Текст книги "Очень маленький человек"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
А учреждения общественные, не пускающие пуль в лоб и не принимающие яду, живут ли они тем, во имя чего устроены, во имя чего требуют хорошего продовольствия.
Осуществляется ли в жизни хотя сотая доля целей, во имя которых учреждение это сделано, не говоря о том, что при искреннем убеждении одушевляющая деятеля мысль непременно бы, так или иначе, старалась проникнуть иногда и за дозволенные пределы, как свет проникает в такие щелки, которых и не заметишь.
Итак, по мере более ближайшего знакомства с окружающей действительностию я невольно, но тем не менее весьма основательно должен был убеждаться, что ни приватные, ни оплачиваемые идеи как будто бы не имеют ровно никакого значения в жизни «очень маленького человека», хотя он и не задумывается быть запанибрата и с теми и с другими, зная, что в сущности жизнью его руководят идеи самые простые, самые первобытные, даже самые не хитрые, достигаемые, однако, с удивительной энергией и настойчивостию. Как и зачем попадают сюда какие бы то ни было идеи – этот вопрос неоднократно приходил мне в голову, но всякий раз оставался без результата. – Спустя только долгое время, при обстоятельствах совершенно иных, я мог, так или иначе, ответить себе на него, и когда мне придется говорить об этих иных обстоятельствах, я изложу все, что пришло мне в голову по поводу появления и исчезновения идей в обществе; – теперь же, сидя на пароходе и вспоминая куприяновскую свалку, мне не приходило в голову ничего стоящего, и казалось даже, что только отвиливание от идей и от дел, которые бы должны были делаться во имя их, – и составляет если не прямую задачу, то все-таки довольно характерную черту очень маленького человека. В этом отвиливании он дошел, как мне тогда казалось, до удивительного совершенства. В самом деле, посадить невинного человека в острог, сорвать просрочку и скрыть истинные цели этих поступков государственными или высшими либеральными соображениями, скрыть это от себя и от всех, да так скрыть, что никто не заметит и проглядит существеннейшую и самую ощутительную выгоду, которая осталась в карманах у вышепоименованных деятелей, это, как хотите, дело, достойное полного удивления.
Но как ни прочны результаты этого вилянья, как ни прочны, казалось бы, земные блага, достигаемые с такими ухищрениями и стараниями, – положение каждого отдельного человека, дышащего этим воздухом вранья, – поистине ужасное. Пробыть пять минут в обществе, которое устроил себе очень маленький человек, – чистое наказание. Земные блага приедаются, наскучают наконец, нервы когда же нибудь да одеревенеют, хотя на короткое время откажутся служить, и что тогда должен ощущать человек, поставленный с самим собою на очную ставку? Душевное состояние его весьма нескладное, – и эту-то нескладицу, это неуважение самого себя (а уважать себя он не может) – человек переносит невольно и на соседа, на ближнего, проделывающего то же самое – и, разумеется, ощущающего то же самое. Раздражительность, злость человека против человека – острою струею по временам проносится в воздухе, отравляя всякого, попавшего в область вранья, и эту злую струю ощущал, думаю, не один только я. Каждый как бы ищет случая вывести ближнего наружу и тем облегчить свою душу. Именно эта злость против человека, отсутствие веры в его слова и перетолковывание его поступков на свой образец – разрушает всякое дело, начатое во имя какой бы то ни было идеи. Потребительное общество распалось именно от неуважения людей друг другом, оттого, что всякий считал другого лгуном, проповедывающим разные громкие идеи так, потому что чешется язык, – а ведь вся материальная часть дела не оставляла желать ничего лучшего: были и деньги, была и чудесная цель, а кончилось все скандалом и мордобитием. Да одна ли история с потребительным обществом! А все эти клубные, семейные и общественные поволочки, что это, как не проявление того же неприязненного, неуважительного отношения к человеку, порождающее злость, ищущую ничтожного случая, чтобы вырваться наружу.
