Текст книги "Марджори в поисках пути"
Автор книги: Герман Воук
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Прошло три дня. Его мать звонила каждое утро и каждый вечер и спрашивала, не знает ли Марджори что-нибудь о нем. Все это вкупе с траурными лицами ее родителей, с их беспокойством и невысказанными вопросами становилось невыносимым. Однажды Марджори встала рано утром, оставила своим родителям очень похожую записку и уехала в Лэйквуд, курорт в Нью-Джерси, в двух часах езды от города. Для Лэйквуда время было выбрано явно неудачно. В гостинице не было ни одного постояльца; город тоже опустел. Заняться было нечем, как только ходить в кино, читать да бродить по берегу озера. Марджори перечитала все журналы, газеты и книги, которые она смогла найти, не понимая ни единого слова. Она как в бреду провела в гостинице шесть дней. Какое-то время спустя она не могла вспомнить ни малейшей подробности, чем она занималась эти шесть дней, они пропали из ее памяти, словно при амнезии. Марджори приехала домой совершенно простывшая, с высокой температурой. Она почти ничего не ела и потеряла в весе двенадцать фунтов. Марджори вернулась оттого, что ей позвонила ее мать (она оставила свои координаты).
– Он приехал и звонил тебе сегодня утром. Тебе лучше вернуться домой.
– Как он говорил?
– Я не знаю. Возвращайся домой. – Миссис Моргенштерн все это было явно не по нутру.
Когда Марджори приехала домой, она не послушалась мать, настаивавшую, чтобы дочь немедленно легла в постель, а позвонила Милту на работу. Было около четырех часов, стоял сырой снежный день, начинало темнеть. Милтон отрывисто и холодно произнес, что хотел бы встретиться с ней ненадолго и как можно скорее.
Не переодеваясь с дороги, с высокой температурой, она пошла к центру города и встретилась с ним в полутемном баре недалеко от его работы. Естественно, это снова был бар; всегда все самое важное происходило у нее в барах. Он уже сидел за столиком, в дальнем темном углу.
Они поздоровались, заказали коктейли, потом последовало долгое молчание. Она выглядела плохо, он еще хуже. За считанные дни он состарился. Лицо его было бледным, покрылось морщинами, имело какое-то жалкое выражение. Он молча смотрел ей в лицо, а она чувствовала себя, как на эшафоте. Когда он наконец заговорил, то произнес с горечью и угрюмо:
– Я люблю тебя.
Он раскрыл коробочку и поставил ее перед ней. Она ошеломленно смотрела на, как ей показалось, самый большой в мире бриллиант.
Ей повезло, что они сидели в темном углу, потому что она склонилась головой к столу и горько зарыдала. Она плакала долго, изливая со слезами страдания и позор, пока он смущенно не вытер рукой слезы с ее лица.
Никогда после этого он не произнес имени Ноэля, ни разу до конца жизни. Но с этих пор она ни разу не видела на его лице выражения того ничем не омраченного счастья, которое было на нем во время заката на мосту Джорджа Вашингтона. Он любил ее. Он принял ее такой, какая она есть, порочную, закрыв глаза на этот порок. И он, и она были воспитаны так, что в их глазах это был порок; порок, которому уже невозможно помочь; что-то вроде неизлечимой болезни, вроде искалеченной и неразгибающейся руки.
Цели своей возвышенной
Я достигну со временем…
Эта песенка звучала в мозгу Марджори, когда ее мать застегивала на ней подвенечное платье в «Золотой комнате» гостиницы «Пьер», менее чем за час до свадебной церемонии. Она так нервничала, что эта песенка, однажды придя на память, теперь постоянно крутилась у нее в голове. Марджори держала фату высоко, приподняв ее обеими руками, чтобы она не мешала матери застегивать на спине платье; и, стоя так, с поднятыми руками, она стала мурлыкать эту песенку, а потом напевать ее, не отдавая себе отчета в том, что именно она напевает.
