Текст книги "Острие булавки"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Гилберт Кит Честертон
Острие булавки
Отец Браун утверждал, что разрешил ту загадку во сне.
И это была правда, хотя несколько искаженная: совершилось это во сне, но как раз в тот момент, когда сон прервался. А прервал его одним ранним утром стук, который доносился из громадного здания, вернее – еще не совсем здания, сооружающегося напротив, неуклюжего колосса, пока еще скрытого за лесами и щитами с надписями, возвещавшими, что строители и владельцы сего – господа Суиндон и Сэнд. Стук возобновлялся через правильные промежутки времени, и распознать его не представляло труда – господа Суиндон и Сэнд использовали некую новую американскую систему укладки паркета, система эта сулила в дальнейшем (согласно рекламе) ровность, плотность, непроницаемость и неизменную тишину, но первоначально требовала приколачивания в определенных местах тяжелыми молотками. Однако отец Браун ухитрялся извлекать из этого факта немудреное утешение, приговаривая, что перестук молотков будит его как раз к ранней мессе и потому звучит почти как перезвон колоколов. На самом деле строительные операции все-таки действовали ему на нервы, но по иной причине.
Над недостроенным небоскребом, словно туча, нависло ожидание промышленного кризиса, который газеты упрямо именовали забастовкой. По сути дела, случись это – и последовал бы локаут. А отца Брауна очень заботило, случится это или нет. И еще вопрос, что больше действует на нервы – стук, который может продолжаться вечно, или ожидание, что он в любую минуту прекратится.
– Конечно, это дело вкуса и каприза, – сказал отец Браун, глядя на уходящее вверх здание сквозь толстые стекла очков, придававшие ему сходство с совой, – но мне бы хотелось, чтобы он прекратился. Мне бы хотелось, чтобы все дома прекращали строить, пока они еще в лесах. Какая жалость, что дома достраивают! Они кажутся такими свежими, обнадеживающими, пока покрыты волшебной белой филигранью досок. А ведь как часто человек завершает постройку дома тем, что обращает его в свою могилу!
Отворачиваясь от предмета своего созерцания, он едва не столкнулся с человеком, который как раз кинулся к нему через дорогу. Человека этого он знал не слишком хорошо, но достаточно, чтобы в данных обстоятельствах рассматривать как злого вестника. Отец Браун недавно видел, как тот беседовал с молодым Сэндом – из строительной фирмы, и ему это не понравилось. Этот Мэстик был главой организации, для английской промышленной политики новой, возникшей как результат непримиримых позиций двух полюсов; она располагала целой армией рабочих – не членов профсоюза, большей частью иностранцев, которых сдавала внаем различным фирмам. Мистер Мэстик явно вертелся тут в надежде сдать их внаем здешней строительной фирме. Короче говоря, он мог, договорившись с владельцами, перехитрить тред-юнионы и наводнить фабрику штрейкбрехерами.
– Вас просят прийти туда немедленно, – сказал мистер Мэстик, неуклюже выговаривая английские слова. – Там угрожают убийством.
Отец Браун молча последовал за своим проводником к недостроенному зданию и, одолев несколько готовых пролетов и приставных лестниц, оказался на площадке, где собрались более или менее знакомые ему фигуры глав фирмы. И среди них – даже тот, кто когда-то был главным главой, хотя с некоторых пор глава эта скрывалась в заоблачных высях. Во всяком случае ее, подобно облаку, скрывала корона. Иными словами, лорд Стейнз, оставив дела, увлекся деятельностью в палате лордов и завяз в ней. И всегда-то редкие его посещения наводили тоску и уныние, а на этот раз его появление вкупе с появлением Мэстика носило характер прямо-таки зловещий. Лорд Стейнз был тощий длинноголовый человек с глубоко сидящими глазами, светлыми редкими волосами и ранней лысиной. Отцу Брауну показалось, будто у того не просто скучающий, но и чуть-чуть раздраженный вид, хотя непонятно отчего – оттого ли, что его заставили спуститься с Олимпа улаживать своей властью мелкие торгашеские дрязги, или, наоборот, оттого, что последние ему больше не подвластны.
