355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Разоренье » Текст книги (страница 6)
Разоренье
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:43

Текст книги "Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Во время чтения этого протокола Тихонова стояла потупившись и по окончании его снова глубоко вздохнула.

– Что вы желаете объяснить суду?.. – спросили ее.

Тихонова замялась, зашевелила платком в руках и глухим, надорванным голосом произнесла:

– Я – вдова, ваше высокоблагородие!.. У меня пять человек детей, мужиков нету, мне невозможно без со-баки… Ребята малые, самой не досмотреть, мало ли…

– Позвольте! – весьма деликатно остановил ее председатель. – Вы можете протестовать только против окончательного решения.

Председатель говорил ровно, заученно, словно по книге читал.

Тихонова замолчала; лицо ее покрылось потом.

– Потому что, – начала она взволнованным голосом: – мне без собаки никак невозможно! По моему сиротству мне требуется собака, чтобы верная, злая!.. чтоб она лихого человека не подпушала… Ну что же, ежели он ломит пьяный в сенцы?.. Меня нету, собака пужается… Она поступает по-хорошему!..

– Потрудитесь разъяснить Тихоновой те основания, на которых она может основать свою защиту! – повидимому потеряв терпение, сказал председатель Шапкину.

Необыкновенная жалость, охватившая сердце Нади при виде запотевшего от испуга лица Тихоновой, при виде ее тщетных усилий обратить на себя и на свои нужды чье-нибудь внимание, жалость эта отлегла от сердца Нади, когда поднялся Шапкин.

– Назначение съезда, – начал тот самым симпатичным и мягким голосом, причем Надя почувствовала самые нетерпеливые и нервные поталкивания в бок со стороны счастливой жены оратора: – назначение съезда утверждать или кассировать решения мировых судей; следовательно, вы, подавая на кассацию, должны выставить суду неправильность употребления господином судьею тех или других законоположений…… Вы подаете на кассацию…

– Да, ваше высокоблагородие, – завопила, наконец, Тихонова. – И что же теперича разрешают собаку к расстрелу!.. Ну как мне без собаки возможно?.. Что же теперича, ежели я ее на цепь-то посажу, нешто она мне станет помочь давать?.. И на меня-то в ту пору будет она как на злодея глядеть… Спусти ее на ночь, она не стеречь, а убечь норовит… Ну что же я с малыми ребятами?..

– Кассационный порядок… – возвышая голос над ревом бабы, попытался произнесть председатель; но баба упала на колени, завыла, отстаивая собаку, и в съезде воцарилось нечто совершенно неосновательное. С одной стороны, господа судьи и Шапкин выказывали свойства истинных джентльменов, умоляя бабу подняться с колен и помогая ей в этом, с другой стороны, едва баба поднималась и открывала рот о своих нуждах, самым тесным образом сопряженных с участью верной собаки, – как те же джентльмены немедленно опять валили ее наземь новым требованием держаться законного порядка обжалования, в чем Шапкин принимал самое деятельное участие. Сердце Нади сжалось после речей Шапкина, которых она не понимала точно так же, как и баба, и если не заплакала от этого при виде плачущей вдовы, так именно потому, что не совсем ясно понимала и ее горе. В пугливом недоумении взглянула она на жену Шапкина, но и на ее лице не было заметно особенного веселья. Недоумевающее, сконфуженное лицо ее улыбнулось, но тихо и невесело. Она слезливо поглядела на мужа, полагая в простоте душевной, вместе с Надей и Софьей Васильевной, что в его власти осушить бабьи слезы. После довольно продолжительного вытья бабы, среди которого перемешивались слова "собачка", "кассация", "к расстрелу", "идея мирового института", "я вдова… мне невозможно…", "апеллируя на неправильность решения, вы…", "мне легче помереть", суд ушел, потом пришел, и тут в растроганные сердца наших дам был нанесен новый удар, ибо Шапкин с своей кафедры окончательно пошабашил бабу: рассмотрев ее со множества сторон, подведя множество законных оснований, он полагал быприговорить бабу к штрафу в объеме тех же пяти рублей, но собаку оставить в живых.

По окончании речи он взглянул на жену, попрежнему улыбаясь; но жена почему-то покраснела, глядела на Надю, грустную и расстроенную, и на бабу, которая всхлипывала, отирала синим дырявым платком заплаканное и запотелое лицо и глубоко вздыхала.

