Текст книги "Кузнец своего счастья"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Ваше появление, дорогой внучатный племянник, внушило мне мысль об искусственной подмоге, к которой часто прибегают, как гласит история, большие и малые династии. Что бы вы сказали на такое предложение: вы живете в моем доме как родной сын, и я делаю вас своим законным наследником? От вас же потребуется следующее: вы жертвуете формально всеми вашими семейными преданиями (ведь вы последний в роде) и при вводе в наследство, то есть после моей смерти, принимаете мою фамилию. Я же исподволь начну распространять слух, что вы мой незаконный сын, плод сумасбродной юношеской шалости. Вы эту выдумку поддерживаете, не опровергаете ее. Быть может, впоследствии можно будет сочинить какой-нибудь документ, мемуары, маленький роман, какую-нибудь необычную любовную историю, в которой я буду выведен как ее пламенный и безрассудный герой, натворивший много бед, но искупивший в старости свою вину. И, наконец, вам надлежит принять из моих рук ту супругу, которую я выберу для вас из среды знатных девиц нашего города для дальнейшего осуществления моей цели. Вот в целом и в частности мое предложение!
Слушая эту речь, Джон попеременно краснел и бледнел, не от стыда и ужаса, а от радости и умиления перед лицом долгожданного счастья и собственной мудрости, которая его к этому счастью привела. Все же, будучи себе на уме, он сделал вид, будто ему трудно решиться пожертвовать своим честным именем и законным рождением и в вежливых и красноречивых выражениях попросил дать ему сутки на размышление, а затем, как бы в глубокой задумчивости, стал разгуливать взад и вперед по великолепному саду. Прелестные цветы – левкои, гвоздика и розы, царский венец и лилии, грядка герани и жасмина, мирты и олеандры – умильно на него поглядывали и склонялись перед ним, как перед своим господином.
Насладившись в течение получаса ароматом и солнцем, тенью и прохладой фонтана, Джон с глубокомысленным видом вышел на улицу, завернул за угол, вошел в кондитерскую и съел там три горячих пирожка, запив их двумя рюмками хорошего вина. Затем он вернулся в сад и снова ходил в течение получаса взад и вперед, закурив на этот раз сигару. Мимоходом он нашел грядку маленькой, нежной редиски. Вырвав себе пучок, он вымыл его у фонтана с каменными тритонами, которые преданно таращили на него глаза, и направился в прохладную пивную, где запил редиску кружкой пенистого пива. Там он завязал занимательный разговор с посетителями и даже попытался подменить свой родной диалект более мягким швабским, ввиду, той немаловажной роли, которую ему со временем придется играть среди этих людей.
Прошел обеденный час, но Джон с умыслом решил опоздать к обеду. Чтобы разыграть полную потерю аппетита, он предварительно съел три мюнхенские колбаски и выпил вторую кружку пива, которая показалась ему еще вкуснее первой. После этого, нахмурив лоб, он вошел в столовую и с отсутствующим видом уставился на свою тарелку супа.
Старик Литумлей, который, наталкиваясь на препятствие, становился болезненно упрям и не терпел никаких возражений, уже испытывал гнев и опасение, что его последняя надежда стать родоначальником разлетится прахом, и с недоверием стал поглядывать на неподкупного гостя. Наконец неизвестность – суждено ли ему стать основателем рода или нет – стала невыносимой, и он потребовал от Джона сократить суточный срок, данный ему на размышление, и сейчас же принять какое-нибудь решение: он боялся, что суровая добродетель его родственника будет возрастать с каждым часом. Затем он собственноручно принес бутылку очень старого рейнского вина из погребов, о которых Джон еще не имел никакого понятия. Когда духи солнца, освобожденные из плена, стали, благоухая, незримо витать над хрустальными бокалами, издававшими мелодичный звон, когда с каждой каплей жидкого золота, попадавшей на язык, вырастали под носом цветники, суровая Душа Джона, наконец, смягчилась, и он дал свое согласие. Немедленно послали за нотариусом и, попивая чудесный кофе, составили законнейшее завещание. После этого мнимый побочный сын и праотец будущего рода заключили друг друга в объятия. Но то было не горячее объятие людей с плотью и кровью, а нечто гораздо более торжественное, скорее – столкновение двух великих принципов, встретившихся на пересечении своих орбит.
Наконец Джон добился полного счастья. Теперь ему оставалось только не упустить выпавших на его долю благ, с известным вниманием относиться к своему почтенному отцу и тратить карманные деньги, имевшиеся у него в избытке, наиприятнейшим для себя образом. Все это он проделывал с большим спокойствием и достоинством; причем одевался он как барон. Из ценных вещей ему ничего не пришлось докупать, и в этом обнаружилась его прозорливость, так как ему вполне хватало приобретенного много лет тому назад в достаточном количестве и с точным учетом того, что потребуется ему в зените счастья. Битва при Ватерлоо сверкала и гремела на успокоенной груди, цепочки и брелоки колыхались на ублаготворенном чреве, глаза сквозь золотые очки бросали довольные и горделивые взгляды, камышовая трость служила не столько опорой, сколько украшением умного мужчины. Прекрасный портсигар был всегда полон отличных сигар, которые он с толком курил из мундштука со знаменитой группой. Дикий конь приобрел лоснящуюся коричневую масть, а сидящий на нем Мазепа стал бледно-розового, почти телесного цвета, и в результате объединенных усилий скульптора и курильщика это произведение искусства поистине вызывало восхищение всех знатоков. Папаша Литумлей был им также очарован и стал учиться у своего приемного сына обкуриванию пенки, для чего и приобрел целую партию пенковых трубок. Но старик был слишком беспокоен и нетерпелив для этого благородного искусства, так что Джону нужно было все время приходить ему на помощь, направлять его, чем он внушил старику еще большее уважение и доверие к себе.
Вскоре им обоим представилось более важное дело. Папаша стал настаивать, чтобы они сообща придумали и написали роман, который должен был возвести Джона в звание незаконнорожденного сына. Предполагалось, что это будет тайный семейный документ в форме отрывочных воспоминаний. Чтобы предотвратить ревность и беспокойство со стороны госпожи Литумлей, решено было писать этот роман тайком и незаметно спрятать его в будущем семейном архиве. Лишь со временем, когда род Литумлеев расцветет, этот документ должен был появиться на свет и поведать миру историю его происхождения.
Джон заранее решил называться после смерти старика не просто Литумлей, а Кабюс де Литумлей, так как питал к своей фамилии, которую он выковал с таким изяществом, вполне простительную слабость. Что касается документа, который они собирались сочинить, то, поскольку он лишал его законного происхождения и превращал его мать в распутницу, Джон решил со временем сжечь его без всяких церемоний. Но пока ему приходилось принимать участие в работе над его созданием, что несколько омрачало его благополучие. Все же он благоразумно подчинился необходимости и однажды утром заперся со стариком в садовом павильоне, чтобы взяться за дело. Они уселись за столом друг против друга, и тут им вдруг стало ясно, что осуществить эту идею труднее, чем они полагали, так как ни тот, ни другой в своей жизни не написал и сотни связных строк. Им никак не удавалось начало, и чем больше они шушукались, тем труднее было им что-либо придумать. Наконец сын сообразил, что для создания документа, рассчитанного на долгое хранение, требуется прежде всего стопа плотной и красивой бумаги. Обоим это соображение показалось убедительным. Они вышли и в поисках такой бумаги дружно обошли весь город. А так как погода, стояла жаркая, они сразу рассудили, что нужно зайти в кабачок освежиться и собраться с мыслями. Там они с удовольствием выпили по нескольку кружек пива, поели орехов, хлеба, сосисок, после чего Джон вдруг заявил, что начало романа он уже придумал и должен прямехонько побежать домой, чтобы на свежую память записать его.
