Текст книги "Наполеон I Бонапарт"
Автор книги: Глеб Благовещенский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
И вот французы – в Москве!!!
Наконец-то в Москве…
Просто невероятно!
Но что же это происходит?
Отчего их вступление в русскую столицу столь разительно отличается от триумфальных вхождений в полоненные столицы захваченных ими европейских стран?
И ведь что удивительно: « Уже у Дорогомиловской заставы, – говорится у Е. В. Тарле, – до Наполеона стали доходить странные слухи, шедшие из гвардии: из Москвы ушли почти все жители, она пуста, никакой депутации с ключами от города, которой ждал император, нет и не будет. Слухи подтвердились».
«По мере того как французы занимали громадный город, –пишет Верещагин , – они все более и более поражались его мертвенным покоем и пустынностью – полная тишина кругом невольно заставляла и их соблюдать молчание, нервно прислушиваться к гулко раздававшемуся стуку лошадиных копыт о мостовую. Самым храбрым было не по себе от этой пустоты – при длине улиц не было возможности с одного конца различать людей на другом, и трудно было разобрать, кто там впереди двигался, друг или враг! Случалось, что, охваченные безотчетным страхом, одни части войска бежали перед другими, своими же…
Солдат Бургонь (Bourgogne) наивно выражает свое удивление пустому виду города: „Мы были очень удивлены, не видя никого: хотя бы какая-нибудь дамочка послушала нашу полковую музыку, наигрывавшую мотив «победа наша!». Мы не знали решительно, чему приписать эту полную тишину: этакий славный город – и вдруг молчаливый, угрюмый, пустой! Слышен был только шум наших шагов, барабанов и музыки – конечно, и с нашей стороны было не очень-то много разговоров! Мы только посматривали друг на друга и про себя, признаться, думали, что жители, не смея показаться на улицах, смотрят на нас в щелки ставней: оттуда ведь легко было смотреть, так что самих их не было видно. Ну как же, в самом деле: можно ли было подумать, чтобы такие богатейшие дворцы, такие красивые богатые постройки были брошены владельцами… Через час, примерно, после нашего прихода начались пожары; конечно, полагали мы, какие-нибудь грабители из наших же заронили по нечаянности огонь… Уж никак не могли и думать, чтобы народ этот был такой варвар – решился бы сжечь свою собственность и уничтожить один из лучших городов в свете“.
„Во всех этих богатых домах и дворцах, –рассказывает Лябом (Labaume), – мы находили только детей, стариков да русских офицеров, раненных в предыдущих битвах. В церквах престолы были убраны, как для праздника: по множеству зажженных свечей и лампад перед образами святых видно было, что до самого ухода набожные москвичи молились. Эти разительные картины народной набожности и приверженности к религии возвышали в наших глазах побежденный народ и наводили стыд на нас за сделанную ему несправедливость… Иногда под невольным впечатлением страха мы чутко прислушивались: воображение, нервно настроенное среди громадного покоренного города, заставляло нас ждать везде засад и слышать то шум и бряцание оружия, то будто крики дерущихся…“
„Простой офицер очутился квартирантом превосходно меблированных помещений, в которых мог считать себя полным хозяином, так как не видел никого, кроме покорного, униженного дворника, дрожащею рукой представлявшего ключи ото всего…“
„Я оставила свою квартиру 25 августа (6 сентября), – рассказывает г-жа Фюзиль, актриса московского французского театра. – Проходя городом, я была поражена трогательным зрелищем: улицы были пусты, кое-где только встречался прохожий из простого народа. Вдруг я услышала вдали какое-то жалостное пение – подойдя, увидела громадную толпу мужчин, женщин и детей с образами, в предшествии священников, поющих священные гимны; нельзя было без слез смотреть на эту картину населения, покидающего город со своими священными предметами… Вдруг меня позвали: придите, пожалуйста, взглянуть на явление в небе, это удивительная вещь – точно огненный меч – верно, быть беде! И в самом деле, я увидела нечто совершенно необыкновенное, настоящее знамение…“
По разным указаниям можно считать приблизительно во сто двадцать тысяч число вошедших в Москву войск; но, исключая гвардии, французские войска на другой же день вышли из нее и расположились по окрестностям; гвардия, как выше замечено, заняла Кремль. В Москве поместились испанцы, португальцы, швейцарцы, баварский корпус, виртембергский и саксонцы. Этим постоянным пребыванием в городе „союзного элемента“ и надобно, вероятно, объяснить необычайность совершенных в Москве жестокостей».