Итак, вот до какого нищенства душевного доведен человек, сделавшийся очень маленьким. Он утратил веру в мысль, он приведен к необходимости быть хозяином только в навозной куче дрянных побуждений и, сознавая свое падение, негодует на себя и на всех…
Чтобы яснее показать читателю всю силу пропитывающей воздух злости, как результата полного душевного опустошения, я укажу опять же на куприяновскую свалку, которая никогда бы не всплыла на божий свет, если бы не существовало всего несчастия, о котором было говорено.
Вся эта унизительная комедия произошла, как я уж сказал, от одного совершенно ничтожного в нашей стороне обстоятельства: богатый купец Куприянов якобы переломил ребро солдатской дочери Перушкиной.
Эта продувная и смазливая девица, связавшись с родным братом богача Куприянова, так ловко повела свои дела и так ловко опутала этого простоватого парня, что тот решил вступить с ней в законный брак; свадьба должна была происходить в подгородном селе потихоньку, но брат богач узнал эти планы и с толпою своих молодцов напал на свадебный поезд, отбил жениха и в происшедшей при этом свалке будто бы переломил ребро. Началось дело; Куприянов стал платить; дело стало прекращаться и потухать и несомненно потухло бы, если бы у Куприянова не было связи со всеми вышеупомянутыми недугами общества. Во-первых, была связь по делам – поставки, подряды, отступные и т. д. и т. д., – дела, в которых вечно надо что-то заминать и тушить: он, Куприянов, тушил кое-что в делишках общества, и общество тоже «замяло» не одно дело в пользу Куприянова… Во-вторых, была связь в виде жены, взятой Куприяновым из благородного семейства за красоту. Эта связь с обществом была самая опасная. Жена его была женщина весьма красивая и весьма легкомысленная, неутешно страдавшая в золотых палатах невежи рыбника, жаждавшая настоящей оценки; оценить ее могли, конечно, люди образованные, – и действительно, Куприянов неоднократно заставал ее сидящею на коленях у людей, игравших весьма видную роль в общественной иерархии. Долго терпел купец эти просвещенные взгляды, будучи подвержен этой иерархии своими потушенными, темными и другого рода обыденными делами, но видя, что иерархия, занявшись эмансипацией его супруги, забывает и свои темные, мутные и других цветов дела, забывает эти поставки, неустойки и тому подобные детали будничных своих занятий, – не выдержал и однажды даже занес палку над особой весьма значительной. Особа ушла невредимою, но ненависть к купцу залегла в ее душе неизгладимая…
Вдруг является на сцену ребро; дело о ребре возникает и, по-видимому, прекращается… «На что же существует прокурор Протоклитов? – думает особа. – Протоклитов, который, по-видимому, ухаживает за племянницей особы и норовит при помощи брака с хорошей фамилией, имеющей связи в Петербурге, сделать карьеру…» И вот в тот же самый день, когда мысль о прокуроре пришла особе в голову, встретившись с Протоклитовым, особа намекнула ему, что вот, мол, у нас что делается: толкуют о женском вопросе, пишут, – а тут под носом не видят, что купец, мошна, ломает женщинам ребра, колотит палкой образованную женщину и живет как ни в чем не бывало… «Как же вы, молодые люди, хотите, чтобы после этого вас любили женщины, хе-хе-хе-хе-хе…» Протоклитов очень сочувственно отнесся к положению женщин вообще и тотчас сообразил, что, поднявши женский вопрос судебным порядком, тем самым приобретет право на благодарность со стороны особы, а следовательно: «племянница…», «в члены…», «в товарищи председателя» и т. д., наконец «Владимира четвертой степени» – и вот почти с быстротою молнии купец сидит в остроге. «Я вас не понимала, – сказала Протоклитову, вскоре после этого происшествия, племянница особы… – Я думала, вы злой!» Но теперь она почему-то поняла его и, зная, что он добр, просила кстати вывести на свежую воду Сергеева, который прежде все юлил вокруг ее дяди, а теперь связался с купцом и осмеливается делать дерзости с этой шлюхой, Антоновой, которая прошлый год в маскараде, и т. д. и т. д. Но и Сергеев, который, по словам племянницы, был кругом виноват, – едва только услыхал про то, что сделали с купцом, – тотчас же, припомнив прошлое, сказал себе так: «Так вы вот как! Насчет женского вопроса изволите действовать? А забыли вы дело о подкинутии младенца мужеского пола к лабазу купца Куприянова?.. Забыли?.. да еще воротишь морду? Нет, погоди, слава богу случай подвернулся, я вас выведу на свежую воду», – и, пристав к купцу, поднял в отместку тем пять, шесть таких дел, которые вдруг втянули в свалку человек пятьдесят народу… «А, – говорит одна из втянутых, – так ты так-то! А кто пять лет тому назад получил из-за границы прокламацию и съел ее? Слава богу, подвернулся случай…» И донесение о прокламации шло по форме… Злость закусила удила. Сначала, и то в самые ранние моменты свалки, можно было отчасти, и то на очень короткое время, видеть, что общество как бы распалось на две партии – одна за купца, другая за особу, – но эта ясность была почти моментальная. С удивительной быстротой эти две партии раскололись каждая пополам, потом еще пополам и т. д. и т. д., накопившееся раздражение, неуважение друг к другу – не могли долго сдерживать потребности выйти на свежий воздух и вывести ближнего на свежую воду. «Что я за дурак, что стою за него, – невольно думал всякий, приставший к той или другой партии, – что я вру? Разве я не знаю, кто они…» И партия раскалывалась пополам, и в каждом уголке ее кто-то хотел вывести другого на свежую воду, кто-то доказывал другому, что он врет, что он вот что такое, а вовсе не то, что представляет… От ребра, как от центра, рассыпалось по окраинам мировых судов, съездов, апелляций много дел об оскорблениях, о пощечинах в публичном месте, об угрозе застрелить из револьвера, «о сдернутии меня с кресла за ногу в бенефисе госпожи Ленской, в оперетте «Прекрасная Елена»…», «о зашвырнутии моей калоши из швейцарской благородного собрания в дегтярный клуб дворянином Еруслановым, съевшим три прокламации» и т. д., без конца. Редкий из обывателей не платил адвокату и не имел где-нибудь дела, которое по своей нелепости, отдельно взятое, не значило ровно ничего, но объясненное помощию вдруг возникшей в обществе потребности вырваться из болотной тины на чистый воздух – значит очень много. Общая зараза злости охватила и меня. Наглядевшись и насмотревшись на действительность, взбесился и я – и попал в свалку.
Одна только солдатская девица Перушкина и осталась в барышах от всей этой передряги. Так как корень процесса составляло все-таки ребро, с которым неразрывно был связан карман Куприянова, в свою очередь связывавший с своим и множество других карманов, то показания девицы относительно того, переломлено ли ее ребро или нет, очень много значили для разных партий. Партии эти ей платили, и девица Перушкина, получая деньги, старалась услужить каждой из них, и ребро поэтому оказывалось то переломленным, то нет. «Так переломил он его мне, что даже я решилась всякого аппетиту!» «Что вы, помилуйте, – кабы переломил он мне, нешто бы я не сказала, а то нет, ни-ни… А это я так сказала, потому меня господин следователь напугали…» – и т. д. Переменив эти показания в течение процесса раз двадцать, девица Перушкина приобрела значительный капиталец и впоследствии, выйдя замуж за перекрещенного еврея, оказавшего ей значительную пользу во время процесса своими юридическими познаниями, – открыла вместе с ним на берегу Волги кафе под названием «Шато-де-Калипсо».
III
Признаюсь откровенно, все, что вспомнилось мне под влиянием неприятного состояния моего духа, – все это крайне односторонне и вовсе не рисует настоящего положения дела. Я был слишком недоволен сам собой, чтобы раздумывать о таких вопросах, которые в более спокойном состоянии духа неизбежно должны бы занять мое внимание, как это и случилось впоследствии. Если бы мне пришло в голову подумать о том, что мысль, не пользующаяся правом жизни, должна неизбежно сгнить в уме, обладающем ею, должна пройти все фазисы разложения, то мне, наверное, стали бы понятны все явления куприяновского процесса, не относящиеся исключительно к желудку и карману. Мне бы стали понятны и злость, наполняющая воздух, злость на себя и на других, и желание на все плюнуть, пустить в лоб пулю и проч.