Во время "антракта" они вышли в сени съезда, чувствуя в груди нечто весьма тягостное. Шапкина уже не хвалила своего мужа, а только обмахивалась платком и смотрела через перила на лестницу, на которой сидели и стояли мужики и бабы.

– Что он? Ай он очумел! – шумел внизу у самого входа, среди кучки разных людей, голос Михаила Иваныча.

Заслышав его, Надя тоже подошла к перилам. Михаил Иваныч был совершенно взбешен, что, вместе с отсутствием галстука на худой шее и совершенно нищенским костюмом, придавало его речам нечто, действовавшее особенно сильно.

– Ай он одурманел? Что он ее гвоздит по башке-то? Он в сорока науках учен, в ста водах мыт, где же бабе деревенской сладить с ним? Докуда?..

– Нет, брат! – слышалось тоже внизу, из толпы, окружавшей Михаила Иваныча. – Зубов у нашего брата нету!.. Вот чего! Покуда зубов не наживем, все нас этак-то кувыркать будут…

– Не дадут! зубов-то не дадут нагулять!.. – бесился Михаил Иваныч.

– А кабы она тоже его резанула на евонном наречии, ан и без штрафу бы!.. Он – сто двадцать вторая статья, а она ему – пятьсот тридцать… он ей – тысячу, а она бы ему – миллион, небось бы – присел!

Все необразованные слушатели были согласны в необходимости "зубов" при новых жизненных порядках. Но так как никто из слушательниц достаточным образом не участвовал в этих порядках и не имел достаточного личного опыта, где бы зубы эти требовались, то рассуждения публики на этот счет хотя и припомнились Наде впоследствии, но в настоящее время не обратили на себя особенного внимания, которое гораздо более было поглощено словами разозленного Михаила Иваныча. Ничем не превосходя ни наших дам, ни бабу в понимании юридических наук, Михаил Иваныч, подобно им, возмущался жестокосердием господ судей и выражал эту мысль на своем разозленном языке так сильно, что слушательницы были возмущены поступком Шапкина до глубины души.

– Он ошибся!.. – с трудом поборов тягостное молчание, проговорила Шапкина.

В это время в сени вошел сам Шапкин. Надя не чувствовала к нему уже ни благоговения, ни симпатии: она боялась его. Стоя у перил, она не поворачивала головы в сторону разговаривающих супругов, но слушала их шопот с любопытством. Шапкин, успокаивая взволнованную жену, говорил ей, что он не имеет права вступать с бабой в задушевные беседы; что таких баб приходит по сту в день, всем не разъяснишь; что, наконец, он действовал так, как говорит закон, и что никакого зла он бабе не желал.

– Разве ты не понимаешь, чего она хочет? – говорила Шапкина.

– Разумеется, понимаю… Но видишь, в чем дело…

– Так зачем же ты не слушаешь ее?.. Она говорит свое, а ты свое!..

– Поэтому-то мы оба и правы: она говорит, что ей нужно, а я – что мне нужно.

– Да она не понимает тебя! Ты был в университете, а она?..

– Чем же я виноват, что она не была в университете?

Шапкин улыбался. Жена молчала.

– Я сам в том же положении, как и она. Я не могу ей сделать добра потому, что она тоже не может доставить мне удовольствия быть ей полезным. Когда мы будем вместе с ней по одной книжке читать, тогда все это и кончится…

Потолковав еще на тему о всеисправляющем времени, Шапкин ушел. На лице его жены после этого разговора не проходило выражение огорчения.

При уходе его дамы постояли в сенях еще минуты две-три и тихо стали спускаться к выходу. У ворот на улице они встретили бабу. Полушубок ее был расстегнут, и концы головного платка развязаны. Отирая платком раскрасневшееся и потное лицо, она сидела на тумбе, положив около себя какие-то узелки, и говорила другой бабе:

– Пуще всего рада, собачку-то не ухлопали… Как ведь он меня полыхал!..

Шапкина дала ей двугривенный (больше у нее не было с собой) и приглашала ее к себе пить чай; но баба не пошла, отговариваясь тем, что она и так пять дней дома не была через этот суд и не знает, что теперь с детьми: живы ли.

Все медленно разошлись по домам.

В голове Нади бродила мысль, что не всякое дело образованного мужа может прийтись по вкусу жене. Бог знает, может мужу придет охота взять должность обижать да увечить, как выражается необразованный Михаил Иваныч, и тогда жить плохо. Тут ей припомнилась взаимная любовь Шапкиных, их поцелуи, нежности, перемешанные с непонятными словами, которые, быть может, и значат дурное, и она охладела к ним, а на душе стало еще тяжелее. Необразованная мысль ее шла ухабами, кривыми дорогами, словом – тем путем, каким шли современные будни, не освещенные никаким запасом знаний, опытов. Много было от этого лишних мучений, потому что каждый опыт, попадая в эту нетвердую, неопытную мысль ее, только мучил и разорял ее.

Грустно возвращались Надя и Софья Васильевна в свою глухую улицу, чтобы снова томиться в однообразии пустоты и скуки, поджидая нападения Павла Иваныча. На этот раз их не сопровождал даже Михаил Иваныч, с которым в эту пору происходили разные новости.

VII. НЕОЖИДАННЫЕ НОВОСТИ В ЖИЗНИ МИХАИЛА ИВАНЫЧА. – ЧУГУНКА
1

Как уже сказано, злость Михаила Иваныча к этому времени достигла самых крайних пределов, так что решительно не было человека, который бы, столкнувшись с ним, не назвал его бешеной собакой. Причиною такого озлобления было, во-первых, долгое бездельное житье, к которому Михаил Иваныч вообще не привык и предел которого был для него совершенно неизвестен; во-вторых – томительное однообразие нищенского и безвыходного положения и, в-третьих – наконец – чугунка, открытия которой ждали с минуты на минуту. До тех пор, пока чугунка не была достроена, когда этого нужно было еще ждать, одинокая, заброшенная всеми душа Михаила Иваныча могла пробавляться разными надеждами на будущее. Терпеливо ожидая ее, с этими надеждами ему было легче переносить постоянную насмешку над собой, скуку скитаний вслед за скучными «барышнями» среди июльской жары, пыли. Но теперь это делалось совершенно невозможным. Глядя, как с каждым днем около вокзала уменьшаются леса, как двигаются первые тяжелые вагоны, свистят паровики, Михаил Иваныч стал чувствовать себя совершенно одиноким, ибо все эти новости рассеивали надежды на Петербург. Оказывалось, что у Михаила Иваныча нет денег, чтобы, туда ехать, что даже и ехать ему незачем, а фигура Максима Петровича утратила почему-то всю ту ясность, с которой представлялась до сих пор. Михаил Иваныч стал чувствовать себя растерзанным, убитым, но прятал свое отчаяние от насмешек и показывал только злость. В это время он уже не мог даже у Черемухиных злиться тихо, как прежде, а, напротив, – норовил всякого оборвать, перекусить пополам.

– Скучно! – говорила Надя.

– Да вот как же! – огрызался Михаил Иваныч. – Сейчас для вас заиграют в барабаны, в трубы затрубят, чтоб вам веселее! Оченно все об этом в заботе, чтоб вас увеселить… Сию минуту-с!..

Вследствие замечаний старухи Черемухиной, чтобы он говорил попокойнее, потому, мол, что между простыми людьми незачем этак шуметь, Михаил Иваныч иногда замолкал, а иногда, разозлившись, уходил ругаться в другое место. Подобно семейству Черемухиных, ему опротивел и помещик Уткин и все целовальники и знакомые в Жолтикове и на пути к нему. Он шатался то там, то сям, оборванный, худой, не вступая ни с кем в подробные разговоры, отплевываясь и отругиваясь от всех вопросов, задаваемых кем-либо ему, какого бы невинного содержания они ни были. Кашель и рев в груди, усилившиеся в последнее время, много помогали ему в этой неразговорчивости.

Случай спас Михаила Иваныча от погибели, от одинокой смерти где-нибудь в поле, по крайней мере на время. Оказалось, что есть люди, желающие и умеющие взять дань с этого кашля, ревущей груди и злости.

Предъявляя эти свойства на крыльце мирового съезда в защиту несчастной бабы, защищавшей свою собаку, Михаил Иваныч обратил на себя внимание одного из слушателей. Это был высокий, полный купец. Слушая, как он лается на властей, обидевших бабу, какие он употребляет при этом выражения, купец не мог не сообразить, что перед ним стоит человек, который в грош не ставит цену своей головы. Купец долго слушал его; при особенно веских выражениях отходил прочь, начинал смотреть в сторону или в потолок, принимая самое невинное выражение лица, и в то же время не проронил ни слова…

– Чуден! – произнес он с улыбкой, наряду с другими слушателями, когда публика на крыльце начала расходиться, и стал надевать шапку, чтоб идти. Над шапкой он возился до тех пор, пока не разошлись все, и тогда вышел за ворота, неторопливыми шагами пошел за Михаилом Иванычем, догнав его, тронул пальцем в плечо и проговорил:

– Толконись в трактир "Утюг"… разговор будет… дело есть!..

И прошел мимо с беззаботностью ребенка, читая по складам вывески.

Михаил Иваныч остановился, как-то одеревенел от радости при словах "дело есть" и торопливо пошел вслед за купцом. Тот опередил его; первый вошел в самый грязнейший трактиришко, где его, повидимому, коротко знали, и спросил нумерок.

– Какое дело? – пытал Михаил Иваныч, войдя в нумер. Но купец, не ответив ему, оглянул стены и сказал половому:

– Нет ли потемней комнатки? Дело секретное, не подходит!.. – шепнул он Михаилу Иванычу.

Половой провел их в темную клетушку с темными ободранными обоями и окном, заслоненным какими-то постройками и грязными тряпками, сушившимися против него на веревке.

– Какое дело? – повторил Михаил Иваныч, когда они уселись около маленького заплеванного стола.

– Настоящее будет дело-с, – сказал купец и потребовал водки и чаю. – Просим покорно; выкушайте!..

Михаил Иваныч выпил, закусил и несколько времени молча глядел на купца.

– В каком смысле дело будет ваше? – наконец опять спросил он.

Купец налил чаю, уперся локтем в стол и стал хлебать, повидимому не спеша, приготовляясь к самому основательному разговору.

– Кто такие будете?.. – спросил он наконец.

– Рабочий, выгнан за непокорство с заводу.

– Оченно превосходно!.. Выкушайте рюмочку.

Михаил Иваныч выпил.

– На каком основании имели ваше непокорство?..

– А на таком, что большой оченно разбой напущен на простого человека.

Две рюмки водки, выпитые среди июльской жары, подействовали сильно на больные нервы Михаила Иваныча, и он в длинном и желчном рассказе передал, купцу свои взгляды на прижимку. Одобрение, которое купец высказывал при словах: "рабочий человек ошалел", "зачумлен", придало его речам гораздо большее количество энергии, нежели водка, и все душевные скорби его были выпущены на волю без всяких ограничений.

Рассказаны были, разумеется, все планы насчет Петербурга, Максима Петровича, от которого в деле заступничества за простого человека ожидается значительная помощь.

Купец все слушал, изучая натуру Михаила Иваныча, одобрял и наконец, перевернув двенадцатую чашку, сказал:

– Имеете большое роптание… Оченно превосходно! Для нашего дела такой человек требуется, чтобы с ропотом… Толконитесь завтрашнего числа вторительно в номерок об эту пору… Может, бог даст, в Петербург съездите… Будьте здоровы!

Как ни темны были дела, предлагаемые купцом, но Михаил Иваныч уж был закуплен в пользу их с одного разу: во-первых – эти дела одобряют его взгляды; во-вторых – сулят ему возможность уйти отсюда, из этого проклятого города, где он страдал и чах целую жизнь. Не разгадав сущности дел, затеваемых купцом, Михаил Иваныч с течением дальнейшей беседы с ним убедился, что лично ему поручаемое дело состоит именно в том, чтобы защищать простого человека, что составляло его заветную мечту.

– Вы обижены, – говорил ему купец, сидя за чаем в комнате: – вы, простой рабочий человек, потерпели большое притеснение? Такие ваши слова?

– Так точно! Потому все мы замучены…

– Ну вот-с! Вы так говорите, якобы все. Еще того лучше… Следственно, ваше дело роптать на притеснения-с… Куда вы намерены были сами в Санпетербурге жаловаться, роптать, например, то вы и ропщите!.. Производите по вашему рабочему делу шум, больше ничего и не требуется! Шумите-с!.. Перед начальством, например, сделайте объяснение… По знакомым, чтобы тоже бы шумели! Ропщите, например, и все тут!.. Больше ничего! Это для нашего дела оченно способствует, ежели вы за нашего рабочего заступление окажете в Санпетербурге.

– За простого человека? – кричал в таких случаях Михаил Иваныч, всегда угощенный водкой: – в гроб пойду!

– И чудесное дело!.. Производите ваше роптание в аккурате, и от нас будет вам взаимно.

В необходимости заступаться за простого человека и шуметь из-за него в Петербурге Михаила Иваныча укрепляло несколько разных лиц, которых поочередно приводил в комнатку первый купец. Все они выслушивали ропот Михаила Иваныча, предварительно заставив его выпить водки, переглядывались между собою, шептали друг другу: "на что же лучше?" и затем объясняли цель его будущей миссии именно в смысле роптания на теперешнее положение рабочего человека.

Такие толки и испытания способности Михаила Иваныча роптать шли довольно долго; но мы не будем останавливаться на них, ибо все заседания в комнатке грязного трактиришка были совершенно похожи друг на друга. За день или за два до открытия чугунки поездка его была решена. Купцы дали ему пятьдесят целковых на расходы, одели его, как одевают вольника на три, на четыре дня, пока ему не наденут на плечи солдатской шинели; сказали, чтобы отписывал обо всем на имя какого-то ничтожного мелочного лавочника, и отпустили его собираться в дорогу.

И в то время, когда запыхавшийся от радости Михаил Иваныч бежал к Черемухиным, чтобы сообщить, что он воскрес, что он победил, – между его благодетелями-купцами, в том же нумерочке "Утюга", шел такой разговор:

– А это, брат, ты аккуратно придумал! – говорил один из собеседников коноводу тайного дела, – запустить волчка! хе-хе-хе!..

– Хе-хе-хе!.. – смеялся коновод. – Потому что без волчка невозможно… Ежели мы, примерно, сами пойдем по этому делу… нас, брат, начнут там чистить, карманы наши, например…

– Хе-хе-хе… Верное слово!

– Кроме того, мы пужливы… Тяжелы… Этакое дело нам начать, – так ведь это нас, по нашей глупости, как разграбят-то?..

– Синь-пороха не оставят!

– То-то вот! А как я перво-наперво этакого-то пущу волчком, как он нашумит там перед начальством-то, ан уж нам тогда вольготнее; тогда уж они будут думать: эво, мол, до чего народ немцем-арендателем прижат, что ровно бешеные на последние в Питер бегут жалиться! Как Мишку-то увидят… Ведь что это? Пуля!

– Пуля!.. Это верно! Ну так надо думать, что башку ему свернут там…

– Это верно! Прямо в огонь лезет!.. Да что же? Первое дело, что своя его воля, а второе, что и башку ежели ему, так и то не бог весть что! Ни кола, ни двора, ни куриного пера… А нам все сходней тогда-то с хлебом, с солью подвалить, – так аль нет?..

Разумеется, все были согласны с практичностью такого употребления особы Михаила Иваныча, тем более что и самое дело, которое намерены были господа предприниматели начать хлебом-солью, не было гуманным: партия провинциальных капиталистов, появившихся как-то внезапно в последнее время, намерена была взять у казны завод, находившийся в настоящую минуту в руках немца-арендатора. Пошатнуть немца сразу было нелегко, потому что в Петербурге он имел хорошую заручку; нужно было произвести особенный говор по вопросу о передаче завода в русские руки; нужен был шум в Петербурге, сделанный фанатиком страданий рабочего народа: и вот пригодились и больная грудь Михаила Иваныча, и его злость, и его фанатическая вера в "нынешнее время", когда простому человеку "дают ход".

2

Поможет или не поможет Михаил Иваныч этим людям в набивании их карманов – мы еще не знаем, как не знает этого и он сам, твердо верующий, что идет шуметь за права простого человека. Вера в это преобразовала его в последние дни совершенно. Злость пропала, и на худом, болезненном лице светилась какая-то детская радость. В новом костюме, стоившем несколько грошей, он, правда, походил в это время на человека, который только что выписался из больницы: худ, еще нездоров, но рад дышать чистым воздухом, рад глядеть на людей, ходить по траве. Без ругательств распрощался он с жолтиковскими знакомыми, с Уткиным, с целовальниками, с дьячками, и все они на этот раз тоже дружелюбно отнеслись к нему; иные даже просили «похлопотать» в Петербурге. Дали ему множество адресов, просили разыскать, купить, написать подробнее «обо всем». Михаил Иваныч охотно принимал поручения, целовался с оставляемыми им врагами и в детском умилении говорил:

– Много терпел простой человек – пора вздохнуть! Авось найдутся добрые люди, помогут нам!..

Все говорили, что найдутся, и верили этому.

За день до отъезда он совсем перебрался из Жолтикова в кухню Черемухиных и уже не злился в это время на скучавшую Надю и на старуху Черемухину, потому что в эти минуты был счастливее всех. Напротив: ему почему-то было немного даже жалко покинуть их; да и им без него видимо было скучно, в особенности Наде, которая в эту минуту стала чувствовать к Михаилу Иванычу особенное расположение: без него оставались одни мертвецы кругом нее. Под влиянием этого расположения к Михаилу Иванычу Надя, ее мать и Софья Васильевна снаряжали его в дорогу, как близкого им родного. Ходили с ним в ряды покупать галстук, манишку, каковые вещи, по мнению Михаила Иваныча, весьма необходимы в разговорах с петербургскими людьми; набили ему двести папирос из табаку в гривенник, ибо Михаил Иваныч не решался тратить на пустяки много, когда нужны деньги на хлопоты об участи простого человека. В свою очередь и Михаил Иваныч взялся сделать для Черемухиных доброе дело: сын Черемухиной Василий, тот самый, который лазил к Михаилу Иванычу на печку слушать сказки, пять лет почти без вести пропадал в Петербурге. Где он и что с ним – мать решительно не знала; последние два года он не писал ни строки; слышно было, что вышел из университета, не кончив курса; но жив ли теперь или умер – бог знает. Михаил Иваныч весьма был рад взяться за это поручение; кроме фантастического Максима Петровича, у него в Петербурге не было никого, а Василий Андреич, брат Нади, должен помнить его более, нежели Максим Петрович, потому что он не один десяток сказок рассказал ему в детстве.

– А не забыли, скажу, как вы ко мне на печку бегали? а?.. – фантазировал Михаил Иваныч. – Да помнит! Как забыть!.. А Максиму Петровичу – прямо в ноги… Земной поклон! Перед богом! "Как ты, скажет, смел купецкие краденые деньги на дорогу брать?" – "Голубчик! Максим Петрович! уж неужто ж так им, купцам-то, и оставлять все деньги-то?.. Довольно они денег-то наших положили в карман. Дай и нам грошик!.." Эх, и человек же!

Минуты всеобщего расположения охмелили Михаила Иваныча до того, что он в последние дни был постоянно немножко навеселе, ибо на радостях решался пропивать в день по двугривенному, по пятиалтынному. В таком радостном настроении он лез целовать ручки у Нади, у Черемухиной, у Софьи Васильевны; попил-погулял с мастеровым Ваней и его женой Фенюшкой; песен попел с ними, пошатался ночью по улицам с мастеровым народом и гармонией и даже выказывал поползновения насчет женского пола, остановившись на улице против прохожей девушки с такими словами:

– Дать тебе дорогу, красавица, а ли нет?.. – сказал он, сняв картуз, и прибавил: – проходи, милая, никто не посмеет… Бог с тобой!..

Среди этого гулянья он не упускал случая раз-другой заглянуть на чугунку и расспросить: "не ушла ли?" Успокоенный ответом: "нет еще", шел проститься с старым знакомым, в кабачок, к Трифонову, где на прощанье весьма основательно обругал Павла Иваныча, за что заслужил всеобщее одобрение. Наконец в одно утро уж не рабочие, а сторож при железной дороге, одетый, как картинка, объявил, что сегодня в седьмом часу вечера будет из О. первый поезд в Москву…

– Вре?.. – пролепетал Михаил Иваныч, обрадованный до испуга, и долгое время стоял молча с разинутым ртом, чувствуя, что как будто бы все тело его превратилось в одно сердце, бьющееся от великого счастия, и побежал к Черемухиным.

– Облажено! – пробормотал он и стал сию же минуту собираться в дорогу.

Наде вдруг стало страшно тяжело от этого слова "облажено", от этого счастья улететь из разоренного омута, освежить свою разоренную, бесплодно тоскующую голову.

Не для одного Михаила Иваныча и Черемухиных этот день был чем-то особенным, не будничным, когда люди умирают от скуки, и не праздничным, когда люди могут пить, спят до обморока и смотрят фейерверк в присутствии господина начальника губернии. В нашу глушь, в нашу скуку, беззащитную, брошенную жизнь пришло что-то совсем новое, сулящее лучшее будущее и еще не изменившее нашей тоски, нашего гореванья ни на волос. Не один Михаил Иваныч ни свет ни заря суетился и торопился на машину: весь город был как-то наэлектризован этой новостью, так что когда часов в шесть Михаил Иваныч, сопровождаемый Надей и Софьей Васильевной, пришел в вокзал, здесь уже были толпы народа. Все это двигалось, было весело, собиралось уехать, улететь; ни одной заспанной щеки, ни одних глаз, заплывших от одури, нельзя было встретить среди толпы, бродившей по широким комнатам вокзала. Вся эта суета, пробуждение чем-то горьким отзывалось в сердце Нади; а Михаил Иваныч, в жизни которого события следовали в последнее время с такой быстротой, почувствовал некоторый страх, вследствие чего, попросив барышень поглядеть за узелком, скрылся на время неизвестно куда, а возвратившись через несколько минут, имел лицо весьма радостное.

– То есть вот как обладим дела… – сказал он Наде, тряхнув кулаком.

– Вы водки напились? – вместо ответа сказала та.

– Да, голубчики! – снимая картуз, залепетал Михаил Иваныч: – милые!.. Да как мне не выпить?.. Ангелочки вы мои…

И принялся целовать у "барышень" руки, что хотя и было не особенно заметно среди толпы, однако заставило Надю и Софью Васильевну уйти вперед, на платформу.

Скоро Михаил Иваныч разыскал их и здесь. Но от излияний воздерживался, ибо всеобщее внимание было обращено на лес, из которого с минуты на минуту должен был выпорхнуть первый поезд. В ожидании его шли разговоры. Благородные толковали о том, что теперь представляется удобный случай ездить в Москву, в театр. "Утром выехал, к обеду там; умылся, оделся и марш, а к утру опять дома". – "Великолепно!" Другие, из числа тоже "благородных", смотревшие на это дело глубже, рассуждали о подвозе, о расширении. Простой народ, не имевший возможности понять, что оный подвоз и оное расширение могут образоваться из их дырявых лаптей, трактовал о чугунке кое-что совершенно случайное.

Разговоры публики были прерваны необыкновенно громким криком какого-то сильнейшего горла, раздавшимся откуда-то сверху:

– О-на-а! бра-а-тцы!

Все зашумело, шатнулось и как бы в каком страхе замолкло.

Из глубины просеки темного леса выглянули два красные глаза; донесся жиденький свисток. Это был первый поезд.

– Вот она матушка! – шептал замлевший Михаил Иванович в то время, когда среди всеобщего молчания поезд все ближе и ближе подходил к платформе.

– Ах! голубчики мои милые! – слышалось то там, то здесь.

Поезд пришел и остановился. Молчание сменилось еще более оживленным движением.

Говор. Шум. Смех.

Михаил Иваныч чуть не плакал от радости и беспрепятственно целовал ручки своих спутниц, которые были совершенно подавлены всем, что видели.

– Дай бог вам за вашу доброту! Надежда Андреевна! Софья Васильевна! – бормотал Михаил Иванович.

– Отыщите брата! Пожалуйста! – просила его Надя.

– Под землей вырою-с! На них надежда! Для вас… для маменьки вашей… То есть, господи, боже мой!

И снова начиналось целование рук, даже кофты, в которую была одета Надя. Долго на спине Михаила Иваныча плясал узел с пожитками от поклонов и намерений стать на колени.

Звонок прервал эти излияния.

– Дай вам бог! – крикнул Михаил Иваныч, махнув картузом, и скрылся в толпе.

Затертые толпой, Надя и Софья Васильевна не видали, как Михаил Иванович, высунув голову в вагонное окно, искал их глазами, чтобы еще раз сказать: "Дай бог вам!"

Они слышали, как застучали колеса поезда, раздались свистки; видели, как повисли над платформой и вокзалом черные клубы дыма; видели, как дым побледнел; слышали, как постепенно замолкал и, наконец, совершенно замолк стук и грохот колес.

Поезд выглянул черной массой на новом чугунном мосту, закутал дымом старинную маленькую колокольню маленькой церкви, на которой жиденькие колокола возвещали "третий" звон, и без звука скрылся. Толпа долго стояла и смотрела ему вслед. Многие почему-то вздохнули, потом пошли по домам, и все о чем-то тяжко затосковали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю