412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глендон Свортаут » Благослови зверей и детей. Участница свадьбы » Текст книги (страница 10)
Благослови зверей и детей. Участница свадьбы
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:53

Текст книги "Благослови зверей и детей. Участница свадьбы"


Автор книги: Глендон Свортаут


Соавторы: Карсон МакКалерс
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

– Как ты сюда попала?

Закон, одетый в синюю полицейскую форму, казался очень большим, а когда тебя арестовывают, лгать или отпираться – плохая тактика. У Закона было тяжелое лицо с плоским лбом и разные уши – одно было немного больше и слегка оттопыривалось. Допрашивая ее, он смотрел не в лицо ей, а куда-то поверх головы.

– Что я здесь делаю? – переспросила Фрэнсис. Она вдруг все забыла и, когда собралась ответить, сказала правду: – Не знаю.

Голос Закона, казалось, доносился откуда-то издалека, с другого конца длинного коридора.

– А куда ты надумала ехать?

Мир стал теперь таким далеким, что Фрэнсис больше не думала о нем. Она уже не представляла себе мир так, как раньше – весь в трещинах, свободным и вращающимся со скоростью тысяча миль в час. Земля стала огромной, неподвижной и плоской. Между Фрэнсис и разными странами возникла пропасть, как широкий каньон, перебраться через который нечего было и думать. Кино и морская пехота так и остались детскими мечтами, пустыми мечтами. Она ответила осторожно, назвав самое маленькое и безобразное место, какое только знала, – попытку убежать туда вряд ли сочтут большим преступлением.

– Во Флауэринг-Бранч.

– Твой отец позвонил в участок и сказал, что ты оставила письмо, что уезжаешь. Мы нашли его на автобусной станции, он сейчас заедет сюда за тобой.

Значит, это отец натравил на нее полицию и ее не заберут в тюрьму. Ей даже стало немного обидно. Лучше оказаться в тюрьме, где можно биться головой о стену, чем в тюрьме, стены которой даже не видишь. Мир стал таким бесконечно далеким, и теперь ей уже не стать участницей чего бы то ни было. К ней вернулись страхи этого лета, прежнее ощущение отчужденности от остального мира, и неудача со свадьбой превратила страх в ужас. Еще вчера она какое-то время чувствовала, что каждый встречный связан с ней, что они мгновенно узнают друг друга. Фрэнсис начала смотреть на португальца, который все еще постукивал пальцами по стойке в такт музыке, как будто играя на пианино. Он раскачивался, его пальцы сновали взад-вперед, так что мужчине у дальнего конца стойки пришлось загородить свою рюмку рукой. Когда музыка смолкла, португалец скрестил руки на груди. Фрэнсис сузила глаза и устремила на него пристальный взгляд, приказывая ему посмотреть на нее. Ему первому она накануне рассказала о свадьбе, но, когда он по-хозяйски осмотрел зал, его взгляд скользнул по ней, не узнавая. Она посмотрела на других посетителей, но их глаза были такими же чужими. От голубого света ей казалось, что она тонет. Тогда Фрэнсис уставилась на Закон, и в конце концов он взглянул на нее. Его глаза были фарфоровыми, как у куклы. И она увидела только отражение собственного тоскливого лица.

Хлопнула застекленная дверь.

– А вот и твой папа! – сказал полицейский.

Больше Фрэнсис никогда не упоминала о свадьбе. Погода испортилась, наступила осень. Произошло много перемен, и Фрэнсис исполнилось тринадцать лет. Накануне переезда она сидела в кухне с Беренис – это был последний день, когда Беренис работала у них; после того как было решено, что Фрэнсис с отцом переедут и будут жить вместе с тетей Пет и дядей Юстасом в новом районе на окраине города, Беренис сказала, что уходит от них – раз так, то ей проще выйти замуж за Т. Т. Был конец ноября, и близился вечер, на востоке небо краснело, как зимняя герань.

Фрэнсис вернулась в кухню, потому что в комнатах было пусто – всю мебель увезли на грузовике. В доме остались только две кровати в спальнях на первом этаже и кухонная мебель – все это увезут завтра. Фрэнсис уже очень давно не проводила дни на кухне с Беренис. Теперь кухня была не такой, как летом, которое, казалось, кончилось так давно. Карандашные рисунки исчезли под новой побелкой, щелястый пол был покрыт новым линолеумом. Даже стол передвинули на другое место, ближе к стене, потому что теперь некому было обедать и ужинать с Беренис.

