кровяные клетки можно было восстановить, если бы лекарства уничтожили их источник. Я облысел, и рвало меня теперь чаще и гораздо сильнее, чем в начале болезни. Но когда я стал жаловаться, одна из сестер железным тоном объяснила мне, что дети вдвое младше меня подвергались этому лечению месяцами.
Эти традиционные препараты никогда не смогли бы вылечить меня, но, очистив организм от остатков раковых клеток, они значительно сократили риск рецидива. Я узнал красивое слово – апоптоз, самоубийство клеток, запрограммированная смерть – и повторял его себе снова и снова. В конце концов я стал получать почти удовольствие от ощущения тошноты и усталости; чем более несчастным я чувствовал себя, тем легче мне было представить судьбу раковых клеток, представить, как их мембраны сморщиваются, словно воздушные шарики, когда лекарства приказывают им покончить с собой. Умирайте в страданиях, ничтожные зомби! Я думал, что, наверное, придумаю про это игру или даже целую серию игр, кульминацией которой станет «Химиотерапия III: Битва за мозг». Я сделаюсь богатым и знаменитым, я смогу заплатить долг родителям, и жизнь на самом деле будет такой же замечательной, как заставляла меня считать раковая опухоль.
Меня выписали в начале декабря, и я был совершенно здоров. Родители казались настороженными и ликующими попеременно, словно постепенно избавлялись от убеждения в том, что за преждевременную радость придется поплатиться. Побочные эффекты химиотерапии исчезли; волосы отрасли заново, осталась только небольшая плешь на том месте, где когда-то размещался шунт, и желудок мой нормально удерживал пищу. Смысла возвращаться в школу не было, до конца учебного года оставалось две недели, и у меня сразу же начались летние каникулы. По электронной почте я получил пошлое, неискреннее, написанное под диктовку учителя письмо, от одноклассников в духе «поправляйся скорее», но друзья пришли к нам домой, немного смущенные и испуганные, и приветствовали меня, вернувшегося с порога смерти.
Так почему же мне было так плохо? Почему каждое утро, когда я открывал глаза и видел за окном ясное голубое небо – мне разрешали спать сколько захочется, отец и мать обращались со мной как с принцем, но держались в стороне и не ворчали, если я сидел перед компьютером по шестнадцать часов, – почему же при первом луче дневного света мне хотелось зарыться лицом в подушку, сжать зубы и шептать: «Лучше бы я умер, лучше бы я умер»?
Ничто не приносило мне ни малейшей радости. Ничто – ни мои любимые Интернет-магазины и веб-сайты, ни звуки нджари1, которыми я когда-то наслаждался, ни самая дорогая, соленая, сладкая и высококалорийная еда, которую я получал по первому слову. Я не мог заставить себя прочесть до конца страницу ни в одной книге, не мог написать десяти строчек кода. Я не мог смотреть в глаза своим друзьям, не мог допустить мысли об общении по Интернету.
Все, что я делал, все, о чем я думал, вызывало у меня ужасное чувство досады и страха. Единственное сравнение, приходившее мне в голову, – документальный фильм об Освенциме, который показывали в школе. Фильм-хроника открывался длинной панорамой, камера неумолимо приближалась к воротам лагеря, и когда я наблюдал эту сцену, на душе у меня становилось все мрачнее и мрачнее – я уже хорошо знал, что произойдет внутри. Я не сходил с ума; я ни минуты не верил, что за каждой радужной картинкой меня подстерегает какое-то неописуемое зло. Но когда я просыпался и видел небо, меня охватывало то же тошнотворное предчувствие, как если бы я смотрел в ворота Освенцима.
Возможно, я боялся, что опухоль появится снова, но боялся не настолько. Быстрая победа над вирусом в первом раунде значила немало, и отчасти я действительно считал себя везучим и испытывал соответствующую благодарность. Но я не мог больше радоваться своему спасению, теперь, после энкефалинового блаженства, мне было так плохо, что хотелось покончить с собой.
Родители встревожились и потащили меня к психологу на «консультации для выздоравливающих». Эта идея показалась мне такой же отвратительной, как и все остальное, но у меня не было сил сопротивляться. Доктор Брайг и я проанализировали вероятность того, что я подсознательно стремлюсь быть несчастным, потому что привык связывать счастье с риском смерти, и тайно страшусь, что новое появление главного симптома опухоли – радости – возродит саму болезнь. Часть моего разума отвергала это удобное объяснение, но другая часть уцепилась за него. Видимо, подсознательно я надеялся, что подобные сложные умозаключения помогут мне вытащить мои несчастья на свет Божий, где тоска и печаль потеряют надо мной власть.
Но депрессия и отвращение, которое вызывало во мне все вокруг – пение птиц, рисунок на кафеле в ванной, запах тостов, форма моих рук, – только усиливались.