Цели своей возвышенной
Я достигну со временем…
Спустя несколько мгновений она услышала саму себя и тихонько рассмеялась. Именно так она держала руки на сцене в Хантер-колледже, пережив свой первый сценический успех в роли Микадо. Нервное напряжение в те уже полузабытые мгновения накрепко связало эти слова и мотив с высоко поднятыми вверх руками. Спустя шесть лет – как теперь казалось Марджори, это были лучшие годы ее жизни – та давняя связка все еще была в ее памяти. Но как же теперь все изменилось!
– Что ты смеешься? Я щекочу тебя? – спросила мать.
– Нет, ничего, мама, просто пришла на память старая шутка… Поспеши, ради Бога, уже давно должен был прийти фотограф.
– Успокойся, дорогая. Времени хватит.
И во время фотографирования, и во время последних напоминаний распорядительницы этой священной церемонии о том, как себя вести и что говорить, во время напутственных объятий ее взволнованной матери и ее улыбающегося отца, удивительным образом помолодевших и похорошевших в своих новых парадных одеждах, ее брата, побледневшего и напряженного в его первом цилиндре, в белом галстуке-бабочке и во фраке, ее всхлипывающей свекрови и непрерывно шутящего и курящего свекра – все это время слова песни звучали в ее памяти… «Цели своей возвышенной я достигну со временем…» Они разом прекратились, когда свадебное шествие тронулось и она услышала орган, далеко внизу, в зале, игравший свадебный марш.
Конечно, во время ее свадьбы играл орган. И было два кантора, красивый юноша и представительный седобородый мужчина, оба в черных шелковых одеяниях и черных шапочках с черными помпонами. Был здесь и хор певчих из пяти сладкоголосых подростков в белых одеждах и в белых шапочках с белыми помпонами. И был широкий ковер из белых лилий, закрывавший помост, декорированный зеленью и белыми розами. Все это было залито морем огней, здесь крутились кинохроникеры и просто фотографы. На помост вела украшенная розами лесенка, по которой Марджори должна была подняться; у входа с лесенки на помост вздымалась совершенно бессмысленная, но вполне импозантная арка, вся украшенная розовыми розами, под которой она должна была пройти на помост. Перед помостом стояли ряды позолоченных кресел, на них сидели пять сотен почетных гостей, а за ними теснились просто любопытные, прочитавшие объявление в «Таймс» и знававшие жениха и невесту. После церемонии их всех ожидало шампанское, кто столько мог выпить, и горячие закуски без ограничений. Затем намечался ужин из десяти блюд, начинающийся с импортной лососины, продолженный редкостной величины и нежности ростбифом и заканчивавшийся мороженым в пылающем шерри-бренди. Не были забыты и оркестр из семи инструментов, море шампанского, поздний ужин в полночь и танцы до утра.
Это была свадьба по первому разряду, организованная компанией Лоуенштайна, лучшая свадьба, которую только можно было организовать. Все это обошлось в шесть с половиной тысяч долларов, включая чаевые. Марджори и ее жених обсуждали накануне вопрос о свадебном подарке от ее отца: он предложил им сделать его деньгами, которые откладывал для этой цели более двадцати лет. Они приняли это предложение, и все четверо родителей остались довольны. Очевидно, именно этого решения от них все ждали.
Марджори стояла перед закрытым пока, украшенным розами выходом к началу лесенки, рядом с ней стояла вспотевшая распорядительница. Марджори слушала музыку, под которую свадебная процессия заполняла зал. Она не могла ничего видеть сквозь источающий густой аромат покров из роз, но она знала, что сейчас происходит. В свадьбе по высшему разряду компании Лоуенштайна – а только в такой свадьбе был предусмотрен украшенный розами вход – сперва все гости заходили и занимали свои места; затем появлялась невеста и в величественном одиночестве спускалась по украшенной цветами лестнице, а ее отец ожидал у подножия. Затем он должен был взять ее под руку и возвести на помост. Марджори несколько раз наблюдала это пышное зрелище на бракосочетаниях других девушек. Накануне, во время репетиции, ее забавляла любительская театральность всего этого. И одновременно втайне ей нравилась идея такого пышного выхода. Она только боялась, что может запутаться в шлейфе свадебного платья и свалиться головой вниз с лестницы. Но распорядительница заверила ее, что каждая из невест боялась того же самого и ни одна из них не запуталась.
Музыка замолчала. Значит, все были на своих местах: четверо родителей, раввин, Сет в качестве шафера и Натали Файн в качестве подружки невесты. До Марджори доносился сдержанный шум разговоров гостей. Она вздохнула, крепко сжала небольшой букет из белых орхидей и лилий и взглянула на распорядительницу.
Невысокая раскрасневшаяся от волнения женщина осмотрела ее с ног до головы, поправила шлейф платья, велела держать букет точно по центру талии, поцеловала ее и кивнула позевывающему служителю. Тот потянул веревку. Половинки выхода раскрылись, и собравшимся предстала Марджори, стоявшая под аркой из светло-розовых роз в ярком круге света.
Из уст гостей вырвался единодушный вздох восхищения. Орган заиграл «Вот грядет невеста». Медленно и размеренно, в темпе музыки Марджори двинулась к подножию лестницы.
Возможно, причиной слез у нее на глазах был луч яркого света, сопровождавший ее в пути, но не исключено, что они появились и от волнения. Она сморгнула их, радуясь тому, что под вуалью они не так видны. Сквозь слезы она смутно видела сидящих в зале перед помостом гостей. Их лица были обращены к ней. Во взгляде каждого было только одно выражение: остолбенелое восхищение.
Марджори была необычайно красивой невестой. Говорят, что невеста всегда красива, и правда, девушка редко выглядит лучше, чем в этот момент своей славы и перехода в новую ипостась, в фате и в белых одеждах; но и даже среди побывавших в этом зале невест Марджори выделялась своей красотой. Многие годы спустя распорядительница церемоний в фирме Лоуенштайна говорила, что самая красивая из всех невест, которых ей приходилось видеть, была Марджори Моргенштерн.
В зале среди гостей она узнала Голдстоунов, сидящих в предпоследнем ряду кресел; и Машу и Лау Михельсонов, и Зеленко, и тетю Двошу, и дядю Шмулку, и Джеффри Куилла, и Морриса Шапиро, и Уолли Ронкена – знакомые лица и множество других, не все из которых она могла различить, заполняли зал. Сделав еще два или три шага, она увидела в одном из последних рядов стоящих мужчин в темных костюмах и празднично одетых женщин высокого блондина в коричневом твидовом пиджаке и серых широких брюках. Он держал переброшенным через руку старое пальто из верблюжьей шерсти. Марджори даже не знала, что Ноэль Эрман был сейчас в Соединенных Штатах; но он приехал, чтобы присутствовать на ее бракосочетании. Она не могла различить выражение его лица, но у нее не было никакого сомнения в том, что это именно Ноэль.
Она не споткнулась и не сбилась с ритма; она продолжала свое размеренное шествие. Но тотчас же после этого, как если бы перед каждым светильником в зале поставили зеленый светофильтр, она увидела все происходящее другим взглядом. Она увидела безвкусную имитацию священных понятий, мещанскую пышность обстановки, сдобренную вульгарной еврейской сентиментальностью. Украшенная розами арка у нее за спиной была смешна, засыпанный цветами помост впереди – абсурдным, жужжание кинокамеры раздражало, а суетящиеся и щелкающие своими аппаратами фотографы казались цирковыми клоунами. Громадный бриллиант на правой руке кричал всем и каждому о своей вульгарности; она ощутила это всем существом и постаралась прикрыть его пальцем. Ожидающий ее у помоста жених был не преуспевающим врачом, но преуспевающим юристом; как и напророчил Ноэль, у него были усики; с дьявольской проницательностью Ноэль даже угадал начальные буквы его имени и фамилии. А что до нее – она была Ширли, принимающая судьбу Ширли и идущая сейчас в ореоле безвкусной дорогостоящей славы.