В целом отец Браун предпочитал буржуазную группу компаньонов – сэра Хьюберта Сэнда и его племянника Генри. Сэр Хьюберт был своего рода газетной знаменитостью – как покровитель спорта и как патриот, положительно проявивший себя во многих затруднительных для страны случаях во время и после мировой войны. Его характеризовали как победоносного полководца от промышленности, умеющего справляться со строптивой армией рабочих. Его называли сильной личностью, но он тут был ни при чем. По существу это был тяжеловесный добросердечный англичанин, отличный пловец, хороший помещик, который внешне мог сойти за полковника. Племянник был плотный молодой, человек напористого, вернее – настырного типа, его небольшая голова торчала вперед на толстой шее, как будто он кидался на все очертя голову; посадка эта и пенсне на задорном курносом носу придавали ему забавный мальчишеский вид.
Отец Браун глядел на это сборище не в первый раз. Сборище же глядело сейчас на нечто совсем новое. Посредине деревянного щита развевался прибитый гвоздем обрывок бумаги, на котором виднелась надпись, сделанная корявыми, почти безумными заглавными буквами, словно писавший либо был малограмотным, либо притворялся им. Надпись гласила: «Рабочий совет предупреждает Хьюберта Сэнда, что, понижая заработную плату и увольняя рабочих, он рискует своей жизнью. Если назавтра объявят об увольнениях, он умрет по приговору рабочих».
Лорд Стейнз, изучив надпись, отступил назад, взглянул при этом на компаньона, стоявшего напротив, и произнес довольно странным тоном:
– Ну что ж, убить собираются вас одного. Я, видимо, не заслуживаю, чтобы меня убили.
В тот же миг у отца Брауна возникла дикая мысль, что говорившего нельзя убить, потому что он уже давно мертв.
Он весело признался себе, что мысль дурацкая. Но холодная разочарованно-отчужденная манера аристократа всегда вызывала у него мурашки – это, да еще его мертвенно-бледное лицо и неприветливые глаза.
«У этого человека, – подумал он, поддавшись своему причудливому настроению, – зеленые глаза, и похоже, что кровь у него тоже зеленая.»
Зато совершенно очевидно было то, что у сэра Хьюберта Сэнда кровь отнюдь не зеленая. Самая что ни на есть красная кровь прихлынула к его увядшим обветренным щекам с тем жаром, какой отличает естественное искреннее негодование добродушных людей.
– За всю мою жизнь, – сказал он звучным, но нетвердым голосом, – по отношению ко мне никогда не позволяли себе ничего подобного – ни словом, ни делом. Быть может, я бывал несогласен…
– Какие могут быть между нами несогласия! – бурно вмешался племянник. – Я, правда, пытался поладить с ними, но это уж слишком.
– Неужели вы и впрямь думаете, – начал отец Браун, – будто ваши рабочие…
– Повторяю, может быть, мы с ними не всегда приходили к соглашению, – продолжал старший Сэнд, по-прежнему слегка дрожащим голосом. – Но, видит Бог, мне всегда было не по душе угрожать английским рабочим дешевым наемным трудом…
– Никому это не по душе, – опять вмешался младший, – но, насколько я вас знаю, дядюшка, теперь это дело решенное.
И, помолчав, добавил:
– Действительно, кое-какие разногласия в деталях, как вы говорите, у нас бывали, но что касается общей линии…
– Душа моя, – успокаивающим тоном сказал дядя, – я так надеялся, что до настоящих разногласий дело у нас не дойдет.