Но не только жестокостями незваных гостей была отмечена эта пора. Москва изнемогала буквально от пожаров! Но только их учинили отнюдь не французы! Посудите сами: армия входит в столицу европейского уровня. В этом городе солдатам и офицерам предстоит зимовать. С чего ж, спрашивается, им самим обрекать себя на печальный удел? Нет, виновниками пожаров были совсем иные лица.
Кто именно?
Нам стоит справиться об этом у Василия Верещагина:
«…Тем временем пожары не только не прекращались, а все более разгорались.
„Страшно было, – рассказывает оставшаяся в Москве молодая девушка из купеческого семейства. – Наши жгли Москву!“ – „Говорили, что свои жгут Москву, – рассказывает другой, – чтобы Бонапарте из нее выгнать. Правда или нет, того я не знаю; но что наш дом подожгли, то это верно!“
Видели, например, что из одного дома (Куракина) вышел управляющий с четырьмя лакеями, которые палками гнали перед собою пьяного человека, в белом армяке, радостно кричавшего: „Как хорошо горит!“ Люди Куракина объяснили, что он только что поджег дом и они ведут его к французам.
Его немедленно расстреляли.
В Кремле – пожар! Художник В. Верещагин
Судя по этим и многим другим свидетельствам, можно заключить, что Москва была сожжена исключительно самими русскими (вот он и ответ! – Г. Б. ); однако вернее, кажется, принять, что город сожжен не по обдуманному заранее намерению, а просто, во-первых, потому, что был наполовину деревянный, а во-вторых – достался в руки неприятеля. Сначала пожар приписывали Ростопчину, который писал, между прочим, Багратиону, что в крайнем случае решился, „следуя русскому правилу: «не доставайся злодею!» – обратить город в пепел!“ К тому же заключению приводило и то обстоятельство, что он позаботился вывезти все пожарные инструменты. Но после, по расследованию, дело поджогов оказалось более случайным, что удостоверил и сам Ростопчин: „Главная черта русского характера, – говорит он в своем объяснении, – скорее уничтожить, чем сдать врагу, пусть никому не достается… Когда наполеоновская армия заняла город, многие из генералов и офицеров отправились в Каретный ряд, где были главные магазины экипажей, выбрали и отметили своими именами то, что каждому понравилось. Владельцы лавок, с общего согласия, чтоб не быть поставщиками своих врагов, зажгли магазины“. Это объяснение весьма правдоподобно и, кажется, может быть принято.
Французы сначала приписывали дело неосторожности своих и немало казнились этим.