Все это пронеслось в ее сознании за время, необходимое, чтобы сделать два шага. Потом ее взор упал на порозовевшее от счастливого волнения лицо отца, смотрящего на нее от подножия помоста. Зеленый оттенок исчез, и она снова увидела свое бракосочетание в свете огней этого зала. Если все это, с точки зрения Ноэля, просто смешно, подумала она, то он может сколько угодно насмехаться над этим. Она же есть то, что она есть, Марджори Моргенштерн с Вест-Энд-авеню, и сейчас она выходит замуж за человека, за которого она хочет выйти замуж, и так, как она хочет это сделать. Это была прекрасная свадьба, и Мардж знала, что она очень красивая невеста.
Она подошла к подножию лестницы. Ее отец встал рядом с ней. Беря его под руку, она повернулась немного и взглянула в зал, ожидая увидеть там усмешку Ноэля, которого отделяло от нее не более десяти футов. Но, к ее удивлению, он не улыбался. Он выглядел куда лучше, чем в Париже: не таким худым, не таким бледным, похоже было, что к нему вернулась и вся его шевелюра. На его лице было почти отсутствующее, слегка озадаченное выражение. Его рот был приоткрыт, на глазах поблескивали слезы.
Орган загремел во всю свою божественную мощь. Марджори так же ровно прошествовала навстречу своей судьбе и стала миссис Милтон Шварц.
24. Дневник Уолли Ронкена
5 июля 1954 года
Сел за стол в 9.40. Был в прекрасном самочувствии и надеялся переделать кучу дел. Но нечасто случается, что в твою жизнь вторгаются призраки прошлого, и об этом следует сказать, прежде чем я перейду к сути дела.
Вчера я встретил Марджори Моргенштерн – собственно говоря, она теперь миссис Марджори Шварц – в первый раз спустя пятнадцать лет. Она живет в Мамаронеке, в большом старом белом доме на берегу залива, окруженном лужайками и большими старыми деревьями, с видом на море, примерно в часе езды от города.
Я узнал об этом совершенно случайно. Мне пришлось как-то побывать в Нью-Рошелл для беседы с одним из спонсоров нашего обозрения, торговцем недвижимостью по имени Михельсон, желавшим уточнить несколько деталей в связи с моим вознаграждением, предусмотренным нашим контрактом. Это человек былых времен, ему уже за семьдесят, я бы сказал, он более чем преуспевает и балуется на досуге театральными делами. Он сразу же понял все налоговые аспекты моего контракта и дал пару советов, которые я вполне могу использовать. Вся деловая часть визита прошла успешно.
Он оказался женат на Маше Зеленко, той самой девушке, которая целую вечность тому назад привела Марджори в общий зал «Южного ветра». Маша, которую я помнил как полную медлительную девушку, сохранив свой слегка сонный вид, превратилась в крупную женщину, яркую крашеную блондинку, одетую совершенно ужасно для загородного дома: ее дорогие наряды смотрятся абсолютно не к месту среди травы и деревьев, ее громкий трескучий голос напоминает мне пародии на манхэттенские разговоры на бегу. А венчают все это вытянутое изможденное темное лицо и большой растянутый в улыбке рот, полный зубов, которые постоянно у вас перед глазами. «Выпейте этого виски, у него двадцать четыре года выдержки. Вы пишете от руки или на машинке?» И множество вопросов о личной жизни звезд Голливуда, знакомых мне. Такие вот дела. Бездетная. Вместе с ними живут ее родители и прислуга.
Она едва могла дождаться момента, чтобы выложить мне, что Марджори живет в Мамаронеке, только в пяти милях от их дома. Когда я изобразил слабый интерес, она буквально приволокла меня к телефону, зажав борцовским захватом, накрутила номер, протянула мне трубку и ушла, закрыв за собой дверь в библиотеку под колоссальной аркой и оделив на прощание каннибальски-зубастой улыбкой.
Трубку взял мальчик. Судя по голосу, ему было лет десять.