Из этого всякий, знакомый с английской нацией, мог справедливо заключить, что дело теперь дошло до самых серьезных разногласий. И впрямь, дядя с племянником расходились примерно в такой же степени, в какой расходятся англичанин с американцем. Идеал дяди был чисто английский – держаться вне предприятия, соорудить себе нечто вроде алиби, играя роль сквайра. Идеал племянника был американский – держаться внутри предприятия, влезть в самый механизм, играя роль техника. Он и в самом деле довольно близко ознакомился с технологией и секретами производства. Американцем он был еще и в том, что, с одной стороны, делал это как хозяин, желающий подтянуть рабочих, с другой – держался с ними, так сказать, как равный, а вернее, из тщеславия старался выдать себя за рабочего. По этой причине он зачастую выступал чуть ли не представителем от рабочих по техническим вопросам – область, которая на сотню миль была удалена от интересов его знаменитого дядюшки, столь популярного в области политики и спорта.
– Ну, черт побери, на этот раз они уволили себя собственными руками! – воскликнул он. – После такой угрозы остается только дать им бой. Остается объявить локаут как можно скорее, сразу. Иначе мы станем всеобщим посмешищем.
Старший Сэнд, испытывавший не меньшее негодование, начал было медленно:
– Меня станут осуждать…
– Осуждать! – презрительно прокричал младший. – Осуждать – когда это ответ на угрозу убийства! А вы представляете, как вас станут осуждать, если вы им поддадитесь? Как вам понравится такой заголовок: «Знаменитый капиталист дает себя запугать»?
– В особенности, – произнес лорд Стейнз с чуть заметной иронической интонацией, – если до сих пор вы фигурировали в заголовках как «Стальной вождь стальной фирмы».
Сэнд снова сильно покраснел, и голос его из-под густых усов прозвучал хрипло:
– Конечно, вы правы. Если эти скоты думают, что я испугаюсь…
На этом месте разговор прервался: к ним быстрым шагом подходил стройный молодой человек. Прежде всего бросалось в глаза, что он один из тех, про кого мужчины, а часто и женщины говорят, что он чересчур хорош собой для хорошего тона. У него были прекрасные темные кудри и шелковистые усы, но, пожалуй, слишком уж рафинированное и правильное произношение. Отец Браун издалека узнал Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого видал довольно часто, но при этом ни разу не замечал у него такой торопливой походки или такого озабоченного лица, как сейчас.
– Прошу прощения, сэр, – сказал тот хозяину, – там околачивается какой-то тип. Я всячески пробовал от него отделаться. Но у него для вас письмо, и он твердит, что должен вручить его лично.
– Вы хотите сказать, что сперва он зашел ко мне домой? – спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря.
Последовало недолгое молчание, затем сэр Хьюберт Сэнд дал знак, чтобы неизвестного привели, и тот предстал перед обществом.
Никто, даже самая непривередливая дама, не сказал бы, что новоприбывший чересчур хорош собой. У него были огромные уши и лягушачья физиономия, и смотрел он прямо перед собой таким ужасающе неподвижным взглядом, что отец Браун сперва подумал, не стеклянный ли у него глаз.
Воображение его готово было наделить человека даже двумя стеклянными глазами, до того остекленелым взором тот созерцал собравшуюся компанию. Но жизненный опыт в отличие от воображения подсказал ему еще и несколько натуральных причин столь ненатурально застывшего взгляда, и одной из них было злоупотребление божественным даром – алкогольными напитками. Человек этот, приземистый и неряшливо одетый, в одной руке держал свой большой котелок, а в другой – большое запечатанное письмо.
Сэр Хьюберт Сэнд посмотрел на него, потом сказал, в общем спокойно, но каким-то слабым голосом, не вязавшимся с его крупной фигурой:
– Ах, это вы!
Он протянул руку за письмом и, прежде чем разорвать конверт и прочесть письмо, оглянулся на всех с извиняющимся видом. Прочтя, он сунул письмо во внутренний карман и сказал торопливо и немного хрипло:
– Стало быть, с этим делом, как вы говорите, покончено. Дальнейшие переговоры невозможны, во всяком случае платить им столько, сколько они хотят, мы не можем. Но с тобой, Генри, мне надо еще поговорить попозже, насчет… насчет приведения наших дел в порядок.