„Много офицеров прибежало укрыться во дворце, –говорит Сегюр . – Начальство, сам маршал Мортье, тридцать шесть часов уже боровшийся с пожаром, просто падали от изнеможения!.. Все молчали, все мы обвиняли себя. Всем казалось, что пьянство и отсутствие дисциплины французских солдат начали беду, а буря раздула, разнесла ее… Нам просто противно было смотреть друг на друга… Что скажет об нас Европа?! Заговаривали нерешительно, потупивши взоры, в отчаянии от такого страшного бедствия, омрачавшего нашу славу, вырвавшего у нас плоды ее, угрожавшего, наконец, нашей жизни, – мы были армиею преступников, которых Провидение должно было покарать, так же как и цивилизованный мир… Эти досадные мысли стали рассеиваться только известиями о том, что жгут сами русские! Офицеры, являвшиеся с разных сторон, согласно показывали одно и то же, сомневаться было нельзя!..“
„В среду утром, – рассказывают французы, – поднялся ураган, и огонь начал свирепствовать с невероятной силой. В один час он разнесся в десять различных мест, так что все огромное пространство по ту сторону реки превратилось в море пламени, волны которого бушевали в воздухе, разнося опустошение и ужас. Вся полоса воздуха над городом превратилась в огненную массу, которая изрыгала горящие головешки, и, вследствие расширения воздуха от теплоты, буря еще более усиливалась; никогда Господь Бог в гневе своем не являл людям зрелища ужаснее этого: огонь решительно повсюду, грабители преследуют своих жертв, а бежать некуда! Церкви горят, и дома горят. Просто ад кипит, и со всех сторон все рушится… Бревна горят и катаются по улицам, головни так и сыплются; листовое железо летит с крыш, жара такая, что не продохнешь, а мостовая раскалилась, жжет ноги. Колокольни в огне, колокола срываются, падают…“
„Пожар продолжал распространяться, – говорит Лябом (Labaume), – и скоро захватил лучшие кварталы города. В минуту все чудесные здания, которыми мы восхищались, были охвачены и уничтожены пламенем. Их превосходные фронтоны, украшенные барельефами и статуями, с шумом и треском летели на остатки колонн. Церкви, хоть и крытые железом, тоже рушились, а с ними и чудесные колокольни, сиявшие серебром и золотом, которыми накануне еще мы любовались. Госпитали, со множеством раненых, загорались также, и сцены, в них происходившие, раздирали душу. Почти все эти несчастные погибли, а немногие, еще державшиеся на ногах и дышавшие, полуобгорелые, выползали из-под груд обломков и пепла; многие, придавленные грудами трупов, старались освободиться на свет Божий…“»
Вот какие страшные дела творились в Москве той горестной осенью 1812 года.
То был сущий ад…
А дальше и того более.
«Как описать все, происходившее в городе, отданном на грабеж, –говорит очевидец , – солдаты, маркитанты, преступники из тюрем и публичные женщины бегали по улицам, врывались в покинутые дома и выхватывали оттуда все, что могло им приглянуться. Одни накутывали на себя шелковые с золотом одежды, другие взваливали на плечи, сколько могли, без разбора, всяких мехов; там одевались в женские и детские шубки, солдаты и всякая уличная сволочь разодевались в придворные одежды. Толпы бросались к погребам, выбивали двери и, перепившись, шатаясь, уносили награбленное. Это безобразие не ограничивалось только покинутыми домами: солдаты врывались во все жилые квартиры и насиловали всех попадавшихся женщин. Когда генералы получили приказание выехать из Москвы, распущенность достигла крайнего предела: солдаты, не сдерживаемые присутствием начальства, дошли до чудовищного безобразия, не жалели ничьих убежищ, не щадили ни церковных, ни каких других украшений и богатств».
«Ничто так не разожгло алчности грабителей, как Архангельский собор в Кремле с гробницами царей, в которых ожидали найти громадные сокровища. В этом чаянии гренадеры спустились с факелами в подземелье и взрыли, перебудоражили самые гробы и кости почивших…»
«Мы надеялись, что хоть ночь скроет от нас эти ужасы, но пожар сделался еще ужаснее в темноте: пламя, расстилавшееся с севера на юг, упиралось в небо, закрытое густым дымом. Просто леденела кровь от усилившихся еще с темнотою криков несчастных, которых мучили и убивали, воплей девушек, искавших спасения у своих матерей и только еще больше разжигавших этим ярость палачей. К этим воплям присоединялся вой собак, по московскому обычаю, прикованных в цепях у ворот домов и сгоравших вместе с ними…»
«Сквозь густой дым виднелись вереницы экипажей, нагруженных добычею и поминутно останавливавшихся; слышались крики возчиков, боявшихся сгореть, погонявших лошадей, протискивавшихся вперед со всевозможными ругательствами…»
«Мы встретили еврея, –рассказывает Бургонь (Bourgogne) , – который рвал на себе бороду и пейсы при виде горевшей синагоги, которой он был раввином. Так как он болтал немного по-немецки, то мы поняли, что вместе со многими другими своими одноверцами он снес в храм все, что имел наиболее ценного… Не могу себе представить, – говорит этот очевидец, – что бедный еврей, среди таких бедствий, не утерпел, чтобы не спросить нас, нет ли у нас чего-нибудь для продажи или промена… Он принужден был, несмотря на все отвращение, поесть с нами окорока… Стрелки, набравшие на монетном дворе слитков серебра, обещали ему променять их».