– Да. Алло?
Я попросил его позвать к телефону его мать. Он положил трубку и пробурчал:
– Ma, какой-то мужчина просит тебя.
Теперь трубку взяла она.
– Алло?
– Марджори?
– Да. А кто говорит?
Ее голос звучал совершенно как прежде: мягко и слегка хрипловато. Я немного забыл этот низкий тембр. По телефону голос Марджори отдавал в контральто, хотя, разговаривая «вживую», это не замечалось. И еще в ее голосе было легкое сомнение – кто же с ней на самом деле говорит? Эта слегка старомодная манера разговаривать была для меня олицетворением женственности, и она ее сохранила.
Когда я назвал ей свое имя и место, откуда я звоню, пауза слегка затянулась. Затем я услышал:
– Привет, Уолли. Как чудесно услышать тебя.
Никакого взрыва восторга, ни даже некоторого удивления, теплый и мягкий ответ. Разумеется, сказала она, я должен приехать к ней как можно скорее, она ждет меня с нетерпением. Ее дочь тоже будет в восторге от сценариста, поскольку обожает театр.
Меня отвезла к ней Маша в желтом «кадиллаке» длиной с целый дом. Мы свернули с шоссе на дорожку к красивому старому белому дому с табличкой у ограды, на ней стеклянными буками было набрано: Шварц. На террасе в кресле сидела седоволосая женщина – я решил было, что это пришла с воскресным визитом одна из бабушек. Мы вышли из машины и подошли к террасе, и я едва пришел в себя от удивления и даже шока, когда эта седая леди оказалась Марджори. Сказать по правде, она куда больше была похожа на миссис Шварц, чем на Марджори Моргенштерн, которую я в последний раз видел на шикарной свадьбе полтора десятка лет назад.
Несмотря на седину (явно преждевременную, ей нет и сорока лет), она все еще привлекательна, стройна, с приятным лицом и мягкой манерой поведения, и в ней остается нечто неуловимое от Марджори прошлых лет. У нее есть дочь четырнадцати лет Дебора. Она куда больше похожа на девушку, которую я знал, чем сама миссис Шварц. Этого и следовало ожидать, я думаю. Все равно несколько не по себе, когда твоя первая любовь оказывается седоволосой матерью четырех детей. У меня не выходила из головы мысль, насколько Марджори была мудра, когда отказала мне в те давние дни. Мужчина тридцати девяти лет не слишком хорошо подходит сорокалетней женщине. Пройдя несколько романов и разводов, я все еще чувствовал себя относительно молодым человеком, лишь собирающимся остепениться. Она пошутила насчет своих седых волос, но в этой шутке не было горечи, а лишь легкая умиротворенная печаль сожаления, если это имеет какой-либо смысл.
Она совершенно явно была умиротворенной. Я не мог иначе понять ее взгляд, которым она оделила своего мужа, вернувшегося с двумя сыновьями: в старом тренировочном костюме он гонял с ними мяч; Мардж поцеловала его, потного и грязного, и даже не поцеловала, а просто коснулась лицом его плеча. Он – добродушный мужчина под пятьдесят, широкоплечий, немного располневший, с зачесанными на макушку седеющими волосами. Он повел себя очень тактично в этой ситуации, если можно назвать ситуацией то, что он обнаружил свою жену в компании Маши и меня. Он был любезен, даже обаятелен; ни намека на оскорбленное самолюбие, никаких язвительных вопросов; наоборот, искренняя приветливость, приглашение заходить на коктейль, перемежающиеся комплиментами моим пьесам. Я пребывал в его обществе не слишком долго, поскольку он ушел мыться, переодеваться, а потом ребята утащили его с собой на берег моря смотреть на фейерверк. Ребята выглядели совершенно обычными детьми лет одиннадцати и девяти, если я не ошибаюсь. Пока они не ушли на берег, Марджори суетилась вокруг них, как это делает каждая мать. Ей пришлось остаться дома, поскольку их прислуга ушла, а у нее дочь-подросток. Так получилось, что у меня оказалась возможность поговорить с ней. Несколько раз я порывался уйти (миссис Михельсон уехала несколько раньше, к моему облегчению, потому что к ней должны были прийти гости на коктейль), но Марджори настояла, чтобы я остался. Позднее мне стало ясно, что заставило ее это сделать. А тогда я мог только догадываться. Но я трясся от волнения, как последний идиот, и я остался.