– Хорошо, – ответил Генри с недовольным видом, как будто предпочел бы привести в порядок дела сам. – После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь, – надо посмотреть, как далеко они там продвинулись.
Человек со стеклянным глазом тяжело заковылял прочь, а глаза отца Брауна задумчиво следили за ним, пока тот осторожно спускался со всех лестниц вниз, на улицу.
На следующее утро отец Браун проспал, чего с ним никогда не случалось, или, во всяком случае, проснулся с внутренним убеждением, что проспал. Причина заключалась отчасти в том, что (он помнил это, как помнят сон) он уже просыпался на миг в более подходящее время, но опять заснул, – событие, заурядное для большинства из нас, но не для отца Брауна. Впоследствии он проникся уверенностью, что на том самом обособленном загадочном островке в стране сновидений, лежавшем между двумя пробуждениями, и покоилась разгадка нашей истории.
Как бы то ни было, он с необычайным проворством вскочил, нырнул в свою сутану, схватил большой шишковатый зонтик и ринулся на улицу, где разливалось бледное, бесцветное утро, взломанное посередине, как лед, громадным темным зданием напротив. Отец Браун удивился, обнаружив, что улицы в холодном кристальном свете мерцают пустотой, и пустынность их сказала ему, что еще совсем не так поздно, как он опасался. Внезапно покой улицы нарушило стремительное, как полет стрелы, движение – и длинный серый автомобиль затормозил перед нежилым гигантом. Оттуда выбрался лорд Стейнз и пошел к двери, неся с томным видом два больших чемодана. В ту же минуту дверь отворилась, и кто-то невидимый отступил назад, вместо того чтобы шагнуть на улицу. Стейнз дважды окликнул его, и тогда только тот показался в дверном проеме; они перекинулись несколькими словами, после чего аристократ понес свои чемоданы дальше вверх по лестнице, а другой вышел полностью на свет, и отец Браун увидел широкие плечи и выдвинутую вперед голову молодого Генри Сэнда.
Больше отец Браун ничего об этой странной встрече не узнал, пока два дня спустя молодой человек не нагнал его в своей машине и не стал умолять сесть к нему.
– Случилось нечто ужасное, – сказал он. – Мне хочется посоветоваться именно с вами, а не со Стейнзом. Знаете, ведь Стейнз на днях осуществил свою безумную идею поселиться в одной из только что законченных квартир. Потому-то мне и пришлось явиться туда в такую рань и отпереть ему дверь. А сейчас я прошу вас, не теряя ни минуты, поехать со мной в дом к дяде.
– Он заболел? – быстро спросил священник.
– Я думаю, он умер, – ответил племянник.
– Что значит – думаете? – чуточку резковато спросил отец Браун. – Доктор уже там?
– Нет, – ответил Генри Сэнд. – Там нет ни доктора, ни пациента… Бесполезно звать доктора осматривать тело, когда тело исчезло. И, боюсь, я знаю, куда исчезло… Дело в том, что… мы скрываем это уже два дня… Словом, его нет.
– А не лучше ли, – мягко сказал отец Браун, – рассказать мне все с самого начала?
– Я понимаю, – сказал Генри Сэнд, – стыд и позор болтать вот так про старика, но, когда волнуешься, не можешь держать себя в руках. Я не умею ничего скрывать. Короче говоря, мой несчастный дядя покончил с собой.
Мимо них убегали назад последние приметы города, впереди показались первые признаки леса и парка; ворота в поместье сэра Хьюберта Сэнда и сторожка находились полумилей дальше, среди густой березовой чащи. Они подъехали – к дому, Генри поспешно провел священника через ряд комнат, убранных в духе эпохи Георга, и они очутились по другую сторону дома. В тот момент, когда они оказались на повороте тропы, отец Браун заметил ниже по склону в кустах и тонких деревьях движение, быстрое, как взлет вспугнутых птиц. В молодой чаще у реки разошлись, отскочили друг от друга две фигуры: одна быстро скользнула в тень, другая пошла им навстречу, и при виде ее они остановились и по какой-то необъяснимой причине враз замолчали. Затем Генри Сэнд, как всегда неуклюже, сказал:
– Вы, кажется, знакомы с отцом Брауном… леди Сэнд.