«Когда мы вошли с ним в самый еврейский квартал, оказалось, что в нем все выгорело дотла – приятель наш, при виде этого, вскрикнул и упал без чувств. Через минуту он открыл, однако, глаза, и мы, давши ему оправиться, стали спрашивать, чего он так испугался: он дал понять, что дом его сгорел, а с ним, вероятно, и вся семья. Сказавши это, он снова впал в беспамятство…»
«Везде вооруженные солдаты, уходя, разбивали двери, будто боясь оставить дом неограбленным, и, если новые вещи были или казались лучше прежде захваченных, они бросали старые, хватали новые и, когда повозки не могли более вместить, уносили целые горы на себе. Пожар часто преграждал им дорогу; тогда они возвращались назад и бродили по незнакомому городу из улицы в улицу, ища выхода из лабиринта огня. Несмотря на крайнюю опасность, жадность грабителей толкала их лезть прямо в огонь: в крови по трупам пробирались они туда, где рассчитывали что-нибудь найти, несмотря на то что уголья и горящие головни падали им на головы и на руки. Конечно, они погибали бы там, если бы невыносимый жар не выгонял их, наконец, и не заставлял убегать в лагерь».
Земля была до такой степени нагрета, что нельзя было приложить к ней руку – жгло. Ноги прожигало через подошвы обуви. Растопленная медь и другие металлы смешивались в одну струю, текли по улицам, как уверяют свидетели.
Иностранцы дивились тому, как русские жители, по-видимому, хладнокровно смотрели на свои горящие дома, должно быть, вера поддерживала их, потому что, не крича, не ломая рук и не беснуясь, они выносили из домов образа, ставили их перед дверьми и, крестясь, уходили.
«Собрались мы, –рассказывает одна мещанка, решившаяся вместе с другими бежать из города , – к старушке Поляковой; она стоит у киота и лампаду перед иконами зажигает, а сама нарядилась, словно на праздник собралась: вся в белом и на голове белый платок. Что это вы, бабушка, или не знаете, что дом загорелся? Заберем скорее ваши вещи да и уйдем с Богом: мы за вами пришли. А она говорит: „Спасибо вам, мои голубчики, что не забыли меня, а я свой век в этом доме прожила и не выйду из него живая. Как он загорелся, я надела свою подвенечную рубашку и нарядилась как покойница. Стану на молитву, и за молитвой застанет меня смерть, я готова». Начали мы представлять резоны, что зачем, мол, вам идти на мученическую смерть, когда Господь вам помогает спастися? „Я, говорит, не сгорю, я задохнусь, пока огонь до меня дойдет; ступайте, пора, уж и сюда дым пробирается, а мне еще помолиться надо – простимся, и уходите с Богом“. Обняли мы ее, а сами рыдаем. Она нас всех благословила, и слезы у нее на глазах навернулись. „Простите меня, говорит, грешную, если в чем перед вами провинилась, а моих увидите – передайте им мой последний поклон“. Мы ей поклонились в ноги, как покойнице. В комнате стоял уже густой дым…»
Скромное имущество монахинь Алексеевского монастыря, спрятанное в кладовую, было разграблено; солдаты нарядились в монашеские ряски… Несколько человек поселились в келье игуменьи, где пировали двое суток и приглашали к себе молодых монахинь – одна добровольно пошла на позор, осталось известно и имя ее.