Мы с ней выпили несколько коктейлей. Возможно, иначе она не могла бы говорить. Поначалу она чувствовала себя в моем присутствии неловко, даже немного боялась, хотя и была любезна. Все это становилось довольно любопытным. Она немного повоевала с дочерью, настаивая, чтобы та перед фейерверком сначала позанималась на пианино, и выиграла этот бой. Девочка что-то пробурчала про себя и ушла в дом. Я тут же вспомнил, как мать Марджори в былые времена умела настоять на своем; сама Марджори унаследовала от нее такую же сдобренную юмором твердость.
Мы расположились на поляне перед домом в креслах, попивая коктейли и глядя на закат. Она расспрашивала меня о Бродвее и Голливуде. Но я должен сказать, ее вопросы отличались от почти религиозного отношения к таким вещам миссис Михельсон. Я чувствовал, что ей интересно все обо мне, и откровенно отвечал на ее вопросы. Ее ответные реплики звучали разумно и по существу, какими они были всегда. Она по достоинству оценивала мои пьесы, особенно порадовало меня то, что больше всего ей понравилась «Мягкая лужайка». Мне кажется, автор всегда испытывает слабость к своим провалившимся вещам, но совершенно верно и то, как заметила она, что в этой пьесе я в первый раз вышел за рамки чисто механического фарса и чего-то достиг.
Чтобы уйти от этой темы, я рассказал о своей случайной встрече в Голливуде с Ноэлем Эрманом. Она заинтересовалась этим, но как-то отстраненно, ничто не шевельнулось в ней. Ее позабавило, и только, когда я упомянул, что он был женат на толстой немке-фотохудожнице, которая прибилась к какой-то из съемочных групп. Она сказала, что встречалась с миссис Эрман в Париже. На мои слова о том, что Ноэль закончил карьеру как третьеразрядный автор сереньких телевизионных пьес, живущий в основном на деньги своей жены, она кивнула головой.
– Ноэль никогда не был настоящим писателем, и ты это знаешь, – сказала она. – Я думаю, ему следовало стать учителем или юристом. У него ясный ум и живое воображение. Но, я думаю, для академической карьеры у него чересчур неровный характер.
Я не смог заставить себя не произнести – и, сознаюсь, это была моя слабость – пришедшие мне в голову слова:
– Было время, когда ты считала Ноэля выдающимся писателем, Мардж.
К моему удивлению, она стала отрицать это. Она сказала, будто с самого начала, с «Южного ветра», ей было совершенно ясно, что во мне есть задатки профессионала, а Ноэль не более чем дилетант. По ее словам выходило так, будто именно она подвигла меня стать писателем, чуть ли не открыла меня миру. Когда я попытался мягко возразить, она даже пришла в волнение. Не было никакого сомнения в том, что она верит каждому произнесенному ею слову. В своем воображении она переписала все прошлое, и теперь получалось так, словно она была единственным человеком, который знал, какой талант скрывается в Уолтере Ронкене. Стоило ли мне говорить о том, что меня всегда выводили из себя ее советы тщательно изучать великолепные творения Ноэля, чтобы улучшить мой собственный писательский дар? Даже сейчас, двадцать лет спустя, воспоминание об этом кольнуло меня. Но для нее этого уже не существовало, как не существовало и ни для кого больше в этом Божьем мире, кроме меня – и только для меня, поскольку на мне висит проклятие писательской памяти.