Отец Браун знал ее, но в ту минуту вполне мог бы сказать, что не знает. Ее бледное лицо застыло, как трагическая маска; значительно моложе своего мужа, она в эту минуту показалась Брауну даже старше этого старинного сада и дома. Он вспомнил, невольно содрогнувшись, что она в самом деле принадлежит к классу более древнему, чем ее муж, и что она-то и есть истинная владелица поместья. Оно было собственностью ее семьи – семьи обедневших аристократов, и она вернула ему былой блеск, выйдя замуж за удачливого дельца. Сейчас, когда она стояла вот так перед ними, она могла бы сойти за фамильный портрет или даже фамильное привидение. Ее бледное удлиненное лицо резко сужалось к подбородку, как на некоторых старинных портретах Марии, королевы Шотландской; трагическое выражение его казалось несоответствующим даже естественно сложившейся неестественной ситуации: исчезновению мужа и подозрению в его самоубийстве.
– Вы, наверное, слышали, какие у нас страшные новости? – сказала она с горестным самообладанием. – Должно быть, бедный Хьюберт не выдержал преследования со стороны всех этих революционеров и, доведенный до безумия, покончил с собой. Не знаю, можно ли потребовать этих ужасных большевиков к ответу за то, что они затравили его насмерть.
– Я безмерно огорчен, леди Сэнд, – сказал отец Браун. – Но в то же время, должен признаться, я в некотором недоумении. Вы говорите о преследовании. Неужели вы верите, что вашего мужа можно было довести до самоубийства клочком бумаги, приколотым к стене?
– Я подозреваю, – ответила леди, нахмурившись, – что преследование заключалось не только в той бумажке.
– Что доказывает, как можно ошибаться, – печально сказал священник. – Никогда бы не подумал, что он способен поступить так нелогично: умереть, чтобы избежать смерти.
– Я понимаю вас, – сказала она, серьезно глядя на него. – Я и сама не поверила бы, если бы это не было написано его собственной рукой.
– Что?! – воскликнул отец Браун, слегка подпрыгнув, как подстреленный кролик.
– Да, – спокойно ответила леди Сэнд. – Он оставил признание в самоубийстве, так что, боюсь, сомневаться не приходится. – И она проследовала дальше вверх по склону, одна, во всей неприкосновенной обособленности фамильного привидения. Линзы отца Брауна с безмолвным вопросом обратились к стеклам мистера Генри Сэнда. И сей джентльмен после минутного колебания снова заговорил:
– Да, как видите, теперь уже вполне ясно, что он сделал. Он всегда был страстным пловцом и ходил по утрам в халате на реку купаться. Ну вот, он пришел, как обычно, и оставил на берегу халат, он и сейчас там лежит. Но он оставил еще и послание – мол, он купается в последний раз, а там – смерть, или что-то в этом духе.
– Где он оставил послание? – спросил отец Браун.
– Он нацарапал его вон на том дереве, которое нависает над водой, – наверное, последнее, за что он держался. А повыше на берегу лежит халат. Пойдите посмотрите.
Отец Браун сбежал по короткому спуску к реке и заглянул под наклоненное дерево, чьи плакучие ветви окунались в воду. И в самом деле, на гладкой коре ясно и безошибочно читались нацарапанные слова: «Еще раз в воду, а там – погружусь навсегда. Прощайте. Хьюберт Сэнд».
Взгляд отца Брауна медленно передвинулся вверх по берегу, пока не остановился на брошенном ярком халате, красно-желтом, с позолоченными кистями. Отец Браун поднял его и принялся вертеть в руках. В тот же миг он скорее почувствовал, чем увидел, как в поле его зрения промелькнула высокая темная фигура, – она скользнула от одной группы деревьев к другой, словно стремясь вслед исчезнувшей даме. Браун мало сомневался в том, что это и был собеседник, с которым она недавно рассталась. И еще меньше он сомневался в том, что это секретарь покойного, мистер Руперт Рэй.