Я решил, что, возможно, повышение уровня лей-энкефалина, вызванное опухолью, спровоцировало мои нейроны сократить количество соответствующих рецепторов, или я стал «толерантным» к лей-энкефалину, как наркоман-геро-инщик к опиатам, то есть в моем организме начало вырабатываться регуляторное вещество, блокирующее рецепторы. Когда я поделился своими соображениями с отцом, он настоял, чтобы я обсудил все это с доктором Брайтом. Тот изобразил живейший интерес, но явно не принял мои слова всерьез. Он по-прежнему говорил родителям, что мое состояние – совершенно нормальная реакция на перенесенное заболевание и что мне необходимы только время, терпение и понимание.
В начале нового учебного года меня отправили в школу, но после того как я целую неделю тупо сидел за партой, уставившись в никуда, родители устроили так, чтобы я обучался на дому. Дома мне действительно удавалось пускай медленно, но все же осваивать школьную программу в периоды оцепенения, которые чередовались с приступами всепоглощающей депрессии. В эти же промежутки относительной ясности мысли я продолжал размышлять о возможных причинах своего состояния. Я порылся в медицинской и биологической литературе и обнаружил статью об исследовании влияния высоких доз лей-энкефалина на кошек, но там утверждалось, что эффект толерантности непродолжителен.
Затем, одним мартовским утром, глядя на электронный микроснимок раковой клетки, инфицированной вирусом герпеса, вместо того чтобы изучать биографии давно умерших ученых, я наконец выработал более или менее логичную теорию. Вирус при помощи особых белков присоединялся к инфицируемой клетке, затем проникал сквозь мембрану. Но если вирус позаимствовал от многочисленных РНК-транскрип-тов раковой клетки копию гена лей-энкефалина, он уже мог цепляться не только к размножающимся клеткам опухоли, но и к любому нейрону с лей-энкефалиновым рецептором в моем мозгу.
А затем появился цитотоксический препарат, активируемый вирусом, и убил все подряд.
Каналы, которые в норме стимулировались погибшими нейронами, отмирали, лишенные входящей информации. Все участки моего мозга, способные испытывать положительные эмоции, постепенно гибли. И хотя временами я просто ничего не чувствовал, мое настроение определялось колеблющимся соотношением сил. Не встречающая ни малейшего сопротивления депрессия могла в любой момент полностью мной завладеть.
Я ни словом не обмолвился родителям. У меня не хватило духа рассказать им, что в битве за мою жизнь, которую они изо всех сил помогали мне выиграть, я оказался покалеченным. Я попытался связаться с онкологом, который лечил меня на Золотом Берегу, но мои звонки зависали в режиме ожидания, а письмо, отправленное по электронной почте, осталось без ответа. Мне удалось поговорить наедине с доктором Эш. Она вежливо выслушала мою теорию, но отказалась направить меня к невропатологу, поскольку симптомы у меня были исключительно психологическими, а в анализах крови и мочи не обнаружилось никаких стандартных признаков клинической депрессии.
Периоды просветления становились все короче. Вскоре я уже проводил в постели большую часть дня, рассматривая затемненную комнату. Мое отчаяние было настолько однообразным, абсолютно не связанным с реальными событиями, что до некоторой степени притуплялось собственной абсурдностью: никого из моих близких не убили, рак был почти на сто процентов побежден, я еще мог отличить свои ощущения от настоящего горя и настоящего страха.
Но я был не в состоянии отбросить уныние и чувствовать то, что мне хотелось. Моя свобода выбора ограничивалась попытками отыскать причины моей тоски – обмануть себя мыслью, что это моя собственная, абсолютно естественная реакция на какую-то придуманную цепь несчастий – или отречься от нее как от чего-то инородного, привнесенного извне, поймавшего меня в эмоциональную ловушку, сделавшее меня бесполезным и бесчувственным, словно паралитик.
Отец не стал обвинять меня в слабости или неблагодарности, он просто тихо исчез из моей жизни. Мать все еще старалась достучаться до меня, утешить или расшевелить, но дошло до того, что у меня едва хватало сил пожать ей руку в ответ. Я не был в буквальном смысле этого слова парализован или слеп, я не онемел, не помутился рассудком.. Но все яркие миры, когда-то принадлежавшие мне, – физические и виртуальные, реальные и воображаемые, интеллектуальные и эмоциональные, – стали невидимыми, недостижимыми. Скрылись в тумане. Утонули в дерьме. Были погребены под пеплом.
К тому моменту, когда меня приняли на неврологическое отделение, мертвые участки моего мозга отчетливо просматривались на томограмме. Но даже если бы диагноз поставили раньше, остановить процесс все равно было бы невозможно.
И я понимал: теперь никто не в состоянии забраться внутрь моего черепа и восстановить механизм счастья.
2
Будильник разбудил меня в десять, но мне потребовалось еще три часа, чтобы найти в себе силы пошевелиться. Я отбросил простыню и сел на край кровати, вяло бормоча ругательства и пытаясь избавиться от неизбежной мысли о том, что вставать не стоило. Какие бы грандиозные достижения ни сулил мне сегодняшний день (ухитриться не только отправиться в магазин, но еще и купить что-нибудь, помимо полуфабрикатов), какая бы невероятная удача ни обрушилась на меня (например, страховая компания перечислит деньги прежде, чем наступит срок платить за квартиру), завтра я проснусь с точно таким же чувством.
Ничто не поможет, ничто не изменится. Все заключалось в этих шести словах. Но я давно уже смирился с этим, разочарованиям не осталось места. И нечего было сидеть и в тысячный раз жаловаться на проклятую очевидность.
Верно?
К дьяволу. Просто вставай.
Я проглотил свои «утренние» лекарства, шесть капсул, которые я с вечера положил на тумбочку, затем отправился в ванную и помочился ярко-желтой жидкостью, состоявшей в основном из продуктов распада вчерашней дозы. Ни один антидепрессант в мире не мог обеспечить мне искусственный рай, но эта штука поддерживала достаточно высокий уровень дофамина и серотонина1 в моем организме и избавляла меня от полного ступора – от капельниц, судна и обтираний губкой.
Я побрызгал в лицо водой, пытаясь выдумать причину для того, чтобы выйти из дому, в то время как в холодильнике еще полно еды. Оттого, что я, небритый, немытый, целыми днями торчал дома, мне делалось только хуже: я был тощим и вялым, словно какой-то бледный паразитический червь. Но по-прежнему могла пройти неделя или две, прежде чем отвращение к себе становилось настолько невыносимым, чтобы заставить меня пошевелиться.
Я уставился в зеркало. Отсутствие аппетита более чем компенсировало отсутствие физических нагрузок – я не получал удовольствия ни от лакомств, ни от движения, – и можно было пересчитать ребра под дряблой кожей у меня на груди. Мне было тридцать лет, а выглядел я как изможденный старик. Я прижался лбом к холодному стеклу, повинуясь какому-то рудиментарному инстинкту, говорившему мне, что это приятное ощущение. Но ничего приятного я не почувствовал.
Зайдя в кухню, я увидел на телефоне огонек: получено сообщение. Я отправился обратно в ванную и сел на пол, пытаясь убедить себя, что это не обязательно плохая новость: умирать вроде бы некому, а развестись дважды мои родители не могут.
Я приблизился к телефону и включил дисплей. Возникло миниатюрное изображение незнакомой строгой женщины средних лет. Имя отправителя – доктор 3. Даррэни, Отдел биомедицинской инженерии, Университет Кейптауна. В графе «тема» значилось: «Новые технологии в протезной реконструктивной нейропластике». Это меня удивило: обычно люди так невнимательно просматривали мою историю болезни, что считали, будто я слегка умственно отсталый. Я ощутил бодрящее отсутствие отвращения к доктору Даррэни, самое близкое к уважению чувство, на которое я был способен. Но я знал: никакие новые технологии уже не смогут мне помочь.
Соглашение с «Дворцом Здоровья» предусматривало в случае неудачного лечения пожизненное содержание в размере минимальной оплаты труда плюс компенсацию за необходимое медицинское обслуживание; таким образом, в моем распоряжении не было никаких астрономических сумм. Тем не менее расходы на лечение, которое потенциально еделало бы меня трудоспособным, страховая компания по своему усмотрению могла покрыть полностью. Объем выделяемых средств, учитывая общие затраты на мое пожизненное содержание, постоянно уменьшался, но тогда во всем мире сокращалось финансирование медицинских исследований.
Большая часть предлагавшихся мне до сих пор терапевтических методов заключалась в применении новых препаратов. Лекарства действительно избавляли меня от пребывания в стационаре, но надежда, что они превратят меня в маленького счастливого труженика, была равносильна ожиданию, что мазь поможет прирастить ампутированную конечность. Тем не менее, с точки зрения Глобальной страховой компании, раскошеливаться на нечто более сложное было слишком рискованно. Без сомнения, подобная перспектива заставляла менеджера, занимавшегося моим делом, постоянно производить актуарные калькуляции. Не было смысла торопиться с расходованием средств, когда еще оставалась значительная вероятность, что после сорока я покончу с собой. Дешевые способы всегда предпочтительнее, даже если они не дают быстрых результатов, а любое предложение радикальных методов, имеющих реальные шансы на успех, наверняка было неподходящим с точки зрения соотношения риск-цена.