Я рассказал ей о своем браке и разводе. Она читала или слышала о нашем разрыве с Джулией и мягко мне посочувствовала. Может, это так подействовали на меня коктейли или закат, окрасивший облака во все оттенки золотого и красного цветов, но я впал в меланхолию и философию и стал рассуждать, как трудно быть женатым на актрисе. Говоря об этом, я произнес такие слова:
– Ты можешь быть более чем уверена в том, что ты намного счастливее, чем могла бы стать Марджори Морнингстар.
Она повернулась ко мне и пристально поглядела на меня, и тут мы с ней снова начали по-прежнему понимать друг друга. И тотчас же в голубых глазах миссис Шварц появилась прежняя Мардж. И эта Мардж произнесла:
– Боже мой, неужели ты помнишь это еще? Ты можешь. У нас с тобой великолепная память. А я теперь не могу даже представить, что я грезила об этом имени с десяток лет… Марджори… Морнингстар…
Было что-то очень щемящее в том, как она произносила звуки этого имени, улыбаясь. Это была ее прежняя теплая улыбка. Она нисколько не изменилась.
Она продолжала наполнять наши бокалы. Ее устойчивость к алкоголю поразила меня; было похоже на то, что он не действует на нее вообще, разве только ее речь становилась все свободнее. Мне пришлось отказаться от пары порций, поскольку голова у меня начинала уже кружиться. Ее дочь в доме заиграла, не очень уверенно, романс «Любите любовь». И тут она единственный раз повела себя странно – встала из кресла с бокалом в руках и начала вальсировать. Было что-то причудливое в этой седоголовой женщине в развевающемся платье, вальсирующей сама с собой на фоне заката, в ее долгой тени, скользящей за ней по лужайке. Она сказала, что этот романс напомнил ей одного человека, которого она повстречала в Европе и который занимался какими-то деликатными делами вроде спасения евреев от нацистов. Что-то произошло с ней, когда она заговорила о нем. Ее голос стал куда более похож на тот голос, который я помнил (темнело, и, быть может, повлияло еще и это). Из него пропала ровность, эти авторитарные родительские нотки. Вскоре из дома появилась ее дочь, попросила и получила разрешение пойти смотреть фейерверк, и Мардж, похоже, обрадовалась ее уходу. Она еще какое-то время говорила про этого человека. Я подумал, что он много значил для нее, хотя бы просто как память. Это само по себе было любопытно. Мне всегда казалось, что именно Ноэль был самой большой любовью ее жизни, и я был уверен, что знал все о Марджори Моргенштерн вплоть до дня ее замужества (за исключением того, было ли у нее на самом деле что-нибудь с Ноэлем – в это я просто не мог поверить, хотя и полагал, что что-то было). Но этот человек на пароходе явно был важным отсутствующим звеном, возможно, даже ключевым.
Потом она рассказала мне о своем брате Сете, погибшем при Окинаве, где он служил пилотом палубной авиации; о своем втором ребенке, умершем прямо в колыбельке двух месяцев от роду от удушья (доктора не могли понять, почему). О своем отце, обанкротившемся и получившем в результате этого инфаркт, и как ее муж, заплатив колоссальные деньги лучшим докторам, вернул его к жизни; о том, как ее свекровь, четыре года прикованная к постели, медленно умирала в своем доме от болезни крови. Она говорила об этом вполне отстраненно, хотя по ее тону нельзя было сказать, что она не жалеет самое себя, даже когда она сказала:
– Именно тогда я и поседела, честное слово.
Мне кажется, все это было несколько мелодраматично и немного отдавало мыльной оперой. Теперь я понимаю, почему эти программы так популярны. Бездетные люди, люди без семьи вроде меня, ничего не знают обо всех этих вещах, но средняя домохозяйка видит представленной на экране свою собственную жизнь. Я начал стыдиться самого себя за то, что с первого взгляда счел нынешнюю Марджори скучной и неинтересной. Хотя она и на самом деле скучна так, как только может быть скучен человек, с любой точки зрения. Ее нельзя было бы изобразить в пьесе, потому что такая пьеса не выдержала бы на сцене и недели, а книга, в которой она была бы героиней, не разошлась бы и в тысяче экземпляров. В ней не было изюминки.