– Конечно, ему могла в последний момент прийти в голову мысль оставить послание, – сказал отец Браун, не отрывая глаз от красной с золотом одежды. – Пишут же на деревьях любовные послания! Почему бы не оставлять на деревьях предсмертные послания?
– Естественно для человека нацарапать записку на стволе, – сказал младший Сэнд, – когда под рукой нет ни пера, ни чернил, ни бумаги.
– Похоже на упражнение во французском, – мрачновато заметил священник. – Но я думал не об этом. – И, помолчав, добавил изменившимся голосом: – По правде говоря, я думал, естественно ли было для писавшего не нацарапать записку на стволе, даже если бы у него были под рукой груды перьев, кварты чернил и горы бумаг.
Генри уставился на него с встревоженным видом, пенсне на его курносом носу сбилось набок.
– О чем это вы? – спросил он резко.
– Н-ну, – медленно произнес отец Браун, – я не хочу сказать, что почтальоны должны разносить письма в виде бревен или что вы должны наклеить марку на сосну, желая послать письмецо приятелю. Нет, тут требуются совсем особые обстоятельства, вернее – совсем особый человек, который предпочел бы такую древесную корреспонденцию. Но если есть такие обстоятельства и есть такой человек, повторяю, он все равно написал бы на дереве, если бы, как говорится в песне, даже весь мир был бумагой, а вся вода в мире – чернилами.
Чувствовалось, что Сэнду стало жутковато от причудливой игры воображения священника, – то ли потому, что от него ускользнул смысл сказанного, то ли оттого, что смысл начал доходить до него.
– Понимаете, – проговорил отец Браун, медленно вертя в руках халат, – когда царапаешь на дереве, не пишешь своим лучшим почерком. А когда пишущий – не тот человек, если я выражаюсь ясно… Это что?
Он по-прежнему смотрел на красный халат, и на какой-то миг могло даже показаться, будто часть красного перешла на его пальцы, а лица, обращенные к халату, чуть побледнели.
– Кровь, – сказал отец Браун, и на мгновение настала мертвая тишина.
Генри Сэнд откашлялся и высморкался, затем хрипло спросил:
– Чья кровь?
– Всего лишь моя, – ответил отец Браун без улыбки.
Через секунду он продолжал:
– Тут воткнута булавка, я оцарапался острием. Но вам, наверное, не оценить всей остроты… присутствия этого острия. Зато я могу оценить. – Он пососал палец, как ребенок.
– Видите ли, – сказал он, помолчав еще немного, – халат был сложен и сколот булавкой, и никто не мог его развернуть… во всяком случае развернуть, не оцарапавшись.
Словом, Хьюберт Сэнд этого халата не надевал. Равно как и не писал на дереве. И не топился в реке.
Пенсне, криво сидевшее на любопытном носу Генри, со щелканьем свалилось, но сам он не шелохнулся.
– Что возвращает нас, – оживленно продолжал отец Браун, – к чьему-то пристрастию вести частную переписку на деревьях, подобно Гайавате с его рисунками. У Сэнда было сколько угодно времени до того, как он пошел топиться.
Почему он не оставил жене записку, как всякий нормальный человек? Или, скажем, почему Неизвестный не оставил жене Сэнда записку, как всякий нормальный человек? Да потому, что ему пришлось бы подделать почерк мужа, а это ненадежная штука – нынче у экспертов нюх на такие вещи. Зато ни от кого не требуется подражать даже собственному почерку, когда вырезаешь большие буквы на коре. Это не самоубийство, мистер Сэнд. Если тут что и произошло, то именно убийство.
Папоротник и низкие кусты затрещали, захрустели под ногами младшего Сэнда, который восстал во весь свой большой рост, как Левиафан из морской пучины, угрожающе вытянув вперед свою могучую шею.