Я опустился на колени перед экраном, обхватив голову руками. Я мог стереть сообщение, не просмотрев его и не узнав, что я теряю, избавить себя от разочарования… Но ведь неведение ничем не лучше. Я нажал кнопку воспроизведения и отвел глаза; встречаясь взглядом с другим человеком, пусть даже на экране, я испытывал ужасный стыд. Я понимал причину этого: рецепторы, восприимчивые к эндорфину, давно уже были заблокированы или мертвы, а отрицательная информация вроде неприятия или враждебности поступала бесперебойно по каналам, ставшим гиперчувствительными, и теперь все свободное пространство заполнялось мощными негативными импульсами, независимо от реального положения вещей.
Я слушал доктора Даррэни со всем вниманием, на которое был способен, пока она описывала, как работает с пациентами, перенесшими удар. Стандартным лечением в данном случае была пересадка искусственно выращенной нервной ткани, но Даррэни вместо этого вводила в пораженный участок полимерную пену специально разработанной структуры.
Пена вступала во взаимодействие с аксонами и дендритами окружающих нейронов, а сам полимер был создан таким образом, что служил как бы сетью электрохимических переключателей. С помощью микропроцессоров, распределенных в пене, изначально аморфную сеть-матрицу программировали на общее восстановление функций погибших нейронов, затем настраивали таким образом, чтобы достичь совместимости с организмом конкретного пациента.
Доктор Даррэни перечислила свои достижения: восстановление зрения, речи, двигательной функции, музыкального слуха, способности регулировать мочеиспускание и дефекацию. Мой случай, учитывая количество погибших нейронов и синапсов пока лежал за пределами ее возможностей. Но от этого задача становилась только интереснее.
Я ждал, когда же наконец она назовет «скромную» ше-сти-семизначную сумму гонорара. Голос с экрана произнес:
– Если вы в состоянии оплатить дорожные расходы и стоимость трехнедельного пребывания в клинике, то само лечение будет осуществлено за счет моего гранта.
Я дюжину раз прослушал эти слова, пытаясь найти в них подвох, – это было единственное занятие, в котором я преуспел. Когда мне это не удалось, я собрался с духом и написал по электронной почте ассистенту Даррэни в Кейптаун, попросив разъяснений.
Все было правильно. За стоимость годовой дозы лекарств, которые с трудом поддерживали меня в сознании, мне предлагали возможность стать нормальным человеком на всю оставшуюся жизнь.
Организация поездки в Южную Африку была мне совершенно не по силам, но когда Глобальная страховая компания осознала собственную выгоду, машина на двух континентах завертелась, действуя от моего имени. Все, что от меня требовалось, – это подавить желание все отменить. Перспектива снова оказаться в больнице, опять стать беспомощным угнетала меня несказанно, но размышление о нервном про-
1 Синапс (греч. synapsys – соприкосновение, соединение) – специализированная зона контакта между отростками нервных клеток и другими возбудимыми и невозбудимыми клетками, обеспечивающая передачу информационного сигнала.
тезе само по себе было подобно ожиданию Судного дня, обозначенного в календаре. Седьмого марта 2023 года я либо вступлю в бесконечно огромный, богатый, прекрасный мир, либо буду искалечен без надежды на выздоровление. И в каком-то смысле даже окончательный крах надежд представлялся мне гораздо менее пугающим, чем его противоположность: я и так был жестоко болен и с легкостью воображал себя искалеченным окончательно. Единственное представление о счастье, которое я мог вызвать в памяти, был образ меня самого в детстве, радостно бегущего в лучах солнечного света: это было приятно, но лишено какого-либо практического смысла. Если бы я хотел стать солнечным лучом, я в любое время мог бы вскрыть себе вены. Но мне нужна была работа, мне нужна была семья, мне нужна была обыкновенная любовь – довольно скромные амбиции, но на протяжении многих лет я был лишен всего этого. Однако я не мог представить себе, что произойдет, когда я наконец достигну желаемого, так же как не мог представить себе повседневную жизнь в двадцати шести измерениях.
Перед утренним рейсом из Сиднея я не спал всю ночь. В аэропорт меня отвозила специальная медсестра, однако я был избавлен от сопровождения до Кейптауна. Во время полета в минуты бодрствования меня терзала паранойя, я боролся с искушением придумать тысячи оснований для тревоги и тоски, терзавших меня. Никто на этом самолете не смотрит на меня с презрением. Методика Даррэни – не обман. Я преуспел в борьбе с бредовыми идеями, но, как всегда, изменить свои чувства оказалось мне не под силу, мне даже не удалось провести четкую грань между моим чисто патологическим беспокойством и вполне естественным страхом человека перед рискованной операцией на головном мозге.
Разве не блаженством будет перестать все время бороться. Пусть не счастье; но даже грядущее, полное горя, окажется триумфом, ведь я буду знать, что у этого горя есть причина.