«До смерти хотелось нам, немногим оставшимся молодым монашенкам, –рассказывает одна , – узнать, что там делается; мы все забились в одну комнату, отворили дверь да и стали выходить помаленьку; а подбежала старуха-монахиня: „Куда? – говорит, – сейчас назад! Вы уж и рады на военных-то глазеть! срамницы этакие! Вишь как все раскраснелись! путные бы побледнели от страху…“ Была у нас одна монахиня, как их, бывало, встретит, так и выругается – они ничего! Пошла она раз к колодцу воды накачать; француз вежливо подскочил помочь ей ведра поднять – как она на него накинется! „Станем, говорит, мы после твоих поганых рук воду пить! Убирайся, окаянный, а не то я тебя оболью!“ Другой бы, кажется, осерчал, а он засмеялся и отошел».
«В Рождественском монастыре придумали молодых монахинь сажей вымазать… Идут они двором, а навстречу французы – тотчас их окружили; старухи-то начали отплевываться и показывать, что клирошанки гадкие, черные. Рассмеялись французы. Стояла тут бочка с водой, один из них налил воды в ковш и показывает им, чтобы умылись. Они сробели и хотели бежать. Французы их догнали и начали их умывать. Девочки кричат, и старухи кричат, а французы помирают со смеху. Как их вымыли, начали говорить: жоли филь!»
«По собранным мною сведениям, –пишет далее Верещагин , – как и по словам многих очевидцев, сами французы немилосердно расстреливали наших, были, в частном обращении, справедливее и жалостливее, чем их союзники (это весьма важная деталь, согласитесь. – Г. Б. ). Священник Казанской церкви, села Коломенского, близ Москвы, рассказывал мне, со слов своего покойного тестя, что тот, будучи мальчиком, спрятался от французов в печку и, когда вечером, соскучившись и проголодавшись там, начал плакать, они его вытащили, обласкали и утешили сахаром.
Вся священная утварь этой церкви была похищена солдатами, но священник пошел к Мюрату, остановившемуся невдалеке, и со слезами умолил возвратить вещи, нужные для богослужения, – их разыскали и отдали ему; надпись на одном из серебряных сосудов свидетельствует об этом.
Древний старичок деревни Новинок, помнящий стоявшего у них „француза“ уверял меня, что неприятель не сделал им большого зла – только кормился их добром.
Неприятели не знали, что в Кремле находился пороховой склад, и непредусмотрительно поместили там гвардейский артиллерийский парк, на открытом воздухе, так что достаточно было одной из головешек, носившихся в воздухе, упасть на зарядный ящик – вся гвардия, все начальство с самим Наполеоном пропали бы. В продолжение многих часов участь армии зависела от всякой искры, рассыпаемой пожаром.
„Что же это ваши русские делают? – выговаривал русскому один французский генерал. – Видано ли когда-нибудь, чтобы так жгли свою столицу?“ – „Я не знаю, кто ее поджигает, но последствия этого для нас самые печальные“. – „Это верно ваши казаки?“ – „Полноте, где вы теперь увидите тут хоть одного казака?..“ – „Черт возьми, они у ворот города! Вчера только что на этой самой дороге мы их прогнали; могу вас в этом уверить, потому что я сам командовал. Так не ведут войны!“
Другой французский офицер говорит иначе: „Хотя несчастные последствия московского пожара падали на нас, тем не менее, мы не могли не удивляться великодушному самопожертвованию жителей города, храбростью и настойчивостью поднявшихся до высокой степени славы, характеризующей великие нации…“ Этот же писатель удивляется стойкостию русских, приговоренных к расстрелянию: „Перед казнью каждый старался притискаться вперед, чтобы первым принять удар. С видом полного спокойствия они крестились и падали под пулями солдат“.