– Ну, беги скорее, – сказал старик, – а я пока придумаю продолжение. Чувствую, что дело к этому идет.
Джон со стопой бумаги в руках вошел в павильон и записал следующее:
«Это случилось в 17… году. Год этот был урожайный. Ведро вина стоило семь гульденов, ведро яблочного сидра – полгульдена, литр вишневой настойки – четыре бацена, булка весом в два фунта – один бацен, а такая же буханка ржаного хлеба – полбацена, а мешок картофеля – восемь баценов. Урожай сена был хороший, мера овса стоила два гульдена. Урожай гороха и фасоли тоже был хороший, а льна и пеньки – плохой, масличных же растений, сала и всякого жира было вдоволь, так что в общем получилось такое странное явление, что населению еды и напитков хватало, но с одеждой дело обстояло плохо, с освещением же, напротив, хорошо. Так закончился старый год, и каждому, само собой разумеется, было интересно знать, что принесет ему новый. Зима была такая, как хорошей зиме полагается быть – холодная и ясная. Теплая снежная пелена лежала на полях и защищала молодые всходы. Но тут в конце приключилось нечто странное. В течение февраля месяца снегопад, оттепель и мороз так часто следовали друг за другом, что появились не только всякие болезни, но и образовались во множестве ледяные сосульки, так что вся местность напоминала большой стекольный магазин, а жители ходили с дощечкой на голове, чтобы предохранить ее от падающих острых ледяшек. Однако в общем цены на продукты оставались те же и поколебались лишь при наступлении той достопримечательной весны».
Тут примчался старик, выхватил у Джона лист и, не прочитав того, что было написано, без лишних разговоров написал следующее:
«Но вот явился Он, и звали его Адам Литумлей. Он шутить не любил и родился в 17… году. Налетел он поэтому как весенняя гроза. Уж был он таковский. Носил он красный бархатный камзол, шляпу с пером и шпагу на боку. Носил он золотой жилет с изречением: «Молодости все дозволено!» Носил он золотые шпоры и ездил верхом на белом коне. Он поставил его в конюшне в первой попавшейся гостинице и воскликнул: «Ну, черт с ним! Теперь весна, а молодость должна перебеситься!» Он за все платил наличными, и все ему удивлялись, он пил вино, он ел жаркое, он говорил: «Все это мне нипочем». А потом сказал: «Приди ко мне, любимая красотка, ты мне дороже, чем вино и жаркое, серебро и золото. Мне на них наплевать! Уж ты как хочешь, но чему быть, того не миновать!»
Тут старик неожиданно застрял и не мог больше ничего придумать. Прочитав совместно все написанное, они нашли, что сделано недурно, а потом в течение недели собирались с мыслями для дальнейшей работы, причем вели очень ветреный образ жизни и часто заходили в пивную в поисках вдохновения; но счастье улыбается не каждый день. Наконец Джон снова поймал нить рассказа и, прибежав домой, написал продолжение:
«С такими словами обратился молодой Литумлей к некоей девице Лизелейн Федершпиль, которая жила на окраине города, где было много садов и начинались рощицы и перелески. Это была одна из самых прелестных красавиц, которые когда-либо рождались в этом городе, с голубыми глазами и маленькими ножками. Она была так чудно сложена, что ей не приходилось тратиться на корсет, а ввиду своей бедности она скопила из этих сбережений некоторую сумму и купила себе фиолетовое шелковое платье. Но все это было омрачено общей грустью, которая также трепетала не только на миловидном лице, но во всех гармонических членах девицы Федершпиль, так что в тихую погоду, казалось, слышны были печальные аккорды эоловой арфы. Ибо наступил достопамятный месяц май, когда смешались все времена года. Вначале шел снег, и соловьи пели с хлопьями снега на голове, так что казалось, будто, на них надели белые колпачки. Потом вдруг наступила такая жара, что дети купались на свежем воздухе и вишни зрели, о чем повествует хроника в следующем четверостишии:
Снег и морозы,
Зреют вишни, цветут лозы,
Купаются дети в пруду.
Все в мае смешалось в этом году.
Эти явления внушали людям тревогу и действовали на них по-разному. Девица Лизелейн Федершпиль, будучи особенно чувствительной, предалась раздумью и впервые поняла, что ее радость и горе, ее добродетель и падение – в ее собственных руках; вот почему, держа весы и взвешивая на них эту ответственную свободу, она очень опечалилась. Но как раз в это время предстал перед ней тот повеса в красном камзоле и без околичностей сказал:
«Федершпиль, я люблю тебя!»
Услышав это, она по велению судьбы изменила свой, образ мыслей и звонко рассмеялась».
– Дай-ка я буду продолжать, – воскликнул старик, который прибежал, запыхавшись, вслед за Джоном и прочитал через его плечо то, что было написано. – Это как раз для меня! – и стал писать дальше:
«Тут смеяться нечего, – сказал он, – я шутить не люблю».
Словом, случилось то, что должно было случиться. А потом в лесочке на горке сидела моя Федершпиль среди зелени и все еще смеялась. Но рыцарь уже вскочил на своего коня и так быстро умчался вдаль, что через несколько минут лишь мелькнул голубым пятном в далекой воздушной перспективе. Он исчез и не вернулся больше, ибо был настоящим отродьем дьявола».
– Ну, это самое уже произошло! – воскликнул Литумлей и бросил перо. – Я свое дело сделал, а ты дописывай конец, я совсем из сил выбился с этими дьявольскими выдумками. Клянусь Стиксом, меня ничуть не удивляет, что родоначальников знатных семей так почитают и рисуют во весь рост: теперь только я почувствовал, какого труда стоило мне основание моего рода. А ведь я все это здорово придумал, не правда ли?
Джон написал дальше:
«Бедная девица Федершпиль была весьма недовольна, заметив, что молодой соблазнитель исчез почти одновременно с достопамятным месяцем маем. Тем не менее со свойственным ей присутствием духа она решила признать все случившееся не случившимся, чтобы привести весы в состояние прежнего равновесия. Но недолго наслаждалась она этим эпилогом своей невинности. Пришло лето, началась жатва, от обильного золотого урожая было желто в глазах. Цены снова значительно снизились. Лизелейн Федершпиль стояла на горке, на все смотрела, но ничего не видела из-за своего горя и раскаяния. Пришла осень, каждая лоза была струящимся фонтаном, земля все время гудела отпадавших на нее груш и яблок; все пили и ели, продавали и покупали. Каждый делал запасы, вся округа превратилась в одну сплошную ярмарку, и хотя все было дешево и имелось в изобилии, люди с хвалой, любовью и благодарностью принимали всякий избыток. Лишь благодать, которая снизошла на девицу Федершпиль, не имела никакой цены, на нее не было спроса, как будто всей этой людской толпе, утопавшей в изобилии, в тягость был один лишний ротик. Тогда она замкнулась в своей добродетели и месяцем раньше положенного времени родила крепкого мальчика, которому суждено было стать кузнецом своего счастья.
Этот сын так мужественно пробивался в жизни, что чудесная судьба свела его, наконец, с отцом, который принял его с почетом и восстановил в законных правах. Это и есть, как известно, второй основатель рода Литумлей».
Этот документ старик скрепил следующей подписью: «Прочел и удостоверил Иоганн Поликарп Адам Литумлей». Джон также поставил свою подпись. Затем господин Литумлей приложил свою печать с гербом, на котором были изображены три половинки золотых удочек на синем фоне и семь трясогузок в белую и красную клетку, сидящих на гербовом щите.
Все же их удивило, что это произведение не вышло более объемистым, так как из целой стопы бумаги они исписали не больше одного листа. Тем не менее они спрятали его в архив, приспособив для этого старый железный ящик, после чего пришли в хорошее настроение и остались очень довольны друг другом.
В таких и тому подобных занятиях время проходило самым приятным образом. Удачливому Джону становилось почти жутко при мысли, что ему уже не надо надеяться, чего-то опасаться, что-то ковать и придумывать.
Подыскивая себе какую-нибудь новую деятельность, он вдруг возымел подозрение, что супруга хозяина дома, судя по выражению ее лица, как будто им недовольна и смотрит на него с подозрением. Правда, это было только его предположение, утверждать с уверенностью он ничего не мог. Из-за других своих дел он мало внимания обращал на эту женщину, которая если не спала, то всегда чем-нибудь лакомилась, ни во что не вмешивалась и, когда не нарушали ее покой, всем была довольна. Теперь он вдруг стал бояться, как бы она не придала его делу плохой оборот, не настроила бы против него своего мужа и тому подобное.
Приставив палец к носу, он сказал:
– Стой! Теперь будет как раз кстати нанести последний штрих. Как это я мог упустить из виду такое важное обстоятельство? Что хорошо – то хорошо, но что лучше – то еще лучше!
Старик как раз вышел на тайные поиски подходящей супруги для продолжателя своего рода, о чем он ему, однако, ничего не сказал. Джон тут же решил пойти к хозяйке дома с неясным намерением поухаживать за ней, вкрасться к ней в доверие и таким путем наверстать упущенное. Чинным, еле слышным шагом спустился он по лестнице до комнаты, где она по большей части находилась, и нашел дверь, по обыкновению, полуоткрытой, так как при всей своей лени она была крайне любопытна и любила прислушиваться ко всему, что происходило в доме.
Он осторожно вошел и увидел, что она, как обычно, дремлет, держа в руке недоеденное малиновое пирожное. Сам еще не зная, с чего начать, он на цыпочках подошел к ней, взял ее полную руку и почтительно поцеловал ее. Она даже не пошевельнулась, только глаза ее полуоткрылись и, пока он стоял перед ней, смотрели на него с весьма загадочным выражением. Смущенный, он что-то пробормотал и убежал в свою комнату, но все время, пока он сидел у себя в углу, перед ним неотступно стоял взгляд ее прищуренных глаз. Он поспешно сошел вниз, женщина лежала по-прежнему неподвижно, только когда он подошел, опять приоткрыла глаза. Он снова убежал, снова уселся в углу своей комнаты, в третий раз вскочил, сбежал с лестницы, шмыгнул к ней и оставался там до тех пор, пока не пришел патриарх.
Не проходило дня, чтобы эта парочка не встречалась, причем они умудрялись так ловко обманывать старика, что он ни о чем не догадывался. Сонливая женщина вдруг по-своему оживилась, а Джон платил своему благодетелю самой разнузданной неблагодарностью, с единственной целью упрочить свое положение и окончательно приковать к себе свое счастье.
Оба грешника прикидывались при этом такими внимательными и преданными в своих отношениях с обманутым Литумлеем, что он чувствовал себя прекрасно и считал свою семейную жизнь образцовой; и трудно было даже решить, кто из двух мужчин более доволен собою. Но однажды утром победу, по всей видимости, одержал старик, имевший таинственный разговор со своей женой. Он с каким-то необычным видом расхаживал по дому, ни одной минуты не стоял на месте, все пытался насвистывать какие-то мотивы, что ему из-за отсутствия зубов плохо удавалось. Он как будто даже вырос за одну ночь на несколько дюймов. Словом, являл собой воплощение самодовольства. Но в тот же день победа стала клониться на сторону молодого, когда старик неожиданно его спросил, не желает ли он предпринять длительное путешествие, чтобы свет повидать, самому поучиться и главным образом ознакомиться с методами воспитания в различных странах, с господствующими там на этот счет принципами, особенно применительно к знатным сословиям.
Ничто не могло быть для Джона более соблазнительным, чем такое предложение, и он с радостью согласился. Его быстро снарядили в дорогу, снабдили чеками, и он в полном блеске отправился в путь. Сначала он посетил Вену, Дрезден, Берлин и Гамбург, потом отважился даже съездить в Париж, и всюду вел роскошный, но благоразумный образ жизни. Там он познакомился со всеми увеселительными местами, летними театрами, всеми зрелищами, обегал все залы редкостей во дворцах, не пропускал ни одного парада и в полдень, стоя на солнцепеке, слушал музыку и глазел на офицеров до тех пор, пока не наступало время обедать. Стоя среди тысячной толпы и созерцая все это великолепие, он испытывал необычайную гордость, как бы ставя себе в заслугу весь этот блеск и звон, и считал каждого, кто там не присутствовал, невежественным простофилей. Но с умением наслаждаться он сочетал величайшее благоразумие, желая доказать своему благодетелю, что тот послал в путешествие не какого-нибудь вертопраха. Ни разу не подал он нищему, ни у одного бедного маленького разносчика ничего не купил, в гостинице упорно увиливал от чаевых, не терпя от этого никакого урона для себя, и долго торговался за каждую оказанную ему услугу. Больше всего забавляло его дурачить и высмеивать погибших созданий, с которыми он развлекался на балах в компании двух-трех своих единомышленников. Словом, он жил обеспеченно и в довольстве, как старый коммивояжер по винной части.
На обратном пути он не мог отказать себе в удовольствии проехаться в свой родной город Зельдвилу. Остановившись в первоклассном отеле, он сидел за табльдотом с таинственным видом, еле цедил сквозь зубы слова, заставляя своих земляков ломать себе голову над вопросом, чем же он стал. Правда, они не сомневались, что он и теперь ничего путного из себя не представляет, но так как он, несомненно, стал состоятельным человеком, они воздерживались от насмешек и только хмуро щурились на золото, которое он все время выставлял напоказ. Он, однако, ни разу не поставил им бутылки вина, хотя на их глазах распивал самые лучшие сорта, думая при этом только, чем бы им еще больше досадить.
В конце своего путешествия он неожиданно вспомнил о данном ему поручении – ознакомиться в разных странах с существующими там методами воспитания и выработать принципы, на основе которых будут воспитываться отпрыски рода, основанного Литумлеем и продолженного Кабюсом. Выполнить это задание в Зельдвиле было ему особенно по душе, потому что тут он мог, разыгрывая важного чиновника просвещения, облеченного высокой миссией, еще больше дурачить зельдвильцев.
В этом ему повезло. С некоторых пор зельдвильцы подыскали себе великолепный источник дохода – делать из своих дочерей воспитательниц и отсылать их на чужбину. Умных и глупых, здоровых и болезненных детей готовили к этой специальности в соответствующих учреждениях, для всех требований. Подобно тому, как варят, жарят и фаршируют форелей, готовя из них разнообразные блюда, так стряпали из этих бедных девочек воспитательниц с разными уклонами – более религиозным или более светским, со знанием языков или главным образом музыки, для знатных домов или для купеческих семей, в зависимости от части света, куда они предназначались и откуда шел спрос. Замечательнее всего было то, что к этим различным специальностям зельдвильцы относились одинаково равнодушно и безразлично, не имели также никакого понятия об образе жизни нанимателей, а хороший сбыт объяснялся тем, что получатели этого экспортного товара были столь же невежественны и равнодушны, как и отправители. Какой-нибудь зельдвилец, разыгрывавший непримиримого врага церкви, не возражал, когда его дочерей, предназначенных для Англии, заставляли разучивать молитвы и воскресные песнопения; другой, с благоговением упоминавший в своих публичных речах имя благородной жены Штауфахера, этого украшения свободной швейцарской семьи, отсылал пятерых или шестерых дочерей в страны, где царил произвол и деспотизм, обрекая их на безрадостное существование на чужбине.
Для этих почтенных граждан важно было одно: снабдив бедняжек заграничным паспортом и дождевым зонтиком, изгнать их как можно скорее из дому, чтобы потом припеваючи жить на присылаемый ими заработок.
Со временем выработались даже некоторая традиция и сноровка в деле внешней подготовки этих девочек, и Джону Кабюсу пришлось изрядно потрудиться, чтобы собрать и записать все эти курьезные принципы, представшие в еще более курьезном виде в его толковании. Он обошел все учреждения, где фабриковались эти гувернантки, расспрашивал начальниц и учителей, стараясь в особенности узнать, как лучше всего наладить воспитание мальчика из знатной семьи, притом за счет наемных людей и без всяких усилий и забот со стороны родителей.
По всем этим вопросам он заготовил любопытную докладную записку, которая благодаря его усердным записям вскоре разбухла до объема в несколько листов; при этом он старался привлечь своей работой как можно больше внимания. Эту записку он спрятал в специально изготовленный жестяной футляр, который носил при себе на кожаном ремне, перекинутом через плечо. Заметив это, зельдвильцы решили, что он подослан к ним с целью выведать секреты их производства и передать их заграничным конкурентам. Они обозлились и выгнали его с проклятиями и угрозами из города.
Довольный тем, что ему удалось причинить им неприятность, он уехал из Зельдвилы и прибыл в Аугсбург, веселый и жизнерадостный как молодая щука. В прекрасном настроении вошел он в дом, где царило не менее радостное оживление. Первой встретилась ему расторопная, пригожая крестьянка с высокой грудью. Увидав у нее в руках кувшин с горячей водой, Джон принял ее за новую кухарку и довольно благосклонно на нее посмотрел. Ему все же не терпелось поздороваться с хозяйкой дома, но она не могла его принять, так как лежала в постели, хотя в доме все время слышался какой-то странный шум. Производил его старик Литумлей. Он бегал взад и вперед, пел, кричал, хохотал, с кем-то спорил и, наконец, появился, пыжась, отдуваясь, с выпученными глазами, багровый от радости, гордости и высокомерия. Он бурно, но с достоинством приветствовал своего любимца и тут же убежал по какому-то делу: видно, хлопот у него был полон рот.
Время от времени доносился откуда-то приглушенный писк, словно игрушечной трубы. Полногрудая крестьянка снова появилась с охапкой белых пеленок и крикнула:
– Иду, мое сокровище, иду, мой мальчик!
«Ах, чтоб тебя! Что за лакомый кусочек!» – подумал про нее Джон, глядя на ее белую шею и не переставая в то же время прислушиваться к неумолкавшему писку.
– Ну что! – сказал снова приковылявший Литумлей. – Разве эта птичка не чудесно поет? Что ты скажешь на это, мой дружок?
– Какая птичка? – опросил Джон.
– Ах, господи Иисусе! Неужели ты ничего не знаешь? – воскликнул старик. – У нас, наконец, родился сын, продолжатель рода, здоровый как поросенок, лежит себе в колыбели. Все мои желания, все мои давнишние мечты, наконец, исполнились.
Кузнец своего счастья стоял как вкопанный, правда еще не учитывая всех последствий этого события, как ни ясны они были. У него только стало очень скверно на душе, он вытаращил глаза и сжал губы так, словно должен был поцеловать ежа.
– Ну что же! – весело сказал старик. – Ты только не огорчайся! Конечно, наши взаимоотношения теперь несколько изменятся. Завещание свое я уже отменил и сжег, как и тот забавный роман, который нам теперь не нужен. Но ты по-прежнему останешься в доме и будешь руководить воспитанием моего сына. Ты будешь моим советником, моим главным помощником и, пока я жив, ни в чем не будешь терпеть недостатка. А теперь пойди отдохни, а я поищу этому маленькому бутузу подходящее имя. Я уже трижды пересмотрел весь календарь, теперь хочу порыться в старой хронике, там встречаются родословные древа с такими необычными именами!
Джон ушел, наконец, в свою комнату и уселся в угол. Жестяной футляр с заметками о воспитании все еще висел у него через плечо, и он машинально сжимал его меж колен. Наконец, уяснив себе создавшееся положение, он стал проклинать коварную женщину, сыгравшую с ним такую злую шутку и подсунувшую наследника. Он проклинал старика, воображавшего, что сын родился от него. Только себя он не проклинал, себя, который, будучи единственным, настоящим виновником появления на свет маленького крикуна, тем лишил себя наследства. Он барахтался в сетях, будучи не в силах разорвать их, и, наконец, побежал к старику с безрассудным намерением открыть ему глаза.
– А вы действительно поверили, что это ваш сын? – спросил он его задыхающимся голосом.
– Что? Как? – переспросил Литумлей, отрываясь от хроники.
Джон в сбивчивых выражениях старался навести его на мысль, что он не мог стать отцом, что его жена, очевидно, повинна в измене.
Но когда старикашка понял его, он вскочил и, как бесноватый, стал топать ногами, фыркать и кричать:
– Убирайся с глаз моих, неблагодарное чудовище, гнусный клеветник! Почему это я, по-твоему, не могу иметь сына? Говори, мерзавец! Так-то ты платишь мне за мои благодеяния? Чернишь своим подлым языком честь моей жены и мою честь! Счастье, что я своевременно узнал, какую змею отогрел на своей груди! А! Значит, уже в колыбели отпрыскам знатных родов грозят происки завистников и себялюбцев. Вон! Немедленно убирайся из моего дома!
Дрожа от бешенства, он подбежал к письменному столу, схватил пригоршню золотых монет, завернул их в бумагу и швырнул злосчастному Джону под ноги.
– Вот тебе на бедность, и чтобы духу твоего здесь не было! – с этими словами он ушел, все еще шипя как змея.
Джон поднял пакет, но из дома не ушел, а пробрался ни жив ни мертв в свою комнату, разделся до рубахи, хотя дело было днем, и улегся в постель, дрожа и жалобно стеная. Не сомкнув глаз в течение всей ночи, он, при всем своем горе, пересчитал брошенные ему деньги и те, которые, как было сказано, сберег во время путешествия.
– Чепуха! – сказал он себе. – Я и не собираюсь уходить, я хочу и должен здесь остаться!
Тут в дверь постучались двое полицейских, вошли и велели ему встать и одеться. В страхе он повиновался, затем они приказали ему собрать свои вещи, которые, впрочем, и без того были сложены самым аккуратным образом, так как он еще не успел распаковать свои дорожные чемоданы. Затем полицейские вывели его из дому, слуга вынес вслед за ним его вещи и, поставив их на улице, захлопнул дверь перед его носом.
После этого полицейские предъявили ему приказ – под страхом наказания никогда не входить в этот дом..
Потом они ушли, а он еще раз взглянул на обитель своего утерянного счастья и увидел, как приоткрылось одно из высоких окон и пригожая кормилица сняла пеленки, которые сушила там по деревенскому обычаю. При этом снова послышался писк ребенка.
Джон побежал со своим имуществом в гостиницу, снова разделся и улегся в кровать, где его уже никто не потревожил. На другой день он в отчаянии пошел к адвокату, чтобы узнать, нельзя ли предпринять что-нибудь. Но тот, даже не выслушав его до конца, сердито закричал:
– Убирайтесь отсюда, осел вы этакий, и бросьте ваши дурацкие плутни с наследством, не то я засажу вас в тюрьму!