– Я не умею ничего скрывать, – сказал он, – я в общем-то подозревал что-то в этом роде и даже, пожалуй, ожидал. Сказать откровенно, я просто заставлял себя разговаривать с этим типом вежливо, да и с ними обоими, если на то пошло.
– О чем вы говорите? – спросил священник, серьезно глядя прямо ему в лицо.
– О том, – сказал Генри Сэнд, – что вы мне открыли убийство, а я, кажется, могу открыть вам убийц.
Отец Браун молчал, и тот отрывистым голосом продолжал:
– Вы говорите, люди иногда пишут любовные послания на деревьях. Ну так вы их как раз найдете на этом дереве.
Там, в глубине, под листьями, скрыты две монограммы, переплетенные вместе. Вы, наверное, знаете, что леди Сэнд была наследницей этого поместья задолго до того, как вышла замуж, и уже тогда была знакома с этим чертовым щеголем – секретарем. Они, я полагаю, встречались тут и писали свои клятвы на этом древе свиданий. А потом, видимо, использовали его для другой цели. Сентиментальность или экономия…
– Они, должно быть, чудовища, – проговорил отец Браун. – Но, спору нет, от мужей действительно иногда отделываются таким вот образом. Кстати, как отделались от этого? То есть куда дели его труп?
– Скорее всего его утопили или бросили в воду уже мертвого. Вероятно, он получил доказательства их связи, и они…
– Я бы не говорил так громко, – сказал отец Браун, – потому что наш сыщик в данную минуту выслеживает нас вон из-за тех кустов.
Они посмотрели в ту сторону, и в самом деле – домовой со стеклянным глазом не спускал с них своего малопривлекательного оптического инструмента, причем выглядел еще более нелепо оттого, что стоял среди белых цветов классического парка.
Генри Сэнд сердито и резко спросил незнакомца, что он тут делает, и приказал немедленно убираться.
– Лорд Стейнз, – сказал этот садовый домовой, – будет очень признателен, если отец Браун соизволит зайти к нему, – лорду Стейнзу надо с ним поговорить.
Генри Сэнд в бешенстве отвернулся, и отец Браун приписал это бешенство неприязни, которая, как известно, существовала между младшим компаньоном и аристократом.
Поднимаясь по склону, отец Браун задержался на мгновение, всматриваясь в письмена на гладкой коре, бросил взгляд выше, на более укромную, потемневшую от времени надпись – память о романе. Затем взглянул на другую, широкую, размашистую надпись – признание или предполагаемое признание в самоубийстве.
– Напоминают вам что-нибудь эти буквы? – спросил он.
И когда его собеседник хмуро покачал головой, добавил:
– Мне они напоминают тот плакат, который угрожал ему местью забастовщиков.
– Это труднейшая загадка и одна из самых диковинных в моей практике историй, – сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнза в недавно меблированной квартире под номером 188, последней из верхних квартир, законченных как раз перед тем, как началась неразбериха на строительстве и рабочие, члены тред-юнионов, оказались уволены. Меблировка была комфортабельна, лорд Стейнз угощал грогом и сигарами, и тут-то священник сделал свое признание. Лорд Стейнз вел себя на редкость дружелюбно, сохраняя при этом свою отчужденную, небрежную манеру.
– Быть может, я преувеличиваю, о вас, конечно, – речи нет, – заметил Стейнз, – но детективы, конечно же, не способны разрешить загадку этой истории.
Отец Браун положил сигару и осторожно произнес:
– Дело не в том, что они не способны разрешить загадку, а в том, что они не способны понять, в чем загадка.
– Право, – заметил лорд Стейнз, – я, очевидно, тоже не способен на это.
– А между тем загадка не похожа ни на какие другие, – ответил отец Браун. – Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два противоречивых поступка. Я твердо убежден, что один и тот же человек, убийца, прикрепил листок, грозящий, так сказать, местью большевиков, и он же написал на дереве признание в заурядном самоубийстве. Вы, конечно, можете сказать, что просто какие-то рабочие-экстремисты захотели убить своего хозяина и убили его. Но даже если и так, все равно мы столкнулись бы с загадкой – зачем тогда оставлять свидетельство о самоуничтожении? Но это отнюдь не так – ни один из рабочих, как бы ни был он озлоблен, не пошел бы на такое. Я недурно знаю их и очень хорошо знаю их лидеров. Предположить, чтобы люди, подобные Тому Брюсу или Хогэну, убили кого-нибудь, когда могли расправиться с ним на страницах газет или уязвить тысячью других способов, – для этого надо обладать больной, с точки зрения здоровых людей, психикой. Нет, нашелся некто и сперва сыграл роль возмущенного рабочего, а потом сыграл роль магната-самоубийцы. Но ради чего, скажите на милость? Если он думал благополучно изобразить самоубийство, то зачем испортил все с самого начала, публично угрожая убийством? Можно, конечно, сказать, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства. Но после версии убийства версия самоубийства стала не менее рискованной. Можете вы тут разобраться?
– Нет, – ответил Стейнз, – но теперь я понимаю, что вы имели в виду, говоря, что я не способен понять, в чем загадка. Дело не только в том, кто убил Сэнда, а в том, почему кто-то обвинил других в убийстве Сэнда, а потом обвинил Сэнда в самоубийстве.
Лицо отца Брауна было нахмурено, сигара стиснута в зубах, конец ее ритмично то разгорался, то затухал, как бы сигнализируя о биении мозга. Затем он заговорил, словно сам с собой:
– Надо все проследить очень тщательно, шаг за шагом, как бы отделяя друг от друга нити мысли. Поскольку обвинение в убийстве опровергало обвинение в самоубийстве, он, рассуждая логически, не должен был выдвигать обвинения в убийстве. Но он это сделал. Значит, у него была для этого причина. И настолько серьезная, что он даже пошел на то, чтобы ослабить другую линию самозащиты – версию самоубийства. Другими словами, обвинение в убийстве – вовсе не обвинение в убийстве, то есть он воспользовался им не для того, чтобы переложить на кого-то вину. Прокламация с угрозой убить Сэнда входила в его планы независимо от того, бросает она подозрение на других людей или нет.
Важна была сама прокламация. Но почему?
Он еще пять минут курил, и в это время тлела его взрывчатая сосредоточенность, потом опять заговорил:
– Что могла сделать угрожающая прокламация, кроме как заявить о том, что забастовщики – убийцы? Что она сделала? Она вызвала обратный результат. Она приказывала Сэнду не увольнять рабочих, и это, вероятно, единственное на свете, что могло заставить его именно так и поступить. Подумайте о том, какой он человек и какова его репутация. Если человека называют сильной личностью во всех наших дурацких, падких на сенсацию газетах, он просто не может пойти на попятный, когда ему угрожают пистолетом.
Это разрушило бы то представление о самом себе, тот образ, который любой мужчина себе создал и, если он не отъявленный трус, предпочтет самой жизни. А Сэнд не был трусом, он был мужественный и, кроме того, импульсивный человек. Угроза сработала мгновенно, как заклинание.
– Стало быть, вы думаете, – сказал лорд Стейнз, – что на самом деле преступник добивался…
– Локаута! – пылко воскликнул священник. – Забастовки или как там у вас это называется. Во всяком случае прекращения работ. Он хотел, чтобы работы стали сразу же; возможно, чтобы сразу же появились штрейкбрехеры; и уж несомненно, чтобы сразу же были уволены члены тред-юнионов. И он этого добился, нимало, я думаю, не беспокоясь о том, что бросает тень на каких-то таинственных большевиков. Но потом… потом, видимо, что-то пошло не так. Тут я могу только догадываться. Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, следующее: что-то привлекло внимание к главному источнику зла, к причине, почему он хотел остановить строительство здания. И тогда запоздало, с отчаяния, непоследовательно, он попытался проложить другой след, который вел к реке, причем только потому, что он уводил прочь от строящегося дома.