Один из московских католических священников, тоже очевидец, говорит: „Солдаты не щадили ни стыдливости женского пола, ни детской невинности, ни седых волос старух… горемычные обитатели, спасаясь от огня, были принуждены укрываться на кладбищах“. „Церковная утварь, образа и все священные вещи верующих, – говорит аббат, – были пограблены или позорно выброшены на улицы. Священные места были превращены в казармы, бойни и конюшни; даже неприкосновенность гробниц была нарушена. Никогда, конечно, города, даже взятые приступом, не подвергались большим поруганиям“. Один из французских офицеров сознавался, что со времени революции не видано было такого беспорядка в армии… „Все улицы были полны человеческими трупами, перемешанными с падалью лошадей и других животных… Здесь кричали караул, и голоса замирали, захлебываясь в своей крови; там жители выдерживали в домах настоящую осаду, защищая свои очаги, уже ограбленные и переограбленные, против окончательного разорения от пьяного солдатства, доведенного до бешенства вином и этими попытками сопротивления“.
„В других местах тащили по улице чуть не голых мужчин и женщин и с ножом у горла требовали открытия спрятанных будто бы сокровищ. Все двери лавок были настежь открыты, продавцы в бегах, товары разбросаны повсюду… Не успевала одна шайка мародеров уйти из дома, как другая врывалась и не оставляла ни рубашки, ни какого-нибудь сапога“.
На улицах в эти дни жителям нельзя было показываться даже и с конвоем, так как сама охрана грабила, а в случае крика или жалоб била до полусмерти. Ограбленные одевались потом во что попало, часто по-женски; грабители же почти все щеголяли в шляпах, украшенных цветами или перьями, в кофтах, в женских башмаках. Даже французские офицеры принимали участие в этом смешном маскараде. Начинал сказываться холод, и атласные меховые шубки отлично служили для защиты от него, зато их носили даже на лошади, поверх военной формы.
Мыслимо ли было скрыть что-нибудь от людей, воевавших и грабивших во всех углах Европы? Разбивались и осматривались камины и печи; глубоко рылись в земле, засовывали туда шпаги и штыки. Как сказано, разрывали кладбища, особенно свежие могилы, вскрывали гробы, сбрасывали больных с кроватей и рылись в тюфяках. Лимонные и апельсинные деревья и горшки с цветами в оранжереях сбрасывались, обшаривались – не было ли в горшках запрятано что-нибудь. Даже когда проносили мертвое тело для погребения, его останавливали и осматривали…»
И все это было известно Наполеону.
То, что творилось в Москве, было поистине за гранью разумения. Даже великий мозг Наполеона был не в силах отыскать какой-то реальный способ изменить ситуацию к лучшему. Наверное, впервые в своей жизни Наполеон Бонапарт чувствовал себя растерянным. Все это было неправильно. Этого просто вообще не могло происходить с ним…
Но происходило.
Наполеон I. Модюи по оригиналу Жибара
«Страшное усилие, сделанное для того, чтобы захватить Москву, потребовало всех наличных средств; Москва была окончанием всех замыслов, целью всех стремлений и надежд, и эта Москва теперь пропадала, улетучивалась. Что предпринять? Он недоумевал, колебался. Он, который сообщал свои планы самым близким людям только для беспрекословного исполнения, принужден был теперь советоваться.
Наполеон предлагал маршалам идти на Петербург, но они отвечали, что время года слишком позднее, дороги дурны, продовольствия нет, поэтому предпринять этот поход немыслимо. Уговоренный, но не убежденный, он ни на что не решался, колебался, мучился…
Он так рассчитывал на мир в Москве, что даже не заготовил настоящих зимних квартир, и теперь не мог решиться на новую битву, так как она открыла бы всю операционную линию, покрытую больными, ранеными, отсталыми, загроможденную обозами. Самое же главное: он не мог расстаться с надеждой, для которой столько пожертвовал, что письмо, посланное им Александру, уже прошло через русские аванпосты и, может быть, через какую-нибудь неделю он получит желанный ответ на его предложение мира и дружбы.
Его репутация, его обаяние были еще не тронуты тогда, – как было не верить в возможность хорошего исхода! – тогда он еще держался…»
Арман Коленкур, знаменитый дипломат и советник Наполеона, бывший подле него во время нашествия на Россию, делится на страницах своих знаменитых мемуаров рядом соображений, которые способны пролить дополнительный свет на тогдашнее положение Наполеона Бонапарта.
Он пишет:
«Привыкнув диктовать мир тотчас же по прибытии во дворец государя, столицу которого он завоевывал, император был удивлен молчанием, которое хранил на сей раз его противник. Чем больше это молчание показывало ему, что нынешний противник и его нация полны воодушевления и отчаянной решимости, тем более он убеждал себя, что мир можно заключить только в Москве. Его умеренность должна была примирить все; он снял с себя всякие обвинения в поджоге; он даже сделал все, чтобы остановить это бедствие. Он „не видит поэтому, говорил он, – никакого особого повода к враждебности, которая помешала бы прийти к соглашению. Поскольку мы вошли в древнюю столицу России, оставить ее, не подписав предварительного мира, это значило бы создать видимость политического поражения, каковы бы ни были военные преимущества какой-либо другой позиции. Европа, –продолжал император , – смотрит на него, и положение, которое обеспечивает нам успех весною, она в настоящий момент расценивала бы все же как неудачу, а это могло бы повлечь за собой серьезные последствия“.
Он торопился поэтому покончить с делом, не отправляясь на поиски позиции, более близкой к нашим флангам и грозной для противника, но могущей лишь в отдаленном будущем принудить его к миру, о котором мечтал император; он пошел бы сейчас на самые легкие условия, лишь бы они немедленно положили конец борьбе; и он говорил об этом как для того, чтобы создать определенное настроение в армии, так и для того, чтобы дать неприятелю почувствовать те опасности, которым тот может подвергнуться. Он все время повторял, что его позиция в Москве была весьма тревожной и даже угрожающей для России, если учесть те последствия, к которым могла бы привести малейшая неудача Кутузова, и те меры, которые он сам мог принять, чтобы воздействовать на население.
Однако характер, который приняла война, а также молчание его противников показали императору не менее реальные опасности его собственной позиции, и он был готов эвакуироваться из России и удовольствоваться кое-какими мерами против английской торговли, чтобы спасти честь своего оружия. Он ограничивался тем, что соглашался осуществить свою цель только по видимости; но так как он не видел, чем можно заставить русских принять эти жертвы, если не предложить их сразу же в качестве вынужденных уступок, то придавал большое значение тому, чтобы завязать переговоры, которые привели бы ко взаимным объяснениям и, как он думал, к быстрому примирению.
По его словам, император Александр не мог рассчитывать на такие условия соглашения, и он думал соблазнить его, предложив их в качестве своей добровольной жертвы, предназначенной оправдать Александра в глазах его нации. Увлекаясь этой идеей и не желая думать об уже сделанных шагах, он решил непосредственно написать императору Александру; Лелорню было поручено поискать в госпиталях или среди русских пленных какого-нибудь офицера высокого чина, чтобы послать его в Петербург. Он нашел брата одного из русских дипломатических агентов в Германии.
Император имел с ним такой же разговор, как и с Тутолминым. Он точно так же говорил ему о своих стремлениях к примирению и миру, но офицер почтительно высказал свои сомнения насчет возможности прийти к соглашению до тех пор, пока французы остаются в Москве. Император не обратил внимания на эти замечания ни тогда, ни потом; он отправил этого офицера со своим письмом, по-прежнему льстя себя надеждой, что молчание петербургского правительства объясняется только тем, что ему приписывают чрезмерные притязания, и рассчитывал, что Петербург ухватится за представляющийся ему случай воспользоваться возвещенной императором Наполеоном умеренностью. Именно эта роковая уверенность, именно эта несчастная надежда заставили его оставаться в Москве и бросить вызов зиме, которая подкосила нас быстрее, чем могла бы это сделать чума».
Возвращение из Петровского дворца. Художник В. Верещагин
Наполеон был, судя по всему, настолько выбит из колеи, что, решительно не понимая, как ему следует теперь поступить, не брезговал обращаться за советом к самым подчас случайным людям.