Закончив говорить о ее бедах, мы каким-то образом перешли к ее отношению к религии. Она регулярно ходит в синагогу и активно участвует в деятельности еврейской общины города; все это занимает большую часть ее времени. Ее муж тоже активист общины. Похоже было, что они строго соблюдают предписания иудаизма; у Марджори на кухне я увидел раздельную посуду для молочных и мясных блюд, и все прочее. Я попытался выяснить, во что она верит на самом деле (к этому времени мы уже выпили вполне достаточно для того, чтобы подобный вопрос не выглядел нескромным). Она всячески уклонялась от ответа на него. Она сказала, будто исследователи религии напоминают ей любопытных детей с часами. Они могут разобрать религию на части, чтобы посмотреть, что же там внутри тикает, но не способны собрать все части вместе. Я мягко предположил, что, возможно, прошло то время, когда религия значила что-нибудь даже для любого образованного человека. Это несколько вывело ее из себя, и она сказала, что до сих пор религия очень много значит для большого числа людей; и что ее родители вряд ли смогли бы перенести смерть Сета, если бы не их опора на религию; и что она не уверена, смогли бы они с Милтоном сохранить семью, если бы не их религия. В этот момент я постарался, может быть, чересчур жестко, прояснить все моменты. Я сказал:
– Ну что ж, Мардж, может, это лишь доказывает силу мечты.
Вспыхнув, она ответила – и голос ее звучал, как в былые дни, живо и трепещуще:
– Но кто из нас не мечтает, Уолли? Может, ты?
В это время на берегу начался фейерверк, над заливом стали вспыхивать зеленые, золотые и красные огни. Мы на какое-то время замолчали и только смотрели на это зрелище. А зрелище было великолепное, вечер стоял ясный, с луной на небе, а для празднования Дня независимости, было похоже, не скупились на расходы. В небо взлетали ракеты, «римские свечи», «бураки»; они взрывались там, окрашивая мир во все цвета радуги и оглушая своими разрывами каждую секунду, а на прощание последняя ракета залила небеса ослепительно белым и превратила ночь в день. Потом снова вернулась темнота, в которой я стоял рядом со своей первой любовью, а ее семья возвращалась домой. Поэтому я вошел в дом и вызвал по телефону такси.
Когда мы сидели на террасе, поджидая такси, я, поняв, что другого момента больше не будет, спросил:
– Ладно, думаю, вместе с седыми волосами к тебе пришла и терпимость. Пятнадцать лет назад ты ушла со свидания только потому, что я опоздал на двенадцать минут. Я думаю, ты должна объяснить мне это и извиниться. Как ты знаешь, я еще не получил ни того, ни другого.
Как я и ожидал, она непонимающе посмотрела на меня. Я напомнил ей, что она позвонила мне тогда по телефону и предложила встретиться в холле гостиницы «Сент-Мориц», чтобы потом пообедать у Рампельмайера.
Ее лицо прояснилось, она вспомнила и с кокетливой усмешкой, довольно курьезно смотрящейся в обрамлении седых волос, но до сих пор не лишенной притягательности, сказала:
– Боже мой, ну и память у тебя, Уолли. Это же случилось целое столетие назад. Насколько помню, я подумала, что ты просто забыл про наше свидание, вот и все. Кажется, я просто пошла и пообедала в одиночку.
Я рассказал ей, как ждал этого свидания, как, готовясь к этому свиданию из всех свиданий, четыре раза менял галстук и в конце концов выскочил на минутку в магазин, чтобы купить новый, так как все старые мне не нравились. Ее глаза расширились и округлились, а на устах появилась какая-то очень странная улыбка.
– Боже мой, так вот почему ты тогда опоздал? Потому что покупал новый галстук?
– Чтобы произвести впечатление на мою прекрасную леди, – сказал я, – я вышел купить новый галстук, Марджори. Но почему ты позвонила мне? Почему ты хотела пообедать со мной?