444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Книга россказней » Текст книги (страница 3)
Книга россказней
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:11

Текст книги "Книга россказней"


Автор книги: Герман Гессе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Он благословил меня с большим жаром и поцеловал, словно отец сына, хотя был ненамного старше меня. И я оставил его, раз он так хотел, и отправился восвояси. Однако душа моя была полна смущения, а сердце мое разрывалось от горя и сдавившей его тяжести. Молясь и вздыхая, шел я своей дорогой, а когда достиг того клена и увидел море, поблескивающее в свете восходящей луны, мрачные мысли одолели меня, так что я бросился наземь и долго лежал недвижимо, как сраженный. Поднявшись же вновь с земли, я увидел открывавшиеся по обе стороны обширные долины, освещенные луной, и небо, усеянное звездами.

С того часа я никогда не забывал дорогого брата Антонио, более того, часто размышлял о его речах и обо всем, что мне было известно о его жизни и нраве. Во всем я усматривал власть и неисчерпаемую любовь Господа, сделавшего Антонио блаженным мудрецом. Ведь прежде он был не только состоятельным мужем благородного сословия и сластолюбцем, но также поэтом и известным любителем светских наук, знавшим даже греческий язык и множество прочих искусств, в которых наша бедная душа не нуждается. Рассказывали, что он испытывал грешную любовь к одной знатной даме и посвятил ей целую книжицу латинских стихов. Даже и в то время, когда я уже давно знал и глубоко чтил его за благочестие и мудрость, он мог вдруг заговорить так, как это делают поэты, в некоем воодушевлении, обращаясь к горам и ветрам, словно бы у них есть душа. И один раз я скромно указал ему на это, как на занятие недостойное, даже языческое. Тогда он бесстрашно рассмеялся и сказал:

– Разве не ведомо тебе, что святой Франциск называл все эти вещи «нашими братьями и сестрами» и что он проповедовал даже птицам и другим тварям? Истинно, я знаю, что каждая былинка на поле свята и дорога Господу. И что рыбы, немые и обитающие в глубинах водных, ему угодны, и святой человек, имя которого я ношу, проповедовал им Евангелие.

Таким вот образом его сердце, которое оказывалось по отношению к людям порой суровым и строгим, было благосклонно ко всякого рода природным и милым сердцу вещам, отчего он также всех животных и даже маленьких мушек и жучков называл «святыми» и обходился с ними с большой осторожностью. Вот что сказал он однажды:

– Если ты обидишь человека, он может отомстить за это или простить тебя. Невинные же растения и животные отданы Богом на попечение человека, чтобы он любил их и присматривал за ними, как за меньшими братьями. Если ты сделаешь человеку приятное, платой тебе за это будет

его благодарность и его любовь, однако когда ты щадишь жучка, рыбу, или птицу, или же малое растение, а то и побольше или выказываешь им свою любовь, то делаешь угодное Господу. И когда ты после смерти предстанешь пред Ним как благочестивый христианин и проповедник, Он, быть может, спросит тебя: «Почему ты раздавил этого червя? Почему ты сорвал этот цветок и бросил его? Почему ты сломал эту ветвь? Все это ты причинил Мне».

Более десяти лет назад Антонио сочинил длинное и прекрасное стихотворение о пчелах и о том, как они умеют жить словно народы, приготовляя удивительным образом мед. Он сам прочел мне его, и я немало дивился правдивости и красоте его слов. Когда же я его в другой раз спросил, почему он, раз уж Бог сделал его поэтом, не воспел страданий Спасителя или жизнь блаженных отцов церкви, он серьезно задумался и отверг мои предложения.

– Помысли, – сказал он, – как могу я дерзнуть описать в стихах Господа и Его священное имя, если мне и малейшее из Его творений, вроде тех самых пчел, представляется столь удивительным и непостижимым.

Однако довольно об этом. Вы желаете узнать о кончине Антонио, так что я напишу далее то немногое, что дошло впоследствии до моих ушей.

Вскоре после того, как я покинул умирающего, выполняя его собственную волю, навестил его козопас из Toppe и оставался у нашего брата до самой его смерти. Он обнаружил его очень ослабшим, но лежащим с открытыми глазами, и, когда он спросил у Антонио, какую службу он может ему сослужить, тот поблагодарил его слабым голосом, так ни о чем и не попросив. А некоторое время спустя он начал говорить очень тихо и в ясном уме. Он расспрашивал пастуха о его стаде, о том, сколько у него козлов и как их зовут, сколько им лет и какого они нрава, так, как разговаривают между собой пастухи. После этого он спросил:

– Есть у тебя в стаде маленькие козлята? Когда пастух ответил утвердительно, Антонио

назвал ему разные травы, полезные, если козлята заболеют. Некоторые из этих трав были пастуху известны, некоторые же нет, и тогда умирающий описал их с чрезвычайной ясностью.

– Не забудь, – сказал Антонио, – что все эти скотинки, пусть еще столь малые, созданы Богом и явлены нам живыми чудесами Его доброты. О них должна быть твоя забота, не обо мне, ибо я, как видишь, утлая посудина, и жизнь моя неудержимо утекает. Ты же должен каждый день своей жизни думать обо мне, чтобы радоваться своей жизни, пока она еще продолжается. Ибо однажды и твои силы иссякнут, и ты вкусишь смерти, а вкус ее горше, чем может измыслить мысль. Как бы ни была тяжела твоя жизнь, друг мой, смерть все же гораздо тяжелее и ужаснее. Знай это и радуйся своим дням, пока наслаждаешься жизнью.

После этого он долго молчал, и силы его таяли. И все же он заговорил вновь и произнес эти странные слова:

– Кто жаждет женщины и любит ее, но не знает, отвечает ли она ему тем же, тот страдает, и

жизнь его тяжела, и всякий мужчина испытал это в сердце своем. Однако тот, кто жаждет Бога и любит его, тот страдает еще более тяжко, и страдание его бесконечно, ибо он никогда не узнает, сможет ли он удостовериться в любви Божией.

Больше он уже ничего не говорил. Пастух же рассказал: умирающий бросал вокруг себя все более ясные взгляды, рассматривая в том числе и свою руку все более пристально и словно изумленно, и несколько раз кивнул головой. Затем он улыбнулся доброй и печальной улыбкой и вскоре скончался. Мир праху его!

Вот и все, что я могу сообщить. Примите это немногое благосклонно, и да благословит вас Господь! Этого вам желает ваш покорный слуга и брат во Христе

Фра Дженнаро.

КОНЧИНА БРАТА АНТОНИО

DER TOD DES BRUDERS ANTONIO

Написано в 1904 г., первая публикация – 1908 г.; новелла вошла в сб. «Fabulierbuch».

Для образа брата Антонио Гессе явно позаимствовал некоторые черты биографии Франческо Петрарки.

РАССКАЗЧИК

В монастыре, расположенном высоко в тосканских Апеннинах, сидел у окна своего уютного покоя престарелый господин духовного сословия, гостивший в обители. За окном летнее солнце заливало жаром стены, узкий, похожий на крепостной, двор, каменные лестницы и крутую мощенную камнем дорогу – жаркий и утомительный путь из зеленой долины к монастырю. Дальше простирались плодородные долины, сады, щедро заросшие оливами, фруктовыми деревьями и виноградной лозой, светлые маленькие селения с белыми стенами и изящными башнями, а за ними высокие, голые, красноватые горы, на которых то там, то тут располагались окруженные стеной усадьбы и маленькие белые виллы.

На широком подоконнике перед стариком лежала книжечка. Переплет ее был сделан из старого пергамента, на котором все еще пылала, выведенная киноварью, буквица. Он только что читал ее, а теперь, играя, поглаживал белой рукой книжицу, задумчиво улыбался и слегка покачивал головой. Томик этот не из монастырской библиотеки, да и был бы там совсем некстати; ведь содержались в нем не молитвы, не благочестивые размышления и не жития святых отцов, а новеллы. Этот сборник новеллино на итальянском языке появился совсем недавно, и на его изящно отпечатанных страницах можно было прочесть много всякой всячины, нежные истории о рыцарстве и дружбе вперемежку с проделками прожженных шельмецов и сочными описаниями прелюбодеяний.

Несмотря на кроткую внешность и довольно высокий церковный сан, у дона Пьеро не было причин смущаться этих светских соленых историй и побасенок. Он немало повидал на свете и немало испытал наслаждений, к тому же он и сам был сочинителем множества новелл, в которых щекотливость приключений состязалась с деликатностью их описания. Сколь изобретательно ухаживал он в молодые годы за прекрасными дамами, сколь ловко карабкался, чтобы проникнуть в запретные окна, столь же умело и складно научился он позднее рассказывать о своих и чужих приключениях. Хотя он не напечатал ни одной книги, написанные им истории знала вся Италия. Он любил более утонченный способ распространения сочинений: он заказывал искусному писцу рукопись своих историй, каждой отдельно, и посылал такой лист или тетрадку то одному, то другому из своих друзей в подарок, всегда сопровождая лестным или шутливым посвящением. Эти драгоценные пергаментные списки поначалу ходили по рукам в аббатствах и при дворах, их пересказывали и переписывали снова и снова, и так они оказывались в тихих отдаленных замках, в каретах путешественников и на кораблях, в монастырях и домах священников, в мастерских художников и в хижинах ремесленников.

Правда, вот уже несколько лет минуло с тех пор, как последняя изящная новелла отправилась в свет из-под его пера, а в нескольких городах книгоиздатели ждали его смерти, словно голодные волки, чтобы тут же напечатать собрание новелл. Дон Пьеро сделался стар, и сочинительство ему наскучило. К тому же с годами его душа все больше отвращалась от галантных и суетных материй, склоняясь если и не к аскезе, то все же к более углубленному и неспешному созерцанию Вселенной и ее частностей. Счастливая и насыщенная жизнь до сих пор наполняла его рассудок действительностью, удерживая от глубокомыслия; ныне же настал час, когда взор его обратился от пестрого мирка бренности к широким просторам вечности и наполнился тихим изумлением при виде причудливого и неразрывного сплетения конечного и бесконечного. Светлы и искренни, подобно его прежним мыслям, были и эти рассуждения, он не сетуя ощутил приход успокоения и начало осени, когда спелый плод насыщается стремлением и устало клонится к матери-земле.

И вот он, отложив книгу, созерцал, размышляя и наслаждаясь, светлый летний пейзаж. Он видел, как копаются на полях крестьяне, как, запряженные в недогруженные телеги, топчутся у садовых ворот лошади, как неопрятный нищий бредет по длинной белесой дороге. Улыбнувшись, он решил подарить что-нибудь этому нищему, когда тот доберется до монастыря, и, привстав, с наигранным сочувствием пробежал взглядом дорогу, делавшую большой крюк вокруг мельницы и речной излучины и поднимавшуюся к воротам, крутую раскаленную каменистую дорогу, по которой блуждала одинокая курица, сонно и бестолково, а на раскаленных стенах монастыря играли ящерицы. Они стремительно носились, тяжело дыша замирали, медленно и пытливо поворачивали переливающиеся шеи и темные немигающие глаза, с удовольствием вдыхали трепещущий от жары воздух и вдруг снова срывались с места, увлекаемые неведомым порывом, молниеносно исчезали в узких каменных щелях, оставляя снаружи свисающие длинные хвосты. От этого зрелища доном Пьеро овладела жажда. Он оставил покой и перешел через прохладные дортуары на сонную внутреннюю галерею. Услужливо поднял ему монах-садовник тяжелое ведро из прохладных глубин подземной цистерны, в которых незримые капли ударяли по звучной водной глади. Он налил себе воды, сорвал с ухоженного лимонного деревца зрелый желтый плод и выжал его сок в бокал. После этого он стал пить маленькими глотками.

Вернувшись в комнату, к окну, он устремил услажденный взор на долины, сады и гряды гор. Если его взгляд обнаруживал усадьбу, уютно примостившуюся на склоне, он рисовал в своем воображении залитые солнцем ворота, через которые туда и сюда двигались поденщики с наполненными корзинами, взмыленные упряжные лошади и широкомордые волы, шумная детвора, суетливые куры, спесивые гуси, румяные служанки. Если он примечал на горной гряде пару стройных кипарисов, словно языки пламени вздымавшихся к небесам, то представлял себе, как путником останавливается под ними на привал, в шляпе с пером, с забавной книгой в сумке и с песней на устах. Там, где край леса отбрасывал свою зубчатую сень на светлый луг, его взгляд замирал: ему виделись молодые люди, расположившиеся среди анемон и проводящие время в беседах и легком кокетстве, у опушки их уже ждут большие плоские корзины с холодными закусками и фруктами, а в прохладную лесную землю наполовину врыты узкогорлые кувшины с вином, в которые дома еще были опущены кусочки льда.

Он привык наслаждаться созерцанием видимого мира, так что в отсутствие прочих развлечений ему довольно было видеть из окна дома или кареты любой клочок земли или другой осколок мира, чтобы не скучать, при этом разнообразные людские занятия и хлопоты вызывали у него, смотревшего на все это свысока, улыбку. Он признавал за каждым его заслуги, имея достаточно оснований полагать, что в глазах Бога церковный владыка значит немногим более какого-нибудь бедняги поденщика или крестьянского сына. И пока он, лишь недавно ускользнувший из города, любовался зелеными просторами, его неугомонный летучий дух перенесся на веселые поля юности, словно это она раскинулась перед ним, чтобы он мог с удовольствием рассмотреть ее, оглядываясь назад из своего почтенного возраста. Точно отголосок испытанной когда-то радости, припоминал он тот или иной день услады, припоминал радость охоты, когда он еще не носил сутану, горячие стремительные скачки по залитым солнцем дорогам, ночи, наполненные песнями, разговорами и звоном бокалов, гордую донну Марию, мельничиху Мариетту и осенние вечера, которыми навещал белокурую Джульетту в Прато.

Он присел, не теряя из вида красновато-коричневое ожерелье высоких гор, словно там вдали можно было еще и вправду увидеть блеск и ощутить дыхание того времени, словно продолжало там пылать давно зашедшее солнце. Его память вернулась к дням, когда он не был уже мальчиком, но еще не стал юношей. К тому, что он потерял безвозвратно; единственному, что уже никогда не повторялось и что воспоминанию тоже не удавалось целиком вызвать к жизни – тому весеннему, полному томления, ощущению взросления. Как жаждал он тогда знаний, истинных знаний о мире и мужской жизни, о сути женщины и любви! И как богат и неосознанно счастлив был он в том болезненно жадном томлении! То, что он видел и чем наслаждался потом, было прекрасно, было сладостно, однако прекраснее, сладостнее и блаженнее было то фантастическое мечтание, предвосхищение, ожидание.

Тоска по утраченному времени охватила старика. О если б он мог еще раз прожить только один час из тех, когда он пробовал на ощупь покрывало жизни и любви, еще не ведая, что он найдет за ним, не зная, жаждать ли этого или бояться! Еще раз краснея подслушать разговоры старших товарищей и испытать дрожь до самого сердца от обращенных к нему слов женщины, о любовной жизни которой перешептывались или же только догадывались!

Не таким был мужчиной дон Пьеро, чтобы погрузиться в печаль от воспоминаний и принести свое душевное спокойствие в жертву погоне за видениями. Неожиданно скорчив гримасу, он начал тихонько насвистывать мелодию старинной веселой канцоны. Потом снова взялся за новеллино и предался удовольствию блуждать в цветистых садах сочинительства, где блистали роскошные одеяния, бассейны фонтанов полнились гомоном купающихся девушек, а в кустах слышался вкрадчивый шепот влюбленных. Время от времени он удовлетворенно кивал, приметив игру слов, удачный поворот интриги, меткое крепкое словцо, походя брошенное двусмысленное замечание, умело и дразняще высвеченное притворной скрытностью; порой он делал недовольный жест – вот это я бы сделал иначе. Некоторые предложения он негромко проговаривал вслух, пробуя их мелодию. Веселие отразилось на его проницательном лице и зажгло озорные огоньки в его глазах.

Как это бывает, когда мы чем-то заняты, а часть нашей души невольно блуждает в отдаленных пределах, то ли фантазиях, то ли воспоминаниях, так и часть мыслей дона Пьеро задержалась без его ведома в той давней ранней поре его юности и беспокойно кружила среди покоящихся в прошлом тайн, словно ночная бабочка у освещенного и закрытого окна.

А когда час спустя занимательная книга снова была отложена в сторону и оказалась на стуле, его блуждающие мысли все еще не вернулись из прошлого, и, чтобы призвать их к себе, дон Пьеро отправился вслед за ними и забрел так далеко, что ему захотелось еще побыть там. Забавляясь, он схватил оказавшийся под рукой листок бумаги, взял с конторки перо и стал выводить на бумаге изящные линии. Тонкая женская фигура сложилась на поверхности листа; с тихой радостью работала белая нежная рука священника над складками и оторочкой ее одеяния, только лицо оставалось невыразительной маской, здесь ему явно не хватало умения. Пока он сокрушенно качал головой, обнаруживая, что застывшие линии губ и глаз, вместо того чтобы оживать, становились только грубее и неподвижнее, солнце все больше клонилось к закату, и когда он наконец поднял глаза, то увидел, что горы окрасились красным цветом. Дон Пьеро высунулся из окна, глядя, как возвращаются в золотистом облаке пыли скот и телеги, крестьяне и крестьянки, слушая, как доносится из ближних деревень колокольный звон, а когда он отзвучал, еще можно было различить низкое гудение колоколов где-то далеко, быть может во Флоренции. Долина была наполнена вечерним ароматом роз, а с наступлением сумерек горные вершины вдруг стали бархатно-голубыми, а небо – опаловым. Дон Пьеро кивнул темнеющим горам, решил, что пора бы поужинать, и направился неспешной походкой в трапезную настоятеля.

Приближаясь, он услышал непривычные звуки веселья, что указывало на присутствие гостей, и, когда вошел в трапезную, двое приезжих поднялись с кресел. Настоятель тоже встречал его стоя.

– Ты задержался, Пьеро, – произнес он. – Вот, господа, тот, кого мы ждали. Окажи любезность, Пьеро, – это дон Луиджи Джустиниани из Венеции и его родственник, молодой дон Джамбаттиста. Господа прибыли из Рима и Флоренции и вряд ли заглянули бы в мое горное гнездо, если б не присутствие такой знаменитости, как ты, о чем им поведали во Флоренции.

– Так ли? – засмеялся Пьеро. – Быть может, все иначе, и господа просто не ослушались голоса крови, который не дал им пройти мимо ворот монастыря.

– О чем это ты? – удивленно спросил настоятель, а Луиджи засмеялся.

– Дон Пьеро, похоже, провидец, – обрадованно заметил он, – и потому решил поразить нас, напомнив давнее семейное предание.

И он вкратце поведал настоятелю примечательную историю своего предка. Случилось так, что тот, еще будучи совсем юным послушником, оказался последним мужчиной в роду, потому что все мужчины, носившие имя Джустиниани, погибли в Византии. Чтобы род не пресекся, папа освободил его от обета и женил на дочери дожа. У него родились три сына, но, когда они выросли и взяли в супруги женщин из самых почтенных домов, он вернулся в монастырь, где предался самой строгой аскезе.

Пьеро занял почетное место и отвечал на учтивости, слетавшие с уст сладкоречивых венецианцев, в самых изысканных выражениях. Он немного устал, однако не показывал вида, и по мере того как птица сменяла рыбные блюда, а выдержанное густое кьянти – терпкое болонское вино, становился все оживленнее.

Когда со стола унесли блюда и рядом с бокалами остались лишь кувшин вина и ваза с фруктами, в комнате было уже почти темно. Сквозь узкие сводчатые окна, врезанные в массивную каменную кладку, синело ночное небо, и цвет его долго еще сохранялся прежним, даже после того, как были зажжены свечи. Из лежавшей под окнами долины время от времени доносились звуки летней ночи – то далекий собачий лай, то смех, пение и игра на лютне где-то у мельницы, то шуршание шагов любовной пары. Волнами набегал теплый, напоенный ароматами полей ветер, мелкие ночные мотыльки с серовато-серебристыми крыльями беспокойно кружили вокруг пламени свечей, с которых тяжелыми бородами свисал капающий воск.

За столом было шумно и весело. Разговор, начавшийся с политических новостей и последних ватиканских анекдотов, перешел затем к делам литературным, а закончился любовными, при этом молодые гости не скупились на истории, настоятель молча кивал, а дон Пьеро делал замечания и обобщения, в которых основательность содержания не уступала утонченности формы. Однако его более увлекала приятность разнообразия, нежели строгость последовательного рассуждения, и едва он осмелился утверждать, что бывалый мужчина и в самой глубокой тьме сможет по верным признакам отличить блондинку от брюнетки, как тут же оказался в противоречии с самим собой, когда вслед за этим выдвинул положение, что у женщин, да и вообще в делах любви, тройка – число четное, а белое – черное.

Венецианцы сгорали от желания выудить из него какую-нибудь историйку и употребляли все свое искусство, чтобы незаметно подтолкнуть его к рассказам. Однако старик был невозмутим и довольствовался тем, что вплетал в разговор то изречение, то наблюдение, благодаря чему с легкостью выуживал из собеседников историю за историей, каждую из которых он охотно присоединял к богатствам своей неисчерпаемой памяти. Порой он слышал давно знакомые ему сюжеты в новом облачении, но не разоблачал плагиатора; он был достаточно опытен, чтобы знать, что старые добрые истории бывают еще прекраснее и забавнее, когда новичок рассказывает их, представляя, что они случились с ним самим.

Однако под конец юный Джамбаттиста потерял терпение. Отхлебнув темно-красного вина, он с размаху поставил бокал на стол и обратился к старику.

– Досточтимый государь! – воскликнул он. – Вы знаете так же хорошо, как и я, что все мы умираем от страстного желания услышать из ваших уст какой-нибудь рассказ. Вы вынудили нас поведать с дюжину историй, мы же надеялись, что вы ответите еще более увлекательной, хотя бы для того, чтобы посрамить нас. Будьте же так любезны и подарите нам какую-нибудь старую или новую новеллу!

Пьеро задумчиво отправил в рот смоченную в вине фигу и отвечал, посасывая плод:

– Вы забываете, драгоценный друг, что я более не легкомысленный новеллист, а старик, которому уже нечего сочинять, кроме стихотворной надписи на своем могильном камне.

– Позвольте, – возразил Джамбаттиста, – вы только что произнесли о любви слова, которыми мог бы гордиться любой юноша.

Луиджи тоже принялся просить. Дон Пьеро лукаво улыбался. Он решил уступить, но рассказать такую историю, которая разочаровала бы молодых людей. Он спокойно отодвинул трехрогий подсвечник подальше от себя, немного подумал, подождал, пока все смолкнут и наполнят бокалы, и принялся говорить.

Свечи отбрасывали трепетные тени на широкий стол, на котором в беспорядке лежало несколько коричневых и зеленых фиг, а также желтых лимонов. Через высокие сводчатые окна все более ощутимо проникало холодное дыхание ночи, уже совершенно зачернившей небо и рассыпавшей на нем созвездия. Три слушателя откинулись в глубоких креслах и опустили взгляд к бурому каменному полу, на котором легко волновалась тень свисавшей со стола скатерти. На мельнице и дальше в долине все смолкло, тишина была такая, что было слышно, как где-то вдалеке по каменистой дороге идет шагом усталая лошадь – так медленно, что не понять было, приближается она или удаляется.

А Пьеро рассказывал:

– В этот вечер мы не раз говорили о поцелуях и спорили о том, какого рода поцелуи наиболее восхитительны. Пусть на это ответит моло-

дость; мы, старики, давно уже расстались с попытками и пробами, а обратиться за помощью можем разве что к своим поблекшим воспоминаниям. И вот я расскажу вам, если не подведет меня слабая память, историю двух поцелуев, каждый из которых разом показался мне самым сладким и самым горьким в моей жизни.

Когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, у моего отца было еще на болонской стороне Апеннин имение, где я провел большую часть своих мальчишеских лет, и прежде всего пору отрочества, которая представляется мне сегодня – уж не знаю, поймете ли вы меня в этом, – прекраснейшей во всей жизни. Я бы давно вновь побывал в этом доме или приобрел себе этот приют спокойствия, если бы из-за неудачного раздела наследства оно не оказалось во владении одного из моих кузенов, с которым у меня почти с ранних детских лет отношения были неважными и который, между прочим, играет в моей истории главную роль.

Было прекрасное, не слишком жаркое лето, и мы жили с отцом и с тем самым кузеном, которого он пригласил в гости, в этом небольшом имении. Мать моя к тому времени уже умерла. Отец был еще хоть куда, блестящий дворянин, служивший нам, юнцам, достойным примером в езде верхом и в охоте, в фехтовании и играх, in artibus vivendi et amandi. Он двигался все еще легко и почти как молодой, был красив и статен, а вскоре после того времени женился во второй раз.

Кузену, которого звали Альвизе, было тогда двадцать три года, и, не могу не признать, он был красивым молодым человеком. Строен и хорошо сложен, длинные изящные локоны обрамляли нежное румяное лицо, движения элегантны и грациозны; недурной собеседник и певец, он совсем неплохо танцевал и уже тогда приобрел славу самого большого любимца женщин в округе. А что мы друг друга терпеть не могли – на то была своя причина. Он относился ко мне то высокомерно, а то с каким-то невыносимо ироничным покровительством, и, поскольку ум мой был развит не по годам, эта презрительная манера обхождения постоянно оскорбляла меня самым жестоким образом. К тому же я как хороший наблюдатель раскрыл несколько его интриг и тайных замыслов, что, разумеется, было крайне неприятно уже ему. Несколько раз он пытался склонить меня на свою сторону притворным расположением, однако я на это не поддался. Был бы я чуть старше и умнее, я бы заманил его в сети удвоенной учтивости и при удобном случае поставил ему подножку – ведь удачливых и избалованных людей так легко обмануть! Однако же я, хотя и дорос до того, чтобы ненавидеть его, был еще слишком ребенком, чтобы владеть иным оружием, кроме презрительной холодности и нежелания уступать, и вместо того, чтобы разить его, возвращая ему его же стрелы, только напоенные утонченным ядом, я сам в бессильном возмущении загонял эти стрелы глубже в свою же плоть. Мой отец, от которого наша взаимная неприязнь, разумеется, не скрылась, только смеялся и поддразнивал нас. Ему был по нраву красивый и элегантный молодой человек, и моя враждебность не мешала ему часто приглашать Альвизе.

Вот и в то лето мы были вместе. Дом наш был расположен замечательно, на холме, и из него открывался вид на виноградники, а дальше – на широкую долину. Построил его, насколько мне известно, один из изгнанных во время правления Альбицци флорентийцев. Дом окружал прелестный сад; мой отец повелел возвести вокруг него новую стену, а герб его был высечен из камня на портале, тогда как над дверью дома все еще оставался герб первого хозяина, вырезанный из мягкого камня и потому уже плохо различимый. Далее в сторону гор находились замечательные охотничьи угодья, где я целыми днями блуждал пешком или верхом, один или вместе с отцом, наставлявшим меня тогда в соколиной охоте.

Как я уже говорил, был я тогда еще почти мальчиком. И все-таки уже вышел из этого возраста, вступив в ту короткую, удивительную пору, когда молодые люди, потеряв детскую беззаботность и еще не возмужав, блуждают, словно между двумя запертыми садами, по раскаленной улице, терзаемые беспричинным томлением и беспричинной печалью. Разумеется, я писал множество терцин и тому подобного, однако не был еще влюблен ни в кого, кроме поэтических видений, хотя мне казалось, что я вот-вот умру от желания настоящей любви. И я носился в постоянной горячке, предпочитал одиночество и ощущал себя несказанно несчастным. Страдания мои были тем горше, что мне приходилось их тщательно скрывать. Ведь я точно знал, что ни отец, ни не-

навистный Альвизе не отказали бы себе в удовольствии поиздеваться надо мной. И свои прекрасные стихотворения я хранил тщательнее, чем скряга оберегает свои дукаты, а когда ларец показался мне недостаточно надежным укрытием, я отнес бумаги в лес и закопал их там, но каждый день ходил проверять, не пропали ли они.

Во время одного из этих кладокопательских походов я случайно приметил кузена на опушке леса. Я тут же изменил направление, поскольку он меня еще не увидел, но не терял его из вида; дело в том, что я то ли из любопытства, то ли из вражды привык постоянно за ним наблюдать. Через некоторое время я увидел нашу служанку, она вышла из зарослей и приблизилась к поджидавшему ее Альвизе. Он обнял ее за талию, привлек к себе и исчез вместе с ней в лесу.

Меня охватило какое-то лихорадочное волнение, а вместе с тем и жгучая зависть к старшему родственнику, срывавшему на моих глазах плоды, до которых сам я не дорос. За ужином я пристально смотрел на него, полагая, что по его глазам или губам должно быть видно, что он целовался и наслаждался любовью. Однако он выглядел как обычно и был так же весел и разговорчив. С этого момента я не мог видеть ни той служанки, ни Альвизе, не ощущая трепет желания, приятного и болезненного.

В эту пору – лето близилось к концу – мой кузен как-то сообщил, что у нас появился сосед. Богатый господин из Болоньи и его молодая красавица жена – Альвизе уже довольно давно был с ними знаком – приехали в свое имение, не более

чем в получасе езды от нашего и расположенное ниже по склону горы.

Господин этот был знаком и с моим отцом, – кажется, он был даже отдаленным родственником моей покойной матери, родом из дома Пеполи, однако я в этом не уверен. Его дом в Болонье находился поблизости от Колледже ди Спанья. Имение же принадлежало его жене. И он, и она, и трое их детей, которые тогда еще даже не родились, сейчас уже покинули этот свет, да и вообще из всех тех, кроме меня, остался лишь мой кузен Альвизе, да и мы оба теперь старики, отчего, правда, лучше друг к другу относиться не стали.

Уже на следующий день во время прогулки верхом мы повстречались с тем болонцем. Мы поздоровались с ним, и отец пригласил его вместе с женой посетить нас в ближайшее время. Господин этот показался мне не старше моего отца, но не могло быть и речи о том, чтобы сравнивать их, потому что отец мой был высок и самого благородного сложения, а тот мал и неказист. Он отнесся к отцу со всей учтивостью, обратил несколько слов ко мне и согласился побывать у нас на следующий день, на что отец тотчас же пообещал угощение. Сосед поблагодарил, и мы любезно расстались, чрезвычайно довольные друг другом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю