Текст книги "Леонид Утесов. Друзья и враги"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глеб Скороходов
Леонид Утесов. Друзья и враги
Всё... – следствие искусства. Если что-то не имеет к искусству отношения, этого не существует.
Винсент Ван Гог
Объяснительная записка
В издательстве меня предупредили:
– Ваша рукопись предназначается для нашей новой серии «Салон изящных искусств».
Пришлось рыскать по словарям, а что, собственно, понимается под «изящными искусствами». Самое подробное толкование, как всегда, у Владимира Даля. Он объясняет, что изящное – понятие о красоте, соразмерности и вкусе, а изящные искусства объединяют музыку, живопись, литературу и прочее. Словарь С. Ожегова более краток. Под изяществом он подразумевает тонкое и строгое соответствие, отвечающее требованиям художественного вкуса, и в качестве примеров приводит «изящный почерк», «изящное платье» и «изящную девушку». А понятие «изящная литература» считает устаревшим, предлагая ныне именовать ее «художественной».
Все эти теоретические изыскания поставили автора в тупик. Несомненно, герои моей книги занимались изящным искусством: писали стихи, рассказы, пьесы, музыку или исполняли это со сценических подмостков. Но простите, а куда отнести все, что я собирался написать о них, их судьбе, далеко не изящных событиях их жизни, документальных и на документах основанных? Не говорю уже о том, что изложение всего перечисленного никак не может тягаться с изящными девушками и их такими же платьями, да и вообще даже к устаревшей изящной литературе никак не относится.
И тогда автор принял решение: все написанное им отделить от подлинно изящного, сделать героев книги гостями салона и дать им возможность познакомить всех с тем, что они сочиняли. Специально для этого устроить при салоне библиотеку раритетов, где на воображаемых полках разместятся не опубликованные прежде рассказы, стихи, басни, пьесы, письма и прочее. Таким образом, читатели смогут выбрать то, что их заинтересует, а при желании ознакомиться и с тем, как это изящное рождалось.
С надеждой на благосклонность
Г. Скороходов
Николай Эрдман
«Виноват, уберите секиру!»
Приходилось читать, что, после того как в 1933 году Николая Эрдмана арестовали и он провел три года в ссылке, его сломали. Ничего равного своим пьесам «Мандат» и «Самоубийца» – классике отечественной сатирической драматургии – он не написал.
Не могу с этим согласиться. Действительно, как Николай Робертович объявил в письме из заключения: «Писать пьесу не имеет смысла. Для меня закрыли двери всех театров», так ни на одно многоактное произведение больше не замахивался. Но значило ли это, что его сломали, – сомнительно.
Судите сами. В 1939 году он пишет для Леонида Утесова сатирическую комедию в одном действии «Царевна Несмеяна». Сама идея сочинить в ту пору такое могла прийти в голову далеко не сломленному человеку. Она была не только смелой, но и крамольной. Говорить со сцены в конце тридцатых годов, что кому-то совсем не до смеха, когда лучший друг физкультурников, артистов, пожарников и ученых громогласно провозгласил: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей!»? Когда из каждого окна надрывались радио и грампластинки: «Радостно год за годом в нашей веселой стране», «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей»? Когда на эстраде и киноэкранах распевали хоровые коллективы: «Недаром нам солнце смеется и ветер веселый поет», «Каждый может стать моложе, если ветра веселого хлебнуть»? И удивлялись: «Ну как не запеть в молодежной стране», которая «бежит и весело хлопочет»? Когда смех делается главным критерием жизни, ведь даже «Если милый не смеется, трудно милого любить».
Эту великую мысль о всесоюзном веселье в 1937– 1940 годах всемерно утверждали те, кто из кожи лез вон, чтобы отметиться в кругах, которые могли еженощно послать туда, где уже никак не запеть. Арифметика тут простая, хоть ничего и не гарантирующая.
Труднее понять человека, который уже узнал, почем фунт лиха, и делает в своей пьесе героиней ту, которая смеяться не хочет. Не хочет, и все тут, а каждого, кто попытается ее рассмешить и не сделает этого, ждет веселенький финал – «усекновение головы». И уж совсем ни в какие ворота – заставить царевну засмеяться в этой пьесе так никому и не удается. Вопреки сказке, что не становится былью.
Летом 1940 года в джазе Утесова приступили к репетициям. Эрдман прочел «Несмеяну» оркестру. Как всегда в своем стиле – ровным голосом, без единой улыбки. Музыканты смеялись до упаду. Распределили роли: Утесов – Ведущий и Боцман, Эдит Утесова – Царевна, Царь Горох – Аркадий Котлярский, Палач – Николай Самошников.
В Главрепертком (Главное управление по контролю за репертуаром – так называлось цензурное отделение, работавшее при НКВД) Леонид Осипович пьесу повез сам, больше всего, по его словам, опасаясь за финал, где после неудачной попытки рассмешить Царевну Боцман слышит приказ Гороха:
– Отсечь ему голову!
В отчаянии Боцман опускается на заранее приготовленную плаху.
– Зачем же вы так некультурно поступаете? – укоряет его Палач, стоящий рядом с секирой наготове. – Вот вы на нее садитесь, а потом голову будете класть!
Но Боцман просит дать ему еще одну, последнюю попытку и поет «Куплеты под секирой». Куплеты, не потерявшие и сегодня (сколько лет спустя?) злободневности, – радостный признак устойчивости государства Российского. Вот они:
Извините меня за нахальство,
Но поведать хотел бы я миру,
Что творит в учрежденьях начальство...
Виноват, уберите секиру.
И от вас я, конечно, не скрою,
Как порой получают квартиру.
Познакомиться надо с женою...
Виноват, уберите секиру.
Наш кассир на растрату решился,
И беда угрожала кассиру.
И тогда наш кассир поделился...
Виноват, уберите секиру.
У поэта способностей нету,
Зря насилует бедную лиру.
Так за что же, скажите, поэту...
Виноват, уберите секиру.
Я за правду готов хоть на плаху,
Сочиняю на язвы сатиру
И бичую, бичую без страху...
Виноват, уберите секиру!
И цензор, конечно, все это немедленно запретил? Ничего подобного! Не знаю, может быть, он потерял бдительность после визита Леонида Осиповича, сумевшего на этот раз без труда и не единожды его рассмешить? Утесов умел это делать, считая себя прирожденным клоуном. Во всяком случае, цензор (эту должность в те годы официоз элегантно именовал «политредактором»), получив пьесу для прочтения 23 июля, на следующий же день ее разрешил. И на невиданно большой срок – до 31 мая 1941 года! А в «Куплетах под секирой» вычеркнул только одну строчку, показавшуюся ему грубой, – «Извините меня за нахальство». И все. Ни одной помарки!
И вот настал день сдачи готового спектакля. Он должен был идти в первом отделении утесовского концерта. Второе – целиком песенное. Город уже увешан афишами, на заборах «Эрмитажа» щиты с названием комедии, в «Вечерней Москве» в каждом номере анонсы предстоящей премьеры. На ее приемку пришли три представителя Главреперткома, несколько работников Комитета по делам искусств во главе с заместителем его председателя, некие мало кому известные официальные лица из горкома и Моссовета и, наконец, друзья, знакомые, родственники музыкантов и Утесова.
Принимался спектакль великолепно. Николай Эрдман и его соавтор Михаил Вольпин хорошо знали богатые возможности Утесова и максимально использовали их. Они написали комедию, в которой нашлось место и фарсу, и клоунаде, и шутовству, и лирике, комедию, в которой многочисленные репризы мгновенно вызывали взрывы смеха.
Корабль, сооруженный на сцене, отправляется в тридевятое царство за ценным призом, получить который Боцман дает гарантию: ему известны все законы смешного.
«В кино смешнее всего, когда свисток глотают или когда в тесто садятся, – делится он своими наблюдениями. – У куплетистов, когда про тещу поют, а у клоунов, когда по морде дают. Потом, конечно, очень смешна игра слов и, конечно, разные акценты. Вот мне и думается, если бы поставить такой глубоко комический, синтетический спектакль. Скажем, проглотить свисток, подойти к теще, дать ей по морде, тестю тоже дать по морде, сесть на него и сказать с еврейским акцентом игру слов: „Знаете на чем я сижу? На тесте!“ Спорю, с хохоту все помрут».
Разумеется, авторы не могли обойтись без идейного обоснования своей комедии. И хотя борьба с безыдейностью еще была впереди, они нашли форму, что давала возможность не столько поучать, сколько обличать. В их пьесе лишь один не буффонный, а сатирический монолог, с которым Утесов обращался к зрителю: «Наш народ любит и понимает острое слово и веселую шутку. Но странное дело. Всюду, где, если так можно выразиться, делается смех – в редакцию юмористического журнала, в комедийный театр, в эстрадное руководство, в бесконечные инстанции, по которым путешествует киносценарий, – всюду проникают трамвайные жабы, эти замороженные судаки, фаршированные скукой, эти палачи смеха!»
После просмотра официальные лица остались наедине. Совещались они недолго и пригласили к себе Утесова, его дочь Диту и авторов.
– Вы представили прекрасную программу, – начал Александр Солодовников, зампред Главискусства, – веселую и жизнерадостную. С бодрой музыкой. По песенному отделению замечаний никаких. А по «Царевне Несмеяне» – только одно. Зачем эти «Куплеты под секирой»? Они противоречат общему настрою вещи: люди весело смеялись, и вдруг вы обрушиваете на них поток неприятных фактов. Всему свое место – это закон искусства, требующий соразмерности. И вы, Николай Робертович, – обратился он к Эрдману, – знаете это лучше меня. Ваш Бывалов в «Волге-Волге» – пример острой и уместной сатиры. Он человек с прозрачно-ясным характером дурака бюрократа. И ничего больше. Вы же не перегружаете его поступками взяточника, ловеласа, растратчика, двурушника и так далее. Благодаря четкой соразмерности персонаж этот уже сегодня стал нарицательным. А тут, в этих «Куплетах», на бедную голову зрителя все сразу! Согласитесь, такая концентрация отрицательного вредна вообще. Я уж не говорю о намеке на поэта, завоевавшего нечестным путем награду, намеке, мягко говоря, несвоевременном в дни, когда началось выдвижение на Сталинскую премию в области литературы и искусства. А в остальном, – он единственный раз улыбнулся, – примите мои поздравления.
– С улыбками шумно присоединились к поздравлению и остальные официальные гости, – вспоминал Леонид Осипович. – Коля внешне оставался спокойным, хотя про оскопленного Александровым Бывалова не мог слышать, да и начальственной морали не терпел, а у меня на душе скребли кошки: самого ударного номера мы лишились, да и финала не было. Пришлось из второго отделения перенести в конец симпатичную песню «С добрым утром», никак с «Несмеяной» не связанную. Разве что слова ее я мог обратить теперь непосредственно к себе самому:
Улыбайтесь, милые друзья,
В злой и в добрый час.
Без улыбки жить нельзя,
Уверяю вас...
Это, собственно, о «Царевне Несмеяне» все. Но добавлю в качестве постскриптума. Непредсказуемость судьбы: почти через два десятка лет она столкнула меня с Александром Васильевичем. К тому времени Солодовников сменил десяток должностей, нигде надолго не задерживаясь, – побывал и редактором газеты «Советское искусство», и директором МХАТа. Затем стал сотрудничать с факультетом журналистики МГУ и согласился на научное руководство моей диссертационной работой. Не скажу, что ее тема «Влияние рецензий на искусство 30—40-х годов» увлекла и его, и меня (к счастью, ее вскоре закрыли!), но мы не раз встречались, и, когда заговорили о «Царевне», он удивился цепкости памяти Утесова.
Мы с тобой случайно встретились
Всегда интересно, что было вначале. Как познакомились Утесов с Эрдманом?
Летом 1921 года в Москве открылся эстрадный театр «Эрмитаж». Находился он в знакомом горожанам саду, бывшем владении официанта Якова Щукина, разбогатевшего на чаевых, а может быть, и не только на них. Вензеля «ЯЩ» до сих пор украшают фонарные тумбы сада. Новый театр поначалу был без крыши. От гуляющей публики его отделяла высокая изгородь. Зал густо заставили рядами венских стульев, над высокой сценической площадкой склонялись ветви старых деревьев – обстановка романтическая. Микрофонов не было еще и в помине – они появились только в конце тридцатых, отсутствовала и оркестровая яма, и одинокий рояль гордо украшал эстраду. Под него пели романсы, лирические песни, чтецы мелодекламировали, артисты бывших императорских театров разыгрывали сцены из классики.
И вдруг в эту атмосферу ворвался Утесов с номером, никогда не виданным, – задорным, крикливым, музыкальным, полным юмора. Артист выбегал на сцену в форме иностранного продавца газет – таких он видел в родной Одессе: в куртке с блестящими металлическими пуговицами и в так называемой кастетке с большим козырьком – праобразе модных ныне молодежных бейсболок. И начинал.
Впрочем, лучше, чем об этом рассказал сорок лет спустя Леонид Осипович, не получится. Его монолог назывался «Перелистывая страницы». Утесову было уже за шестьдесят, он выходил, а не выбегал на сцену того же театра сада «Эрмитаж», только покрытого крышей и отгороженного резными стенами в стиле «рюс», все с теми же венскими стульями в 32 ряда. Леонид Осипович присаживался на скамеечке под цветущим бутафорским кустом.
«Я люблю так прийти на концерт заранее, посидеть на сцене или за кулисами, помечтать, повспоминать, – начинал он. – Сижу и перелистываю страницы воспоминаний. Когда я впервые начал песни петь? По-моему, это было в 1923, нет вру, в 1921 году. А что я тогда пел? Я пел тогда куплеты газетчика:
Газетчик без сомненья
Рассадник просвещенья.
Редактор и наборщик
Лишь составляют номера.
Я же газету
Несу по свету.
Газетчик я.
Потом шли куплеты газетчика. Каждый вечер новые. Каждый вечер десять – пятнадцать новых куплетов. А мне их и учить не надо было. У меня всегда в руках была газета, я каждый вечер вклеивал себе в нее новые стихи, и я, как бы читая газету, пел куплеты.
Вот интересная весьма газета.
В ней вы найдете много новостей,
Сам я нашел здесь тему для куплета
И спеть хочу его вам поскорей.
Чудная газета!
Ты ее прочтешь,
Что творится в свете,
Сразу все поймешь...»
И тут всегда раздавались аплодисменты. Публика аплодировала исполнителю, но, думается, и тому, что он исполнял. Утесовский монолог написал Николай Эрдман, перелиставший в нем страницы и своей биографии. Тогда, в 1921-м, он был широко известен в узких кругах работавших на эстраде. Его стихи для Рины Зеленой с музыкой Юрия Милютина стали шлягером: «Шумит ночной Марсель в притоне „Трех бродяг“...» распевали не только в кабачке «Не рыдай». А для Утесова Эрдман ежедневно писал куплеты, имевшие оглушительный успех. Писал не только он – с такой работой одному, даже набившему руку, куплетисту не справиться. Утесова снабжал своей продукцией и опытный волк эстрады Яков Ядов, прославившийся «Бубличками».
Говорят, общая беда друзей объединяет, но, может быть, и общий успех не меньше. После «Эрмитажа» Эрдман и Утесов сдружились. Расстояния не мешали: один в Москве, другой в Ленинграде, но, как выяснилось, дружить они умели. При первом удобном случае Утесов мчался в столицу, чтобы посмотреть (и не один раз!) «Мандат» Эрдмана, а тот в свою очередь отправлялся на Неву, на премьеру «Менделя Моранца» с одной из лучших утесовских ролей. И оба были неравнодушны к сенсациям, хотя внешне встречали их по-разному.
Очередную свою сенсацию Утесов привез в Москву осенью 1929 года – только что родившийся Теа-джаз. Выступления нового театрализованного оркестра все лето шли в ленинградском Саду отдыха ежедневно и, как утверждали рецензенты, «сад от восторга сходил с ума». Эрдман восторгался прежде всего другом, который дирижировал, пел, танцевал, читал стихи под музыку, играл на скрипке и джаз-флейте и ко всему этому был еще и конферансье. Можно было сбиться со счету, сколько раз Николай Робертович смотрел программу Теа-джаза в мюзик-холле. Одно точно: сюда приходил он только на третье отделение, отданное утесовцам. И неудивительно, что драматург, чей «Мандат» в театре Мейерхольда прошел больше 350 раз, безоговорочно принял предложение Утесова сделать сценарий для новой программы «Джаз на повороте».
Эта программа шла при аншлагах два года. Зрители ломились на нее. Но вот тот самый случай, когда на пути артистов встречаются не только розы. РАПМ – Российская ассоциация пролетарских музыкантов – в те годы еще продолжала править бал. Созданная в середине двадцатых годов, она повела яростную борьбу со всем, что, по ее мнению, не являлось пролетарским, – современной танцевальной музыкой, джазом, «цыганщиной» и т. п. Дунаевского, Милютина, Блантера они пригвоздили к черной доске как «фокстротчиков», цыганский романс объявили «проституцией», Утесова – «халтурщиком», «пропагандистом низменных вкусов», «певцом загнивающего Запада», а его джаз – «вредителями».
В своем журнале «За пролетарскую музыку» (был и такой!) утесовско-эрдмановскую программу «Джаз на повороте» они разгромили. Вот фрагмент из их рецензии: «На широкой эстраде Московского мюзик-холла расположился оркестр из джаза, саксофонов, банджо и прочих „современных“ инструментов, а сбоку в глубоком кресле уютно сидит и сам „маэстро“ – Леонид Утесов. Он обращается к публике с типичными эстрадными пошлостями и затем начинает свой „концерт“ с „американского“ номера, как громко называет „маэстро“ самый расшантанный фокстрот, тупой, механический, но насыщенный той кабацкой „спецификой“, по которой истосковались московские нэпманские мамаши и дочки. Дальше следует экскурс в „национальную“ музыку – русскую, еврейскую, украинскую – неподражаемая смесь наглости и цинизма. Прикрываясь словами (это, мол, старый быт), Утесов смакует типичные для старых песен элементы, чем и приводит в неописуемый восторг обывательские души».
Открытие «Музыкального магазина»
Режиссер Илья Трауберг, ставивший по сценарию Эрдмана картину «Актриса», отметил удивительную особенность эрдмановского характера: в годы, когда новая пьеса «Самоубийца» была запрещена к постановке, опальный драматург «сохранял спокойствие духа, даже улыбку, категорически не играл в гонимого».
Для следующей программы Утесова он пишет в соавторстве с Владимиром Массом комедию «Джаз-клоунада», получившую незадолго до премьеры название «Музыкальный магазин». Пьеса эта и ее постановка – шаг революционный. В масштабах Теа-джаза безусловно.
До этого утесовцы, провозгласившие при рождении новый принцип – театрализацию, прибегали к ней робко, ограничивались конферансом руководителя и весьма условными, бессловесными ролями. Если музыканты и вели диалог, то на инструментах: тромбонист, встав на колено, объяснялся в нежных чувствах скрипке, а та мелодией капризно отказывала ему во взаимности. Или если коллектив, не отличавшийся атлетическим телосложением, начинал тянуть бечевой декоративный баркас «Анюта», шел веселый комментарий дирижера: «Бурлаки на Волге! Первый бурлак – Яков Ханин, второй – Исхак Гершкович, третий – Зиновий Фрадкин. Ни один из них ничем иным в жизни не занимался!»
В «Музыкальном магазине» Теа-джаз впервые столкнулся с пьесой. В ней было девять явлений, двенадцать музыкальных номеров-аттракционов, длинный ряд действующих лиц и одна лошадь. Последнюю, правда, изображали тоже музыканты: одному досталась морда с большими глазами и длинными ресницами, другому – хвост и остальное. Как и все, лошадь демонстрировала свой номер – она отлично отбивала чечетку.
Каждому участнику пришлось проявить не только профессиональный, но и актерский талант. Тут сказались молодость музыкантов, готовность идти на риск, увлеченность общим делом и необычность зрелища. Поставил его человек опытный, работавший на эстраде и в цирке, ставивший «Джаз на повороте» – Арнольд Арнольдов. Декорации нарисовал почти никому не известный, но бесконечно талантливый Николай Акимов, впоследствии знаменитый руководитель знаменитого театра. Музыку написал «фокстротчик» Исаак Дунаевский, в эпитетах не нуждающийся.
На премьере «Магазина» зрители не раз поражались. Открылся занавес, а джаз на сцене начисто отсутствовал. Вместо него одинокий директор скучал среди рояля, граммофона и подвешенных к потолку музыкальных инструментов – саксофонов, труб, тромбонов и галереи балалаек, одна другой меньше. В директоре только горячие поклонники Теа-джаза могли угадать чудо-скрипача Альберта Трилинга. Отдав должное начальственным замашкам, он брал в руки скрипку, ухитряясь при этом танцевать и разыгрывать пантомиму.
Распределение остальных ролей тоже было неожиданным. Сладкая парочка, подобная популярным кинокомикам Пату и Паташону, изображала сыночка и папочку, играющих на саксофонах. Гигант Аркадий Котлярский в коротких штанишках стал пятилетним мальчишкой, на полном серьезе поучающим своего отца – щупленького и маленького Зиновия Фрадкина, – как надо жить, требуя вынуть руки из карманов и не ковырять в носу. Ударник Николай Самошников выходил на сцену с кларнетом, издающим душераздирающие звуки, и при этом уверял всех, что в кларнете вся его жизнь.
Ролей всем достало. А Утесову не одна. Он был продавцом Костей Потехиным, перевоплощался в старичка, приехавшего в город из села, становился дирижером американского джаза, ловко перекладывающим в танцевальные ритмы мелодии из «Садко», «Евгения Онегина» и «Риголетто», Заикой, стоящим в очереди за таинственными пищиками, и, разумеется, самим Утесовым, случайно заглянувшим в магазин. В этом спектакле Эрдман дал ему, как никогда, развернуться вовсю.
Драматург, как и Утесов, влюбился в свое создание. Не пропускал ни одной репетиции. И почти на всех спектаклях его видели в ложе дирекции. Тщеславие? Он даже на премьере не выходил на поклоны и всегда исчезал из мюзик-холла за пять минут до конца представления. Чтобы не искушать Утесова, пытавшегося не раз вытащить его на сцену. И случалось, упускал важные разговоры, что шли, когда публика расходилась.
Леонид Осипович в своей книге «Спасибо, сердце» оценил «Музыкальный магазин» лаконично: «Я думаю, за все годы существования нашего оркестра это была самая большая и принципиальная его удача». Это сказано в 1976 году. А в 1932-м пресса, вдруг глотнув глоток свободы после разгона РАППа, РАПМа и им подобных, с восторгом издевалась над недавними штампами, канувшими, казалось, навсегда в Лету: «Номер Утесова предельно оптимистичен. Отведав бодрящего ритма его труб, саксофонов и барабанов, посмеявшись над его веселыми остротами и жестами, хочется с двойной энергией и приняться за интернациональное воспитание детей, и строить силосы, и горячо помогать управдомам, и даже бороться с коррозией металлов!»