Эта отремонтированная кухня, выглядевшая почти современно, ничем не напоминала о Джоне Генри Уэсте. Но тем не менее временами Фрэнсис ощущала его присутствие – властное, смутное, серое, как привидение. И тогда между ними воцарялось безмолвие, – как и при упоминании о Хани. Теперь Хани был далеко – в тюрьме – и должен был там оставаться восемь лет. В этот ноябрьский день такое молчание наступило, когда Фрэнсис готовила изящные сандвичи – в пять часов должна была прийти Мэри Литтлджон. Фрэнсис посмотрела на Беренис, которая сидела в кресле, вяло опустив руки, и ничего не делала. На ней был старый свитер, а на коленях она держала облезлую лисью горжетку, подаренную ей Луди много лет назад. Шерсть свалялась, мордочка казалась по-лисьи лукавой и унылой. Огонь плясал в кирпичной плите, и в кухне играли блики и тени.

– Я без ума от Микеланджело, – заявила Фрэнсис.

Мэри должна была прийти в пять часов, пообедать, переночевать у них, а утром поехать с ними в фургоне в новый дом. Мэри собирала репродукции картин великих мастеров и наклеивала их в альбом. Вместе они читали стихи – например, Тенниссона; Мэри собиралась стать великим художником, а Фрэнсис – великим поэтом или же крупнейшим специалистом по радиолокаторам. Раньше мистер Литтлджон работал в фирме, выпускающей тракторы, и до войны он с семьей жил за границей. Когда Фрэнсис исполнится шестнадцать, а Мэри – восемнадцать, они вдвоем отправятся путешествовать вокруг света.

Фрэнсис положила сандвичи на блюдо и добавила восемь шоколадок, а также соленый миндаль – это было ночное угощение, которое они съедят в двенадцать часов ночи, лежа в постели.

– Я ведь говорила тебе, что мы вместе совершим кругосветное путешествие.

– Мэри Литтлджон, – произнесла Беренис подчеркнуто, – Мэри Литтлджон.

Беренис не была способна оценить Микеланджело или поэзию, не говоря уже о Мэри Литтлджон. Вначале Фрэнсис и Беренис спорили из-за Мэри. Беренис говорила, что она толстая и белая, как пастила. Фрэнсис яростно защищала подругу. У Мэри были такие длинные косы, что она могла на них сесть, в них переплетались два цвета – пшенично-золотистый и каштановый; концы волос Мэри затягивала резиновыми колечками или завязывала лентой. У нее были карие глаза с пшеничными ресницами, а пальцы пухленьких рук завершались розовыми подушечками, потому что у нее была привычка грызть ногти. Литтлджоны были католиками, и Беренис даже тут вдруг проявила косность, утверждая, будто католики поклоняются идолам и хотят, чтобы миром правил Папа Римский. Но для Фрэнсис это различие в религиях придавало лишь оттенок необычности и жуткой таинственности предмету ее любви, которая от этого только усиливалась.

«Не будем лучше говорить об этом. Ты просто не в состоянии понять ее. Тебе это не дано», – так однажды она сказала Беренис и по ее внезапно потускневшим глазам поняла, что обидела ее.

Сейчас Фрэнсис повторила эти слова – ее рассердил многозначительный тон, которым Беренис произнесла имя ее подруги, – и сразу пожалела об этом.

– Во всяком случае, я считаю для себя большой честью, что Мэри именно меня выбрала своей самой близкой подругой. Из всех людей именно меня!

– Разве я хоть одно слово против нее сказала? – спросила Беренис. – Я только говорила, что мне противно смотреть, как она сосет свои крысиные хвостики.

– Косы!

Клин гусей, с силой рассекавших крыльями воздух, промелькнул над двором, и Фрэнсис подошла к окну. На рассвете иней посеребрил засохшую траву, крыши соседних домов и даже поредевшие ржавого цвета листья на дереве. Когда Фрэнсис обернулась, в кухне вновь царило безмолвие. Беренис сидела сгорбившись, упершись локтем в колено, прижав лоб к ладони. Ее живой глаз, весь в мелких красных прожилках, пристально смотрел на угольный совок.

Перемены начались одна за другой в середине октября. За две недели до этого Фрэнсис познакомилась с Мэри на розыгрыше лотереи. В те дни бесчисленные белые и желтые бабочки порхали над последними осенними цветами, и тогда же открылась ярмарка.

Все началось с Хани. Как-то вечером он накурился марихуаны, или попросту наркотика, а когда захотел еще, вломился в аптеку белого, который продавал ему эти сигареты с марихуаной. Его посадили в тюрьму, и он как раз ждал суда, а Беренис металась, собирая деньги, ходила советоваться к адвокату и добивалась свидания с Хани. Она появилась на третий день, совершенно обессилевшая, ее живой глаз был покрыт сеткой красных прожилок. Она сказала, что у нее болит голова; тогда Джон Генри Уэст тоже опустил голову на стол и сказал, что и у него болит голова. Однако на его слова не обратили внимания, все думали, что он просто обезьянничает, как обычно.

– Иди-ка отсюда, – заявила Беренис, – мне некогда с тобой дурачиться.

Это были последние слова, которые Джон Генри услышал в кухне дома Адамсов. Позже Беренис вспоминала их как Божью кару. Джон Генри заболел менингитом и через десять дней умер. До последней минуты Фрэнсис не могла всерьез поверить, что он умрет. Стояла чудная погода, повсюду цвели маргаритки, в воздухе порхали бабочки. Жара спала, но небо день за днем оставалось чистым, сине-зеленым, как волны на мелководье, пронизанном солнцем.

Фрэнсис не позволяли навещать Джона Генри, но Беренис каждый день ходила помогать сиделке. Она возвращалась вечером, и от того, что она рассказывала своим надтреснутым голосом, Джон Генри начинал утрачивать реальность.

– Не понимаю, почему он должен так страдать, – говорила Беренис, и слово «страдать» никак не вязалось с Джоном Генри, оно пугало Фрэнсис, как раньше страшила темная пустота в сердце.

Открылась ярмарка. На центральной улице шесть дней и шесть ночей висел флаг. Фрэнсис была на ярмарке дважды, оба раза с Мэри – они катались на всех аттракционах, но в павильон уродов не пошли. Мэри Литтлджон сказала, что интерес к уродам – болезненное явление.

Фрэнсис купила для Джона Генри тросточку и послала ему коврик, который выиграла в лотерею. Но Беренис сказала, что игрушки ему уже ни к чему, и эти слова прозвучали жутко и неестественно. День за днем светило солнце, и слова Беренис звучали все ужаснее; Фрэнсис испытывала мучительный страх, но в глубине души все же не верила. Джон Генри кричал трое суток, его глаза закатились, и он ничего не видел. Под конец он лежал, откинув назад голову, изогнув дугой спину, кричать у него уже не было сил. Он умер во вторник, когда закрылась ярмарка, в солнечное утро, когда в воздухе порхало особенно много бабочек и небо было совсем чистым.

Тем временем Беренис наняла адвоката и виделась с Хани в тюрьме.

– Не знаю, в чем я провинилась, – повторяла она. – С Хани такая беда, а теперь еще и Джон Генри.

И все же в самой глубине души Фрэнсис не поверила в случившееся. Но в тот день, когда тело Джона Генри должны были увезти на семейное кладбище в Опелике, туда же, где похоронили дядю Чарлза, она увидела гроб и поняла, что это правда. Раз или два Фрэнсис видела его в кошмарных снах: словно манекен-ребенок, убежавший с витрины универсального магазина, с трудом передвигая негнущиеся в коленях ноги, Джон Генри шел к ней, его сморщенное восковое личико, лишь кое-где тронутое краской, придвигалось все ближе и ближе, пока она в страхе не просыпалась. Но этот сон она видела не больше двух раз, а дневные часы были заполнены радиолокаторами и Мэри Литтлджон. Чаще она вспоминала Джона Генри таким, какой он был при жизни, и все реже ощущала его присутствие – властное, смутное и серое, как привидение, и лишь в сумерках или когда в комнате воцарялось особое безмолвие.

– Я заходила в магазин после школы: папа как раз получил письмо от Джарвиса. Он сейчас в Люксембурге, – сказала Фрэнсис. – Люксембург… правда, красивое название?

Беренис очнулась.

– Как тебе сказать, детка… Мне оно напоминает мыльную воду. Но, в общем, красивое.

– В новом доме есть подвал. И комната для стирки. – Помолчав, Фрэнсис добавила: – Когда мы отправимся путешествовать вокруг света, мы, по всей вероятности, заедем в Люксембург.

Фрэнсис вернулась к окну. Было уже почти пять часов, и красный гераниевый свет погас в небе. Последние бледные краски на горизонте расплылись и потускнели. Темнота наступит быстро, как зимой.

– Я просто без ума от…

Но Фрэнсис так и не кончила фразу – ее захлестнула волна радости, потому что, рассеивая безмолвие, раздался звонок.

Свортаут Глендон

БЛАГОСЛОВИ ЗВЕРЕЙ И ДЕТЕЙ
 
Овечки на месте,
А где пастушок?
Он крепко уснул,
Он прилег под стожок.
Пускай его кто-нибудь
Живо разбудит!
Не надо! Он спит —
Значит, плакать не будет.
 

1

Там царил ветер. И никогда не замолкал. Захлебывалась ветром горловина каньона. Рождаясь среди сосен, потоки воздуха уносились дальше, и их поглощали скалы. В таких вот местах все дело именно в соснах. Когда ветер стихал в теснине и воздух становился бездвижным и упругим, сосны не унимались. Они все подрагивали, шелестя об ушедшем ветре. Они скорбели. Они хранили память о нем.

Коттону снился сон.

Ранним утром они стояли вшестером посреди загона, за оградой из крепких досок и толстых бревен, и в ожидании сбились в кучу, но не потому, что были напуганы, – они просто еще не привыкли к загону, беспокоились, а ведь, стоя рядом, можно понять соседа по запаху. Они принюхивались друг к другу. Дрожащими ноздрями втягивали жаркий, дикий запах тревоги.

Потом появились люди. Всадники. Открылись ворота. Под улюлюканье они ринулись к выходу, но после того как первая тройка – Тефт, Шеккер и Лалли-1 – выбежала из загона, ворота захлопнулись. Оставалось ждать. Воздух разорвала ружейная пальба. Те трое в загоне всполошились. Они понеслись по кругу, натыкаясь на столбы ограды и ударяясь боками о перекладины, но гнал их не страх, а растущая тревога, ибо в ушах их гремел гром, смысла которого они не понимали. Потом наступила тишина, и они замерли.

Снова появились всадники. Открылись ворота, и вторая тройка – Коттон, Гуденау и Лалли-2 – очутилась в узком проходе, обнесенном по сторонам проволочной сеткой. Славно в такое веселое утро выбраться из загона на волю. У водоема они замедлили шаг, чтобы напиться, но всадники, улюлюкая и размахивая шляпами, погнали их дальше.

Выбежав из проволочного коридора, они остановились. В сотне ярдов от них цепочкой выстроились автомобили, а за автомобилями цепью стояли люди. Тех, что были выпущены раньше – Тефта, Шеккера и Лалли-1, и след простыл. Это было непонятно, так же непонятно, как винтовочный выстрел, от которого Гуденау сперва рухнул на колени, а потом, подогнув задние нога, – на бок. Он как упал, так и остался лежать. Коттон и Лалли-2 принюхались к новому, странному запаху, шедшему от упавшего тела.

Снова треснул выстрел, Лалли-2 подскочил, приземлился на сведенные судорогой ноги, а когда у него в ушах снова прогремел гром, в корчах повалился оземь с остекленевшими глазами, и ярко-красная жижа хлынула у него изо рта и из носа. Коттон учуял кровь. Этот запах был ему знаком.

Новый залп погнал его вперед: он метнулся в одну сторону, но там дорогу ему преградили автомобили, кинулся в другую, но там его встретили всадники. Сопя, он сделал еще одну попытку и боднул проволочную сетку, но от удара только осел на задних ногах. Он отскочил, негодуя на металлическую ограду, не расступившуюся перед ним.

Разгневанный, он остановился. Всемогущий, он взирал на цепь людей, потом увидел дуло винтовки, скользнул взглядом по стволу и остановился глазами на лице женщины, сидевшей на брезентовой подстилке и целившей прямо в него. Женщина выстрелила. И тут он узнал ее. И миг узнавания потряс его, как пуля, вошедшая в его мозг. Он узнал свою мать.

С криком Коттон проснулся.

На лбу, на ладонях, в паху выступил пот. Так что самому стало противно. Ему уже пятнадцать, он здесь старший, взрослым не положено видеть страшные сны.

Коттон проверил который час. Без пяти одиннадцать. И получаса не прошло, как заснул. Приподнявшись на локте, он привычно проверил, все ли на месте. Гуденау, Тефт, Шеккер, Лалли-1… А братец его где же? Тут Коттон вспомнил: после отбоя Лалли-2 перетащил подушечку и спальник под койку. На последней, седьмой койке похрапывал Лимонад, их вожатый, на которого им всем так и так начихать. Разрешите доложить, сэр, отсутствующих не имеется.

Коттон козырнул сам себе, повернулся на спину и прислушался к рыданию ветра в соснах и к писку транзисторов под одеялами. Так убаюкивали себя остальные пятеро – оставляли на ночь невыключенными транзисторы. Так умолкают и погружаются в сон пищащие щенки, если поставить поближе к их подстилке тикающий будильник – он заменяет стук материнского сердца. После отбоя эти пятеро залезают в спальные мешки и, пристроив под боком свои приемнички, ловят музыку в стиле «кантри» на волне Прескотта или задушевные песенки из Феникса. В темноте раздаются гнусавые стенания брошенных девушек, блюзы и электронное воркование, но по мере того как садятся батарейки, музыка угасает, и вот это уже не музыка, а просто кто-то присел у твоего изголовья и оберегает твой сон. Может, Эдди Арнолд, а может, и Арета Франклин. Радио себе пульсирует – и вот ночью уже не так одиноко.

Утром и вечером – вот когда всего хуже. Утром неохота вылезать из спальника, этого надежного укрытия. Гуденау подвывал. Тефт почесывался. Шеккер и братья Лалли тянули с одеванием, словно там, за стенами, жизнь уже затаилась и ждет их, держа наготове свои клыки и когти. А вечером их пугала наступающая тьма и ее спутники, страшные сны – заведомый уход сознания в неведомое. Чего только они не делали, чтобы не ложиться. Тефт отправлялся в уборную. Шеккер трепался. Гуденау при свете фонарика читал детективы и журнальчики. Лалли-1 швырялся подушками. Все хлебали воду из фляжек, повешенных у изголовья. Шеккер лопал шоколад. Гуденау в поисках опасностей высвечивал фонариком темные углы. А Лалли-2 своим фонариком рисовал на голых стенах световые иероглифы – неразборчивые послания из сегодня в завтра. Помолюсь на сон грядущий – пусть фонарик светит пуще. Впрочем, теперь вечера проходили не так уныло, как вначале. Коттон этим гордился. И все-таки радости мало, а уж сегодня все просто пошло насмарку. Худший вечер за все лето.

Они вернулись из похода с ночевкой в Каменном лесу не поздно. Умылись, сходили в столовку, кое-как поели. Только вышли оттуда, и Гуденау у всех на виду вытошнило. Вывернуло наизнанку.

Гуденау писался по ночам. За это его уже успели вытурить из двух домиков. Сначала по домикам никого не распределяли. Селись где хочешь или где можешь, куда пустят или просто где придется. Через несколько дней, согласно принятой в лагере теории, каждый сам найдет свое место, обретет дом вдали от родного дома и займет подобающее положение, ибо дух соревнования и особенности темперамента с неизбежностью разведут в разные стороны победителей и побежденных, нормальных и чудаков. Предоставьте детей самим себе, и тридцать шесть мальчишек естественным путем разобьются на шесть отрядов, каждый – в своем домике и со своим вожатым. Гуденау было четырнадцать, а он все еще писался. И вообще был неженкой и неумехой – только здорово умел делать из бисера индейские пояса и повязки. А еще он скучал по дому, все время плакал и, когда на второе утро его вытурили во второй раз, в одних плавках залез по горло в бассейн – маленький искусственный водоем – и так и стоял там, хныча и обещая утопиться. Ни вожатые, ни мальчишки не отнеслись к этому серьезно. На вопросы, когда же он нырнет да не вынырнет, Гуденау, всхлипывая, отвечал, что вода холодная. Ребята у бассейна так и покатились. Но когда его спросили, почему бы ему не утопиться в собственном спальнике – там хоть и мокренько, зато тепло, он, подняв фонтан брызг, с головой ушел под воду в том месте, где на привязи стояли байдарки. Так Гуденау и сидел в воде, пока днем Коттон не уговорил его вылезти и переселиться в его домик. Тут, обещал он, над ним смеяться не станут, а ежели попробуют, он, Коттон, им задаст.

Как прошел вечер, после того как Гуденау вытошнило, Коттон не помнил – помнил одно, что другого такого вечера за все лето не было. Мальчишки ходили как в воду опущенные, не в силах пережить то, что увидели днем. Заговаривать об этом они боялись. Возвращались из столовой, еле волоча ноги, словно стерли их в кровь, и каждый шел сам по себе, прячась от других в сумерках среди деревьев. Впервые они торопили наступление темноты.

После отбоя домик стал больше похож на больничную палату. Лалли-2 удалился под кровать. Остальные расползлись по спальникам, как по норам, и врубили транзисторы на всю катушку. Никто в этот вечер не бегал по маленькому, не трепался, не швырял подушками, не читал, не жевал, не пил воду из фляжки, не играл фонариком. Все искали спасения во сне, но покоя не обрели. Пришло время выговориться. Выблевать увиденное днем. Всю ночь в домике бушевало эхо. Гуденау вертелся с боку на бок. Тефт скрипел зубами. Братья Лалли подвывали от страха. Коттону снилось, что все они заперты в загон и в них стреляют собственные родители. И в их ночных воплях лепетали ид и эго, [6]6
  Термины, введенные австрийским психиатром 3. Фрейдом, связанные с деятельностью человеческого подсознания.


[Закрыть]
запах крови сплетался с человеческой жестокостью, между тем как Дионна Варвик голосила о душе человеческой, а Рой Акафф пел о грехе и искуплении. Но тщетен был этот вокальный катарсис.

Коттон прислушался. Что-то было неладно. Он насчитал четыре работающих транзистора вместо пяти. Сев на кровать, он заглянул под соседнюю койку. Лалли-2 там не было. Надев кеды, Коттон – как был, в трусах – пришлепал к дверям и по дорожке дошел до сортира. Там горел свет, но никого не было. В душевой тоже. Назад Коттон вернулся уже быстрее и, снова заглянув под койку, обнаружил, что наполовину обгоревшей поролоновой подушечки, которую Лалли-2 привез с собой из дома, тоже нет. Все ясно. Минуту он не двигался. Спросонья познабливало. Коттон знал, что случилось, но и себе самому не признался бы, что знает.

Он подошел к койке Лалли-1, зажал ему рот ладонью и ткнул под ребра. Лалли-1 дернулся и замычал.

– Где твой брат? – прошептал Коттон и убрал ладонь.

– Смылся.

– Знаю, что смылся. Куда?

Лалли-1 объяснил куда и добавил:

– Он говорил, что сбежит. Вот и сбежал. Тебе-то что?

Коттон пришел в ярость. Лалли-1 было четырнадцать, а его брату только двенадцать.

– Неужели тебе наплевать? – прошипел Коттон.

– А чего? Дело хозяйское.

– Ну а мне вот не наплевать! И тебе плевать не советую. Он что, пешком туда и обратно?

– Сказал, до города пешком доберется, а оттуда – автостопом.

– Ненормальный. Ладно, вылезай из спальника. Отправляемся на поиски. Все вместе.

– Я пас.

– Ну нет, черта с два. Ты у меня пойдешь как миленький. Вставай. А я разбужу остальных.

Подходя к каждому по очереди, зажимая спящему рот ладонью, шепотом сообщая, что надо вставать и одеваться, потому что Лалли-2 дал деру и придется его ловить, Коттон разбудил Тефта, Шеккера и Гуденау, которые в холодном поту выскочили из пыточных камер страшного сна. Спасение было в действии. Как и Коттон, они понимали, почему сбежал Лалли-2 и куда он отправился. Даже ночь не могла напугать после такого дня. Когда Коттон натянул джинсы и майку, они уже были готовы, крадучись, как индейцы, вышли за ним на улицу и даже сообразили оставить включенными транзисторы, чтобы от непривычной тишины не проснулся их вожатый – Лимонад. Коттон мог ими гордиться. В кои-то веки проявили смекалку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю