Текст книги "Избранное"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
На следующий день и в следующую ночь мне неоднократно представлялся случай убедиться в своей победе над Голландией. Сосед мог смеяться или кашлять, как угодно щеголять своим здоровьем, как угодно громко расхаживать по комнате, мог двигать стульями или отпускать шутки – меня уже ничто не выводило из равновесия. Днем я довольно сносно работал, а ночью довольно сносно спал.
Я торжествовал, но торжество мое длилось недолго. На вторые сутки после победоносной ночи голландец внезапно уехал, тем самым вновь одержав надо мной победу и оставив меня, как ни странно, даже несколько разочарованным, ибо моя трудно завоеванная любовь и неуязвимость не находили уже себе применения. Отъезд его, о котором я прежде страстно мечтал, чуть ли не огорчил меня.
Вместо него в 64-м номере поселилась маленькая, серенькая дама, опиравшаяся на палку с резиновым наконечником, которую я редко когда видел или слышал. Идеальная соседка, она никогда мне не мешала, никогда не возбуждала во мне злобы и ненависти. Но теперь, задним числом, могу признаться. С неделю, а то и больше, новое соседство несло мне одно разочарование, я предпочел бы, чтобы за стеной вновь жил голландец, тот, кого я наконец оказался способен любить.
УНЫНИЕ
Когда я сейчас думаю об оптимизме первых своих дней в Бадене, о тогдашних своих детски радужных надеждах, наивном доверии к здешнему водолечению и тем более о почти фривольном самообольщении и мальчишеском тщеславии, с какими я себя тогда почитал сравнительно молодым и бодрым, вполне обнадеживающим легким больным; когда я вспоминаю все это игриво-легкомысленное настроение тех первых дней, свою примитивно-дикарскую веру в Баден, в безобидность и излечимость своего ишиаса, свою веру в теплые источники, в курортного врача, в диатермию и кварцевую лампу – тогда я лишь с трудом удерживаюсь от искушения подойти к зеркалу и показать себе язык. Боже ты мой, и как же рассыпались эти иллюзии, как угасли эти надежды, что осталось от того стройного, эластичного, благожелательно улыбающегося приезжего, который, играя ротанговой тросточкой и любуясь самим собой, пританцовывая, спускался по Бадештрассе! Что же я был за дурак набитый! Более того, что осталось от столь оптимистичной, лакированной, приспособленческой, светской философии, которой я тогда играл и рисовался не хуже, чем своей ротанговой тростью!
Правда, трость пока, какой была, такой и осталась. Не далее, как вчера я с возмущением отверг предложение банщика насадить на мою изящную тросточку проклятый резиновый наконечник. Но кто поручится, что я не приму это предложение, если мне его повторят завтра?
У меня жуткие боли, и не только при ходьбе, я и сидеть не в состоянии, так что с третьего дня все больше лежу. Когда я утром вылезаю из ванны, две крохотные каменные ступеньки доставляют мне немало трудов – пыхтя и обливаясь потом, я подтягиваюсь за перила вверх, едва нахожу силы накинуть на себя купальную простыню и надолго поникаю на стуле. Надевание ночных туфель и халата стало ненавистной, тяжкой обязанностью, путь до серного источника, затем от источника к лифту и от лифта к спальне – кропотливейшим делом, нескончаемым, мучительным путешествием. Я пользуюсь в свое утреннее путешествие всеми доступными мне подсобными средствами, цепляюсь за банщика, за дверные косяки, за перила, держусь за стенки и, пренебрегая всякой эстетикой, двигаю ногами и ворочаю тазом в той же тяжеловесно-обреченной, полуплавающей манере, что была с насмешливым сочувствием подмечена мною когда-то (о, как бесконечно давно это было!) у старой дамы, которую я счел возможным сравнить с морской львицей. Если когда-либо фривольная шутка оборачивалась против самого шутника, то тут, без сомнения, это имело место.
Утром, когда я сижу на краю кровати, страшась болезненной задачи нагнуться за ночными туфлями, или, смертельно усталый после ванны, оседаю в полудремоте на стуле, память подсказывает мне, что еще недавно, еще несколько недель назад, я, бывало, по утрам, едва вскочив с постели, энергично и точно выполнял дыхательные упражнения, расширял грудную клетку, доской втягивал живот и, уверенно и ритмично, как из гобоя, выпускал набранный в легкие воздух. Вероятно, это правда, но сейчас трудно поверить, что я когда-то мог на прямых ногах, не сгибая колен, подолгу пружинить на носках, медленно и низко приседать и выполнять всякие другие сложные гимнастические штуки!
Правда, меня в самом начале курса сразу же предупредили, что подобные обострения возможны, что ванны очень утомляют и у многих пациентов во время лечения боли сперва даже усиливаются. Ну что ж, кивал я. Но что усталость будет такой ужасной, боли настолько сильными и гнетущими, этого я никак не предполагал. Всего за неделю я превратился в дряхлого старика, рассиживающего в доме или на скамейке в саду, лишь с трудом встающего опять на ноги, неспособного уже подняться по лестнице и вынужденного прибегать к помощи боя, чтобы войти и выйти из кабинки лифта.
Внешний мир тоже припас мне всевозможные разочарования. Совсем рядом, в Цюрихе, живет много моих близких друзей, и они знают, что я болен и нахожусь здесь на лечении, двое даже твердо обещали меня проведать, когда я по пути сюда навестил их. А приехать – никто не приехал и, конечно, не приедет; что я на это рассчитывал и заранее радовался, опять-таки следует приписать моей неистребимой ребячливости. Нет, разумеется они не приедут, я же знаю, как они заняты, все эти бедные, загнанные люди, и как поздно они почти ежедневно ложатся спать по возвращении из театра, ресторана, гостей; глупо было с моей стороны об этом не подумать и, как малое дитя, легковерно ожидать, что им доставит бог весть какое удовольствие навестить меня, больного, скучного старика. Но я всегда предполагаю самое невероятное, жду самого несбыточного; едва познакомлюсь с человеком и найду его симпатичным, как уже приписываю ему все достоинства, мало того, требую их от него и бываю разочарован и огорчен, если мои ожидания не оправдываются. Так получилось у меня и с довольно красивой молодой дамой в нашей гостинице, с которой я несколько раз беседовал и которая мне очень понравилась. Правда, когда в качестве любимых своих книг она перечислила мне несколько пошлейших развлекательных романов, я на миг смутился, но тут же сказал себе, что я, специалист и знаток в вопросах литературы, не вправе предполагать в других подобной же осведомленности и понимания в этой области. Я проглотил книжные заглавия, осудил себя самого и продолжал ожидать от дамы лишь самых прекрасных и благородных слов и поступков. А вчера вечером в гостиной она совершила убийство! Такая милая, приятная, даже красивая дама, женщина, которая, уж конечно, в моем присутствии никогда бы не ударила ребенка и не стала мучить животное, усевшись за рояль, с ясным челом и невинными глазами, в моем присутствии неумелыми, но сильными руками изнасиловала и прикончила прелестнейший менуэт восемнадцатого века! Я пришел в ужас, сидел подавленный, красный от стыда, но никому и в голову не пришло, что случилось что-то дурное, я был одинок в своих нелепых претензиях. О, как тосковал я по привычному одиночеству, по своей берлоге, которую мне вообще не следовало бы покидать, где хоть достаточно бед и страданий, но зато нет роялей, нет литературных разговоров, нет моих культурных ближних!
Да и все это лечение, весь этот Баден, до чего они мне опостылели. Большинство постояльцев нашей гостиницы, как мне известно, в Бадене не впервые, многие приезжают на здешние воды в шестой, а то и в десятый раз, и, по теории вероятностей, со мной будет то же, что и с ними, что и со всеми больными обменом веществ: болезнь от года к году будет прогрессировать, и надежда на выздоровление сменится более скромной надеждой – ежегодными поездками в Баден хоть на время получать какое-то облегчение. Правда, врач по-прежнему тверд в своих заверениях, но ведь такова уж его профессия, а что мы, пациенты, внешне хорошо выглядим и производим впечатление цветущего здоровья, то этому в отношении объема – способствует роскошная пища, а в цветовом – кварцевая лампа, придающая нам декоративный загар, так что нас легко принять за только что спустившихся с гор альпинистов.
Вдобавок еще морально опускаешься в этой ленивой и расслабляющей курортной атмосфере. Те немногие добрые спартанские привычки, которые я прививал себе на протяжении многих лет, дыхательные упражнения и гимнастика, умеренность в еде, пошли прахом, причем с прямого благословения врача; точно так же почти вовсе угасло мое первоначальное намерение наблюдать и работать. Не то чтобы я сожалел об этой Psychologia balnearia, напротив, она с самого начала не являлась опусом, целеустремленной попыткой создать художественное произведение, а всего лишь занятием, маленькой ежедневной тренировкой для глаза и руки. Но и тут возобладала лень, я потребляю ныне мало чернил. Если б не победа над голландцем, которая тоже далась мне несоразмерно тяжело, я вынужден был бы прямо-таки констатировать застой и загнивание. И в некоторых отношениях мне ничего другого и не остается. Прежде всего мною овладела вялость, унылая лень, удерживающие меня от всего доброго и полезного, а именно от всякого, даже ничтожного, физического усилии. Я едва могу принудить себя совершить краткую прогулку, а после еды, так же как и после ванны и процедур, часами валяюсь в постели и в шезлонге; что же касается моего душевного состояния – то о нем я составлю себе более точное представление позднее, когда перечитаю когда-нибудь эти дурацкие заметки, над которыми, не полностью еще утратив чувство долга, время от времени просиживаю час-другой. Я весь сплошная вялость, тупая скука, сонливая лень.
Однако мне не миновать еще более постыдного признания. Что меня не тянет ни работать, ни думать, ни даже читать, что я духовно и физически утратил всякую бодрость и энергию – уже само по себе достаточно плохо, но есть нечто и похуже. Я начал входить во вкус именно самой что ни на есть поверхностной и оглупляющей, пустой и порочной стороны нашей праздной курортной жизни. За обедом, например, я съедаю все подаваемые нам деликатесы отнюдь уже не просто так, шутки ради, с ощущением внутреннего превосходства или по меньшей мере с иронией, как было поначалу, – нет, я ем, я жру, хотя давно забыл, что такое голод, расправляюсь со всем изысканным длиннейшим меню дважды в день с невоздержанной тупой прожорливостью скучающего человека, жирного, равнодушного буржуа, как правило, пью к ужину вино, а перед сном взял себе в привычку опоражнивать бутылочку пива, от которого почти двадцать лет назад совершенно отказался. Вначале я принимал пиво в качестве снотворного, мне его рекомендовали, но вот уже много дней пью его чисто по привычке и невоздержанности. Просто диву даешься, до чего быстро усваивается все дурное и неразумное и до чего легко превратиться в разленившегося пса и жирного борова – чревоугодника!
Но мои порочные наклонности отнюдь не ограничиваются обжорством и выпивкой, ничегонеделанием и лежанием на боку. Рука об руку с физической изнеженностью и ленью идет и духовная. То, что я никак не считал возможным, произошло: я не просто избегаю в духовной сфере все трудные, неровные и опасные пути, но и в духовной сфере лениво и прожорливо ищу те самые пошлые, извращенные, идиотски помпезные и бессодержательные развлечения, какие всегда избегал и ненавидел и за пристрастие к которым постоянно обвинял и презирал буржуа и особенно горожанина, наше время, да и всю нашу цивилизацию. Я теперь настолько приблизился к среднему уровню курортника, что не только не ненавижу и не избегаю этих развлечений, а сам ищу их и в них участвую. Еще немного, и я начну читать списки приезжих на воды (из всех времяпрепровождений пациентов последнее для меня самое загадочное), буду часами обсуждать с фрау Мюллер ее ревматизм и все виды помогающих от этой болезни травяных настоев, буду посылать друзьям открытки с новобрачными или отважными людьми-бураками.
Теперь я часто посещаю концерты в курзале – долгое время я старательно их избегал, – сижу, как и все остальные, на стуле, слушаю, как течет и течет легкая музыка, и с удовольствием ощущаю, как с ней, слышимо и ощутимо, протекает отрезок времени, отрезок того самого времени, которого у нас, курортников, в таком избытке. Подчас меня завлекает и околдовывает сама музыка, чисто чувственное воздействие нескольких хорошо звучащих инструментов, причем ни характер, ни содержание исполняемых вещей вовсе не доходит до моего сознания. Пустые пьески, весь стиль и почерк которых всегда вызывал во мне отвращение, я теперь безропотно выслушиваю до конца. Я сижу четверть, а то и полчаса, усталый и обмякший, среди толпы других скучающих людей, тоже слушаю, как течет время, тоже делаю скучающее лицо, тоже бездумно почесываю себе шею или затылок, упираю подбородок в набалдашник тросточки или зеваю, и лишь в отдельные мгновения душа моя испуганно и непокорно вздрагивает, будто пойманный степной хищник, внезапно пробудившийся в неволе, но вскоре вновь погружается в дремоту, и спит, и грезит дальше, подспудно, без меня, потому что я отделился от души с тех пор, как рассиживаю на этих концертных стульях.
И лишь теперь, когда я сам целиком и полностью сделался частью толпы, средним курортником, скучающим, усталым обывателем, лишь теперь я сознаю, как смехотворно и легкомысленно было на первых страницах этих заметок разыгрывать из себя нормального представителя этого мира и этой психологии. Я иронизировал, и лишь теперь, когда в самом деле принадлежу к этому нормированному, обезличенному миру повседневности, когда без души сижу в зале, вкушая легкую музыку, как кушают чай или пильзенское пиво, лишь теперь я снова целиком и полностью сознаю, как сильно, как люто ненавижу этот мир. Ибо сейчас я ненавижу, презираю и высмеиваю в нем не что иное, как самого себя. Нет, быть заодно с этим миром, к нему принадлежать, пользоваться в нем признанием и чувствовать себя хорошо – сейчас я это ощущаю всеми фибрами своего существа – не для меня, заказано мне, есть грех против всего доброго и святого, что мне известно и участвовать в чем для меня счастье. И лишь потому, лишь из-за того, что я сейчас совершаю этот грех, из-за того, что я заодно с этим миром и его приемлю, мне сейчас так тошно! И все же я ничего не предпринимаю, инертность сильнее сознания, жирное, ленивое брюхо сильнее робко скулящей души.
Теперь я иногда позволяю другим постояльцам гостиницы втянуть меня в разговор; мы задерживаемся после трапезы где-нибудь в коридоре и высказываем совершенно одинаковые мнения о положении в политике и на бирже, о погоде и лечении, а также о житейской философии и семейных заботах. Что молодежь, как ни верти, нуждается в авторитетах, и очень даже иногда полезно столкнуться с трудностями и проглотить горькую пилюлю, и еще много такого, с чем я заранее охотно соглашаюсь и чему с желудком, набитым хорошей пищей, выражаю полное свое одобрение. Время от времени душа вздрагивает, слово во рту оборачивается желчью, и я вынужден поспешно и бесцеремонно спасаться бегством, ища уединения (о, как трудно его здесь найти!), но в общем и целом я повинен и в этом преступлении против духа, грешу глупой, пустой болтовней, ленивым, бездумным поддакиванием.
Другое развлечение, к которому я здесь стал привыкать, – это кинематограф. Я провел несколько вечеров в кино, и если в первый раз пошел туда лишь затем, чтобы как-то уединиться, избежать докучливых разговоров и вырваться из-под наваждения голландца, то во второй отправился туда уже ради удовольствия, ради рассеяния (вот я и приучился к словечку "рассеяние", раньше вовсе отсутствовавшему в моем лексиконе!). Я был там неоднократно и, совращенный соблазнительной для глаз сменой картин, утратив всякую разборчивость, не только безропотно мирился с самым возмутительным и неряшливо состряпанным суррогатом искусства и псевдодраматизмом, наряду с ужасающей музыкой, но терпел и зловредную, как физически, так и духовно, атмосферу зрительного зала. Я начинаю все терпеть, проглатываю все, даже самое глупое, самое безобразное. Я часами сидел на бесконечно длинном фильме, и мне показывали императрицу древнего мира, вкупе с театром, цирковой ареной, храмом, вкупе с гладиаторами и львами, святыми и евнухами, и я терпел, когда высочайшие ценности и символы, трон и скипетр, мантия и ореол святого, крест и держава, наряду со всеми вообразимыми и невообразимыми свойствами и состояниями человеческой души, с сотнями людей и зверей валилось в одну кучу и выставлялось напоказ ради никчемной цели и все это само по себе пышное зрелище, обесцененное длиннейшими идиотскими титрами, отравленное ложным драматизмом и униженное бессердечной и безголовой публикой (в том числе и мной), превращалось в балаган. Минутами это было просто ужасно, и не раз я готов был убежать, но ишиатикам не так-то легко бегать, я остался и досмотрел эту пошлятину до конца и, вероятно, завтра или послезавтра снова отправлюсь в тот же самый зал. Несправедливо было бы отрицать, что я видел в кино также и прелестные вещи, в частности, обаятельнейшего французского акробата и юмориста, чьим находкам могли бы позавидовать большинство писателей. Если я что обвиняю, если что вызывает у меня досаду и отвращение, так это не кино, а единственно я сам, его посетитель. Кто заставляет меня туда ходить, выносить отвратительную музыку, читать идиотские титры, слышать гогот своих более простодушных братьев? В упомянутом выше боевике я видел, как волокли по песку окоченелые трупы целой дюжины красавцев-львов, которых мы всего две минуты перед тем видели живыми, и слышал, как половина зала встретила это гнусное и печальное зрелище громким хохотом! Неужели в здешних термальных водах содержится нечто такое, какая-нибудь соль, кислота, известь, нечто нивелирующее человека, тормозящее в нем все высокое, благородное, ценное и, напротив, стимулирующее низменное и пошлое? Что ж, склоняюсь и стыжусь, а на будущее, ко времени возвращения в свою степь, даю себе несколько обетов.
Кончается ли на этом перечень моих дурных привычек и благоприобретенных пороков? Нет, еще не кончается. Я приобщился также к азартным играм, неоднократно с удовольствием и увлечением играл за зеленым столом и развлекался у автомата, которому через маленькие отверстия даешь заглатывать серебряные франки. К сожалению, играть по-настоящему я не могу, для этого у меня мало денег, но что мне по карману, я все же всадил туда, и дважды мне посчастливилось играть целый час кряду и в конечном итоге потерять не более одного-двух франков. Разумеется, это не были переживания настоящего игрока, но все же я и тут, так сказать, нюхнул пороху и должен признаться: игра доставила мне большое удовольствие. Должен также признаться, что не испытывал при этом никаких моральных угрызений, как на концертах, при разговорах с курортниками и знакомстве с кино-львами, напротив, предосудительный и антибуржуазный душок данного порока мне весьма нравился, и я искренне сожалею, что не могу ставить более солидные куши.
Мои ощущения при игре были примерно следующие: сперва я некоторое время стоял у края зеленого стола, глядя на поля с цифрами и слушая голос человека у рулетки. Цифра, которую выкликал этот человек, избранная катящимся шариком цифра, еще секунду назад слепая и бессмысленная среди множества других, вдруг жарко и светло вспыхивала в голосе человека, в занятой шариком клетке, в ушах и сердцах публики. "Quatre" называл он, или "cinq" или "trois", и не только в моих ушах и сознании, не только на круглой вогнутой колее шарика вспыхивала цифра, но и на зеленом столе. Когда вышла семерка, чопорно подтянутая черная цифра семь в отведенном ей зеленом поле на секунду празднично засияла, оттеснив в безвестность все остальные цифры, потому что все другие были всего-навсего возможностями, и лишь она стала осуществлением, действительностью. Осуществление возможного, ожидание этого и сопричастность – вот в чем была душа игры. Стоило мне несколько минут понаблюдать и послушать, начать интересоваться игрой, как наступил первый восхитительный и сладостно волнующий миг: выкликнули шесть, и цифра эта меня нисколько но удивила, она возникла так закономерно, так естественно, так реально, словно я ее наверняка ждал, больше того, словно я сам ее выкликнул, ее сделал, ее сотворил. С этой секунды я всей душой принадлежал игре, предугадывал судьбу, чувствовал себя на дружеской ноге со случаем, а это, скажу прямо, блаженное чувство, в нем стержень и магнетическая сила всей игры. Итак, я услышал, как вышла семерка, потом единица, потом восьмерка, не почувствовал себя ни удивленным, ни разочарованным, поверил, что именно эти цифры я и ожидал, и вот уже связь установилась, меня втянуло в поток, и я ему доверился. Теперь я смело оглядывал зеленую гладь стола, читал цифры, и какая-нибудь из них меня притягивала, я слышал, как она тихонько зовет (иногда это были даже две сразу), видел, как она украдкой мне кивает, и ставил свои франки на эту цифру. Если она не выходила, я не огорчался и не разочаровывался, я мог ждать, моя шестерка или девятка непременно еще выскочит. И она выскакивала, во второй или в третий раз она в самом деле выскакивала. Сам момент выигрыша чудесен. Ты воззвал к судьбе и положился на нее, тебе кажется, ты сопричастен великой тайне, у тебя как бы смутное предчувствие, что ты с ней в союзе и в дружбе, – и что же, это правда, это подтверждается, твое робкое затаенное предположение, твоя маленькая сокровенная мечта вспыхивает, происходит чудо, предчувствие обращается в действительность, твоя цифра избирается всемогущим стеклянным шариком, человек у колеса громко ее выкликает, и крупье бросает тебе веером горсть сверкающих серебряных монет. Это необыкновенно хорошо, это чистое счастье, и дело тут не в деньгах, поскольку пишущий эти строки из всех выигранных франков не сохранил ни единого, рулетка все их вновь поглотила, и тем не менее прекрасные мгновения выигрыша, эти удивительно непосредственные, по-детски цельные и насыщенные осуществления светятся все так же ярко и восхитительно, каждое было сияющей, пышно украшенной рождественской елкой, каждое было чудом, каждое – праздником, причем праздником души, подтверждением, признанием, взлетом сокровеннейшего, глубочайшего жизненного инстинкта. Конечно, можно ощутить ту же радость, то же несказанное счастье на более высоких уровнях, в более благородных и утонченных формах: при озарении глубокой жизненной истиной, в момент внутренней победы над собой и особенно в минуты творчества, в минуту нахождения, блеснувшего наития, торжествующе нащупанной цели в работе художника, все это в более высоких сферах сходно с ощущением выигрыша, подобно образу и отражению. Но как редко переживает такие высокие, божественные минуты даже счастливец, даже талант, как редко зажигается в нас, усталых поздних людях, удовлетворение, насыщающее чувство счастья, которое по силе и великолепию могло бы сравниться с радостными переживаниями детства! За этими-то переживаниями и гонится игрок, пусть с виду его привлекают деньги. Эту райскую птицу радости, ставшую столь редкой в нашей плоской, пресной жизни, он и старается добыть, к ней устремлена пылающая в его взоре страсть. Теперь игра шла с переменным счастьем, временами мы были с ним едины, я сам сидел в катящемся шарике, выигрывал, и меня ознобом пробирал восхитительный трепет возбуждения. Потом высшая точка была пройдена. В брючном кармане у меня бренчала солидная пригоршня выигранных монет, я раз за разом продолжал ставить, но прежняя уверенность постепенно стала меня покидать, выскочила единица, затем четверка, которых я никак но ждал, явно враждебные и словно бы издевавшиеся надо мной. Я стал неспокоен и боязлив, ставил на цифры, не испытывая никакого смутного предчувствия, долго колебался между четом и нечетом, но, будто по принуждению, продолжал ставить, пока не просадил всех выигранных денег. И не спустя какое-то время, а тут же, еще играя, я ощутил всю глубину сравнения, увидел в игре картину жизни, где происходит буквально то же самое, где необъяснимое, неразумное предчувствие дает нам в руки сильнейшие чары, развязывает могущественнейшие силы и где, когда добрые инстинкты ослабевают, вмешиваются здравый смысл и рассудок, какое-то время лавируют и сопротивляются и в конечном итоге происходит то, что и должно произойти, безо всякого нашего участия и вовсе помимо нас. Переваливший за высшую свою точку и все же неспособный остановиться, ослабевший духом игрок, не руководимый никакой интуицией, никакой глубокой верой, точь-в-точь походит на человека, который, не видя выхода в серьезных жизненных вопросах, вместо того чтобы подождать и закрыть глаза, неизбежно попадает впросак от излишних расчетов, стараний и мудрствований. Вернейшее правило игры за зеленым столом следующее: если видишь, что какой-нибудь усталый и невезучий игрок много раз кряду ставит то на одну, то на другую цифру и затем все-таки отступается – смело ставь на цифру, которую он долго и безуспешно осаждал и, отчаявшись, бросил, она непременно выскочит.
Игра на деньги до странности отличается от всех прочих городских и курортных развлечений. Здесь за зеленым столом и книжек не читают, и не ведут пустопорожних разговоров, и не вяжут чулок, как на концертах и в кургартене, тут не зевают и не почесывают себе шею, даже ревматики и те не думают здесь садиться, а стоят, подолгу и с трудом, прямо-таки героически стоят на собственных, обычно столь щадимых ногах. Здесь, в игорном зале, не услышишь ни шуток, ни разговоров о своих болезнях или о Пуанкаре, тут почти никогда не смеются, обступившая стол толпа зрителей серьезна и разве что перешептывается, приглушенно и торжественно звучит голос помощника крупье, приглушенно и нежно звенят друг о друга монеты на зеленом столе, и уж это одно, это благоговение и относительная сдержанность и достоинство, придает в моих глазах игре неизмеримое преимущество над другими видами развлечений, при которых люди ведут себя так шумно, так развязно и необузданно. Здесь, в игорном зале, царит строгая торжественность и праздничность, посетители входят сюда словно в храм, тихо и несколько робея, говорить решаются лишь шепотом, благоговейно взирают на господина во фраке. А тот ведет себя выше всяких похвал, не как живой человек, а как бесстрастный носитель высокой должности или сана.
Я не стану здесь разбирать психологические причины такого праздничного настроения и прекрасной, благотворной торжественности, поскольку давно отказался от фикции, будто моя Psychologia balnearia повествует о чьей-либо посторонней, а не моей собственной психике. По-видимому, исполненная достоинства и набожности атмосфера шепчуще-молитвенной святости в игорном зале вызвана просто тем, что здесь дело идет не о музыке, драмах и прочих ребячествах, а о самом важном, любимом и святом в представлении людей – о деньгах. Но, как сказано, я не намерен в это вникать, последнее не входит в мою задачу. Я только отмечаю, что, в противоположность другим публичным увеселениям, здесь, в игорном зале, атмосфера не лишена благочестия. И если, например, в кино публика не очень-то стесняется и словесно, да и всякими иными способами, выражает свое одобрение и неодобрение, здесь даже главный персонаж, игрок, в минуты наисильнейшего, обоснованнейшего и вполне дозволенного волнения, а именно при выигрыше или проигрыше денег, почитает себя обязанным проявлять выдержку и достоинство. Я вижу, как люди, сопровождающие при ежедневной карточной игре потерю несчастных двадцати сантимов взрывами досады, бранью, проклятиями, проигрывают здесь в сотни раз больше, не хочу сказать "не моргнув глазом", потому что глаза даже очень моргают, но не поднимая голоса и не докучая окружающим непристойным выражением своих чувств.
Поскольку мудрые правительства заботятся обо всем, могущем способствовать подъему народного просвещения, и поощряют и поддерживают все служащие тому учреждения, я возьму на себя смелость, хоть я и совершенный профан в данной области, указать специалистам на тот факт, что из всех игр, развлечений и забав ничто так не воспитывает в участниках самообладание, спокойствие и благопристойность, как азартная игра в открытых игорных залах.
Но какой бы привлекательной и даже благотворной ни казалась мне игра, я все же нашел возможность поразмыслить также и над ее теневыми сторонами, точнее, испытать их на собственном опыте. Горячо и с морализующим пафосом выдвигаемые политэкономами возражения против рулетки, с моей точки зрения, сплошь несостоятельны. Что игроку грозит опасность слишком легко разбогатеть и потому утратить всякое уважение к святости труда, что, с другой стороны, ему грозит потеря всех собственных денег и, в-третьих, что, долго наблюдая круговращение шариков и талеров, он может даже лишиться основы основ всей экономической буржуазной морали – безграничного почтения к деньгам, – пусть это и справедливо, но я не могу признать все эти опасности такими уж серьезными. Мне как психологу представляется, что для очень многих тяжело душевно больных людей быстрая потеря всего состояния и крушение их веры в святость денег означало бы отнюдь не несчастье, а вернейшее, даже единственно возможное спасение, и совершенно так же мне представляется, что при теперешней нашей жизни, в противовес исключительному культу работы и денег, было бы весьма желательно приятие случая, доверие к прихотям судьбы и ее превратностям, чего всем нам очень недостает.
Нет, если что является, по-моему, недостатком азартной игры и, несмотря на ее положительные стороны, все же превращает ее в конечном счете в порок, это нечто чисто духовное. По моему личному, весьма приятному опыту, ежедневное двадцатиминутное погружение в азарт рулетки и нереальную атмосферу игорного зала всегда радостно возбуждает. Для скучающей, оскудевшей, усталой души это истинный бальзам, лучший из всех, мною испробованных. Недостаток лишь в том (и этот недостаток азартная игра разделяет с тоже весьма приятным алкоголем) – недостаток в том, что при игре это возбуждение идет извне и оно чисто механическое и материальное; вот тут-то и возникает большая опасность: положившись на такое безотказное механическое возбуждение, начнешь пренебрегать, а затем и вовсе забросишь собственную тренировку и душевную активность. Приводить душу в движение не размышлением, не мечтами, не фантазированием или медитацией, а чисто механически – рулеткой – все равно что для тела пользоваться ванной и услугами массажиста, но отказаться от собственных усилий, от спорта и тренировки. На том же обмане основывается и возбуждающий механизм кинематографа, подменяющий собственную творческую работу глаза, открытие, выбор и запоминание прекрасного и интересного, чисто материальным зрительным кормом.