Но тогда ничего подобного не приходило мне в голову.
В ту пору я мог чувствовать только сумбур, царствующий в человеке и в том обществе, в которое я попал. Жизнь этого общества, так, как я мог видеть ее, представлялась мне каким-то балаганным, но тягостным представлением, кошмар которого мучил меня всю ночь.
Я то сидел на лавочке, на ветру, то уходил в каюту, где уже спали, но опять возвращался на воздух, подавляемый все тем же сумбуром.
Проснулся я в каюте на койке, когда уже пароход шел на всех парах. День был превосходный. Волга сияла солнцем. Воздух был чистый, свежий и целительной струей лился в грудь. Я начинал было уже подумывать о том, какие, должно быть, глубокие страдальцы все эти люди, – но, к моему несчастию, и тут, на пароходе, то там, то сям я продолжал встречать кое-какие слова и речи, напоминавшие всё о том же кошмаре.
– Ежели бы мне сто-то рублей, как вот вы ежемесячно получаете, – говорит какой-то священник какому-то чиновнику, – я бы бога благодарил… Ни минуты бы не остался в духовном звании…
Чиновник возразил на это, что сто рублей вовсе не сладки, что за них надо переделать тьму таких дел, в которых сам черт сломит ногу…
– А у вас что? – прибавил он. – Появился червь, пошел поп, отслужил молебен, мужики его угостили, денег дали, – чего ему? лежи да спи… А тут сиди, усчитывай там кого-нибудь…
– Червь! – воскликнул священник, – рубль серебром вы за него получили, прекрасно; а позвольте узнать, стоит ли этот рубль того огорчения, которое он несет вам в душу?.. Да, я рубль этот получу, принесу домой и могу лечь спать, но засну ли? вот что!
– Отслужил молебен, – рубль взял, да и спи, вот и все!.. – твердил чиновник.
Ложь и вранье до такой степени мне опротивели, что я бог знает что бы дал в эту минуту, если бы мне пришлось увидеть что-нибудь настоящее, без подкраски и без фиглярства; какого-нибудь старинного станового, верного искреннему призванию своему бросаться и обдирать каналий, какого-нибудь подлинного шарлатана, полагающего, что с дураков следует сдирать рубли за заговоры от червей, словом, какое-нибудь подлинное невежество, – лишь бы оно само считало себя справедливым… Я ушел с верхней палубы вниз, где сидел народ все больше серый, черный даже, и скоро увидел, что желания мои могут быть удовлетворены весьма щедро.
Чтобы отдохнуть и дать отдохнуть читателю, я приведу здесь кое-что из слышанного мною в толпе, тем более что со временем это слышанное мне очень пригодилось.
Я вошел в толпу и остановился где пришлось.
– Вот как перед истинным богом! – крестясь и снимая шапку, говорил мещанин двум девушкам, тоже мещанкам, ехавшим со старушкой матерью. – Умереть на месте, ежели вру хоть на волос!..
– Вот чудеса-то! – воскликнули девушки, как, должно быть, восклицают, когда действительно случаются какие-нибудь чудеса. – И где же это было?
– Околеть на месте: в Казани было!.. Видите, как: я, деверь, кума, золовка, шурин, – все мы ходили вместе туда. Приходим – а он ест ее!..
– Кошку? – привскокнув, воскликнули девицы.
– Ее-с! Живую кошку, как перед истинным Христом моим! – воротит шкуру с затылку и питается ее кровию… Так и на афише было сказано. За вход двадцать пять копеек взяли…
– Ну уж это удивление! – сказала мать девушек. – Именно удивление! У нас бы, – в нашем городе, по три рубли платили бы, ей-ей… Ну и что же?.. – как бы растерявшись от разнообразия и силы этого впечатления, продолжала она. – Как же он… Я думаю, ведь его не допустят к святому причастию после этого злодейства?
– С дозволения начальства! – сказал мещанин с покорностию в голосе.
– Что ж такое, что начальство дозволяет, – вмешалась одна из девушек: – он сам должен отвечать на том свете… Нешто можно есть кошек? Глядеть-то на это и то грех перед богом.
Это было сказано с такой энергией и убеждением, что мещанин не пытался возражать и в раздумье сказал:
– Так-то так…
– Отчего же смотреть-то? смотреть-то не грех, я думаю? – попробовала было вставить мать.
– Что смотреть, что есть – все одно! – сказала дочь решительно. – Не платили бы ему денег, небось не ел бы…
– Мату-ушка-а! – перебил эту негодующую речь какой-то старик, сидевший на полу. – Не платили бы, не ел бы и сам бы с голоду помер! Начальство и это дозволяет, да что хорошего!.. Ведь и ему есть-пить надо! Родная! Он бы, может, говядинки-то и охотнее бы поел, чем кошку-то, да нету ее… Чай, и самому не сладко…
– Это верно! – оправившись, вставил мещанин: – потому он из дворовых людей господ Елистратовых, а уж это через великую бедность за иностранца объявился…
– Бедна-асть! бедность, матушка, кошек-то ест, она и виновата, она и перед богом ответит!..
Девушка даже вспыхнула, так подействовала на нее речь старика, вдруг осветившая совершенно новым светом все ее с таким искренним убеждением высказанные соображения…
Давно уже я не видал такой искренности, и теперь мне стало немного повеселей на душе.
– Да, – со вздохом произнес кто-то, продолжая разговор в стороне. – Тоже трудновато наживать эту проклятую деньгу!..
– И-и-и трудно!.. – тотчас же последовал ответ. – Кого деньги полюбят – сами к тому идут, а уж кого не полюбят, ну – уж тут, брат!
– Тут, брат, лучше человеку лечь да помереть! – сказал отставной солдат.
– Первое дело!..
– Нет! – весело проговорил молоденький купчик. – Нет, что-то, я гляжу, мало охотников помирать-то из-за этого!.. Вишь вон, кошек едят…
Смех.
– А не это, – продолжал купчик, – так и так как-нибудь, своим судом с ними справляются…
Говоря эти слова, он поглядывал на толстого угрюмого купца в лисьей рваной шубе, сидевшего поодаль. Купец как будто понимал, что в этих словах есть для него что-то очень неприятное, и отворачивался в сторону.
– Вот у моего одного приятеля, – продолжал купчик, очевидно намекая на этого же купца, – тоже денег долго не было, тоже они его не любили, а потом вдруг совершенно сделались в него как влюблены… Откуда что взялось!..
– Ну-ну-ну!.. – сказал купец, отодвигаясь. – Очень влюблены!.. Глотка-то больно широка у тебя!..
– Нет, ей-богу, правда! – все веселей и веселей продолжал купчик, очевидно, намереваясь произвести потеху. – Ей, ей, влюбилися… Я уж сколько раз его спрашивал: «Как, мол, ты, Иван Иваныч, разбогател?» – «От бога!» говорит. «Да каким манером? говорю, ты вот что расскажи». Станет рассказывать, все хорошо идет, покуда еще в мальчиках первые сто рублей наживал, все богу молился, а уж за сотней и неизвестно что… Прямо говорит: «А как стало у меня денег тысяч двадцать…» – «Да как же это у тебя стало-то? седой шут!» – Ну, и «бог»!
– Ну-ну-ну… Эко глотка-то!.. – ворчал купец.
– Нет, должно быть, что полюбили они его, – не унимался купчик. – Допрежь этого они всё хозяина любили, а потом вдруг все к приказчику повалили, а у хозяина-то ничего и не осталось. Это через влюбленность…
Все поняли, какая насмешка скрывалась в этом рассказе, и все захохотали.
– Черт эдакой! – негодовал обиженный купец. – Мелет, мелет, идол, не сообразится с умом… В бога не верит… Откуда вы только народились, ахаверники…
Но смех долго еще разносился из одной кучки людей в другую, каждый раз приправляемый каким-нибудь метким, веселым словом, от которого становилось еще смешней.
Осмеянный купец скрылся.
Все эти разговоры и шутки с большим вниманием и снисходительностию слушал седой старик, тоже по-видимому, из купцов, человек очень пожилой и серьезный. Рядом с ним сидел молоденький мальчик, одетый, как и старик, очень тепло и опрятно. Когда смех несколько поутих, старик, не обращаясь собственно ни к кому, произнес:
– А вы как же полагаете, без божия, например, надзирания возможно человеку богатство приобрести?
– Да он просто хозяйские деньги нечисто в руках держал! – ответил за всех купчик.
– Н-ну, это дело не наше… Он дурно делал, и ему будет дурно, это дело его… А вот вы, будто бы, насчет бога…
– Какое! это я так, подшутить.
– Да! Ну только бог в эфтом деле – все! Я верно вам говорю. Я скажу про себя… Я вот теперь, слава богу, имею достаток, а ведь начал – железного гроша не было, а кто помог и указал! все бог! Как, например, мудры его указания, например… да, премудро даже! (Говоря это, купец выписывал что-то пальцем вокруг своего лба.) Каждый шаг, помышление, каждое, например, предприятие – всё по божию благословению.
Все внимательно слушали эти слова. Кой-где только мелькала веселая усмешка. Не смущаясь ею, купец продолжал.
– Всего этого я рассказать не могу, этого не расскажешь во веки веков. А вот хоть и то примерно вспомнить, как я дочь свою замуж выдал: так и это вполне удивительно, ибо единственно по божескому приуготовлению. Изволите видеть, какое было дело… В начале всего надо взять материю из древности… Ехал я со всем семейством на жительство из одного города в другой, – все равно, какие там города ни будут, – перебирался я на житье. Сами судите, – едем в новый город, к незнакомому народу, – что с тобой может быть? – Может, и разоришься, может, и сгоришь, помрешь, – мало ли что? сохрани только и помилуй царица небесная всякого православного христианина! Вот едем мы и думаем так-то. (А на переезд тоже было указание!) И думаем – «что-то, мол, будет?» Стали подъезжать к городу, – так сердце и замирает… Дело было днем, – город виден, осталось только лесок миновать; только что мы с лесочком поровнялись, – слышу пение, вроде как с небеси ангельские хоры… Гляжу: из лесу выступает крестный ход – с образами, с хоругвями, с певчими и народ: несут икону неопалимой купины, из дальнего монастыря в город, в этот самый, куда я еду. По положению так каждый год бывает, а я ехал – хоть бы вот раз об этом слыхал; как есть, как есть, ни от кого, ни единого слова, – и вдруг она, матушка, мне в сретение, потому мы как раз выехали ей навстречу.
Боже милосердный – какая мне была радость! «Ну, думаю, означает хорошо! Во сретение! Следовательно, дело идет, слава богу!» Помолился я, повеселел, приударил по лошадям, – да как обогнали мы всю церемонию-то – и еще оказалось: в напутствии все она же, матушка, за мной! И в сретение и в напутствие! – уж так я был доволен, – совсем осмелел, а через недельку бог мне послал хо-оррошую поставку в казенное место. Сразу! Видите, господь-то. Мало ли и без меня там купцов, охотников на это дело? – а я пришел, чужак, оглянуться не дал – и ухватил. Вот он, перст-то, где!
Старик был в большом волнении.
Публика удвоила внимание, и улыбок не было видно уже нигде.
– Погоди! – продолжал он: – всё ли тут. Тут еще пойдет не то! то ли еще будет! Как сцапал я у купцов этот подряд, все купцы тамошние ровно как затмились, ошалели… Тут торги, там статьи оброчные, леса, – но они вроде как в обмороке каком, – ничего не видят, не понимают расчет потеряли… а я приду и возьму, приду и возьму… Нахватал я дел, слава богу. Думаю, надобно мне эту икону приобресть, иметь в своем доме. Стал искать по церквам; пошарил у себя в приходе – есть! И того же размеру и письма; приценился, говорят: «Образ местный! Ему цены нету». Толконулся туда-сюда, видят, нужно человеку, заламывают. Ну, думаю, бог с вами, стал ладить со сторожами, авось, думаю, нет ли где простенькой, из старых…
Мне дорога она не ценой, а памятью, следственно, мне все равно, в аршин она будет или в пять вершков, – десять целковых я за нее дам или двадцать копеек, мне дорога память. Говорю: «Пошарьте, ребята, на чердаках, в подвале…»
Прошло с полгода. Вдруг, отцы мои, приходит неизвестный человек. «Кто ты?» – «Сторож от Преображения, звать меня Степаном». – «Что тебе?» – «Так и так, батюшка наш согласен вам уступить за два с полтиной икону…» А я, перед истинным богом божусь, ни батюшки этого в глаза не видал, ни у Преображения не был, и вдруг сторож говорит: «уступает!» Показалось мне это странно. Думаю, уж не столь ли владычица вняла моему молению, что сама пожелала ко мне в дом? Потому ни сторожу этому, ни священнику ни единого слова не говорил и мысли о них не имел, – пришли сами. «Что, думаю, ежели это указание? дай испытаю. Сама она или не сама пожелала?» Спрашиваю цену. «Два с полтиной». – «Руб!» говорю. Думаю: «Ежели уступки не будет, не сама!» Что ж? Уступили ведь! Перед престолом господним говорю! Приносит икону: «Извольте, говорит, батюшка согласен!» Тут уж я ста целковых не пожалел, оковал ее в ризу, поставил в киоте, зажег неугасимую… И с этого с самого разу повалили к моей дочери женихи, офицеры, дворяне, купцы, – отбою нет. Свах вокруг дома, что воробьев вокруг овса, сила несметная. Иной по виду и по разговору кажется уж такой человек, уж такой – лучше не надо, а помолюсь хорошенько да поразузнаю, и окажется либо промотался, либо пьяница, а то и вор!..
Все бог хранил… Скажу одно, – год целый шли сватанья, все толку нет. Правда, только один из всех показался мне мало-мальски ничего, а то всё шишголь. Обещался и подумать и дать ответ. Вот, други вы мои, думаю я так-то однова, вечерком, перед образом, прошу совета, – так мне скучно что-то, неладно, а ответ надо дать завтра… Домашние уж совсем порешили на «этом», и дочь-невеста тоже на этого думала и даже имела в себе к нему любовь, но господь все перевернул по своему произволению. Думаю я, думаю, вдруг слышу, стучат в ворота. Кто такое, думаю? Слышу, отворяют. Входит, и кто же? Отец Иоанн, Преображенской церкви священник, тот самый, который мне уступил икону.
Что за чудо? Почему ему быть? И тут у меня мелькнуло, не указание ли? «Что вам угодно?» Что ж он? Просит руки моей дочери для своего племянника, письмоводителя у мирового посредника! Как сказал он мне это, так ровно бы меня всего обдало варом. «Она! думаю. Она!» Она меня встречала, сопутствовала, через нее я получил достаток, она сама пожелала в дом мой быть и теперь вновь являет себя чрез священника той самой церкви, откуда самовольно прибыла она ко мне, ну – явно! Да что еще-то? Еще-то что! Как пришел священник-то, я и думаю, уж не праздник ли забыл я какой! И вспомнил, что в тот день была память святому Стефану, да как сообразил после, что к чему шло, и вспомнил, что ведь сторож-то тоже Степан был, что икону-то принес… Как все это, други любезные, вступило мне в ум, – пал я и говорю: «Быть ей за твоим племянником».
И отдал!
Все слушатели находились как бы под влиянием какого-то столбняка: так были непреложны и вместе с тем неожиданны умозаключения старика.
– А дочь ваша? – спросил кто-то спустя уже некоторое время.
– Что ж дочь! Они с матерью сдуру-то стали было ломаться, но как я открыл им, в чем дело, так и они поняли… И теперь слава богу. Так вот как премудро и как человеку надо соображаться, чтобы увидеть, где указания… А без указания – все ничего не значит!
Этот рассказ еще более, чем искренность девушек, освежил меня: тут было так много самого искреннего убеждения, неразрывного с каждым шагом человека, – какого я тоже очень давно не видал… Я глубоко был благодарен этому старику…