Так, когда ему, например, стало известно о том, что сравнительно недалеко от его временной резиденции – Петровского дворца – скрывается в ближнем лагере некая госпожа Обэр-Шальмэ, хозяйка магазина и верный друг режима, император тут же потребовал, чтобы ее доставили к нему. Когда госпожу Обэр-Шальмэ, полумертвую от ужаса, пробужденного в ней всем увиденным и услышанным по дороге, ввели в покои Наполеона, тот еще более ужаснул горемычную даму, осведомившись учтиво и самым будничным образом, не печалит ли ее что-либо; а затем и пуще того напугал: он стал интересоваться ее мнением… по поводу освобождения русского крестьянства!!! Что та магазинщица могла ответить императору? Она пролепетала было, что подобный шаг едва ли будет понят и оценен по достоинству. Пролепетала так тихо, что Наполеон и не расслышал. Увлекшись и словно даже не ожидая ответа, император накинулся на нее с новыми расспросами. Он предложил госпоже Обэр-Шальмэ откровенно поведать, что именно, по ее мнению, надлежит сейчас делать ему – как верховному главнокомандующему французских сил. Госпожа Обэр-Шальмэ, понятное дело, была в полном шоке…
А теперь нам совершенно необходимо сделать очень важное отступление!
Вопрос, заданный императором перепуганной соотечественнице, далеко не празден. Как мы уже указывали ранее, идею об освобождении крестьянства он вынашивал непосредственно перед нашествием. Парадоксально, но факт: это был тот самый козырь, который принес бы ему триумф несравненный, высочайший, доселе неведомый… То, что подобная идея вообще у Наполеона возникла, лишний раз подтверждает, что он действительно был осенен печатью гения!
О кардинальной значимости крестьянского вопроса прекрасно написал Е. В. Тарле. Его обоснование настолько блестяще, что мы сочли необходимым привести здесь полностью этот текст, вопреки его пространности.
Итак, Тарле повествует:
«Лютое беспокойство овладело верхами дворянства после занятия Москвы Наполеоном, и Александру доносили, что не только среди крестьян идут слухи о свободе, что уже и среди солдат поговаривают, будто Александр сам тайно просил Наполеона войти в Россию и освободить крестьян, потому, очевидно, что сам царь боится помещиков. А в Петербурге уже поговаривали (и за это был даже отдан под суд некий Шебалкин), что Наполеон – сын Екатерины II и идет отнять у Александра свою законную всероссийскую корону, после чего и освободит крестьян. Что в 1812 г. происходил ряд крестьянских волнений против помещиков, и волнений местами серьезных, – это мы знаем документально.
Наполеон некоторое время явственно колебался. То вдруг приказывал искать в московском архиве сведения о Пугачеве (их не успели найти), то окружающие императора делали наброски манифеста к крестьянству, то он сам писал Евгению Богарне, что хорошо бы вызвать восстание крестьян, то спрашивал владелицу магазина в Москве француженку Обэр-Шальмэ, что она думает об освобождении крестьян, то вовсе переставал об этом говорить, начиная расспрашивать о татарах и казаках. Наполеон все-таки приказал доложить ему об истории пугачевского движения. Эти мысли о Пугачеве показывают, что он очень реально представлял себе возможные последствия своего решительного выступления в качестве освободителя крестьян. Если чего и боялись стихийно, „нутром“, русские дворяне, то не столько континентальной блокады, сколько именно потрясения крепостного права в случае победы Наполеона, причем они могли мыслить это потрясение или так, как им подсказывал пример Штейна и Гарденберга в Пруссии (после иенского разгрома прусской монархии), т. е. в виде реформы „сверху“ уже после заключения мира, что тоже было для них совсем неприемлемо, или в виде новой грандиозной пугачевщины, вызванной Наполеоном во время войны в форме всенародного крестьянского восстания, стремящегося открытым, революционным путем низвергнуть рабство.