444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Росхальде » Текст книги (страница 5)
Росхальде
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:02

Текст книги "Росхальде"


Автор книги: Герман Гессе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

После отъезда Буркхардта художника охватило странное чувство одиночества. То самое чувство, с которым он жил долгие годы и которое за это время научился выносить и почти не замечать, неожиданно подступило к нему, как новый, неведомо откуда взявшийся враг, и со всех сторон насело на него, грозя удушить. В то же время он чувствовал себя больше, чем когда бы то ни было, отрезанным от семьи, даже от Пьера. О причине он не догадывался, но заключалась она в том, что ему впервые удалось поговорить о ситуации, в которой он оказался.

В иные часы его посещало даже пагубное, унизительное чувство скуки. До сих пор Верагут вел неестественную, но последовательную жизнь человека, который добровольно замуровал себя в четырех стенах и потерял интерес к миру. Он не жил, а прозябал. Приезд друга пробил бреши в его келье, сквозь множество щелей к отшельнику хлынула новая жизнь, которая сверкала, звенела и благоухала, старые чары рассеялись, и каждый зов извне воспринимался пробудившимся художником с чрезмерной, почти болезненной силой.

Он яростно набросился на работу, почти одновременно начал две большие композиции, вставал с рассветом и сразу же принимал холодную ванну, работал без перерыва до обеда, затем, после короткого отдыха, взбадривал себя чашкой кофе и сигарой, а по ночам просыпался иногда с сердцебиением и головной болью. Но как бы ни принуждал он себя, как бы ни впрягался в работу, в его сознании под тонким покровом все время пульсировала и напоминала о себе мысль, что дверь перед ним распахнута и что в любое время он может сделать решительный шаг к свободе.

Он не думал об этом, постоянным усилием воли подавляя в себе все мысли. Но оставалось чувство, что в любой момент можно уйти, дверь открыта, путы легко разорвать, вот только решение обойдется слишком дорого, потребует тяжелейшей жертвы, поэтому лучше не думать об этом, лучше не думать! Решение, которого ждал от него Буркхардт и с которым, видимо, уже втайне смирилась его душа, сидело в нем, как пуля в теле раненого; вопрос был лишь в том, выйдет ли она вместе с гноем или же затянется и зарастет плотью. Она напоминала о себе болью, но боль пока была вполне терпимой; она не шла ни в какое сравнение с той болью, которую – он страшился этого – вызовет у него требуемая жертва. Поэтому он ничего не предпринимал, чувствовал, как горит его скрытая рана, и втихомолку, с отчаянным любопытством ждал, чем все кончится.

В таком смятении чувств он принялся писать большую картину, замысел которой давно занимал его и вдруг захватил целиком. Идея родилась несколько лет назад и поначалу увлекла его, но потом стала казаться ему пустой, чересчур аллегоричной и наконец совсем опротивела. Но теперь картина отчетливо встала перед его глазами, и он приступил к работе, радуясь чистоте и свежести образа и больше не ощущая его аллегоричности.

Это были три фигуры в натуральную величину: мужчина и женщина, погруженные в свои мысли, чужие друг другу, а между ними играющий ребенок, полный тихой радости, не подозревающий о нависшей над ним туче. Связь с личной жизнью художника не вызывала сомнений, но ни мужчина, ни женщина не походили на своих прототипов, только ребенок был Пьер, но на несколько лет моложе. В образ ребенка он вложил все очарование и благородство своих лучших портретов, симметрично расположенные по обеим сторонам фигуры застыли в неподвижности – суровые, скорбные символы одиночества; мужчина, подперев голову рукой, погрузился в свои невеселые думы, женщина целиком отдалась горю и тупой опустошенности.

На долю Роберта выпали нелегкие дни. Господин Верагут стал до крайности раздражителен. Во время работы он не терпел ни малейшего шума в соседних комнатах.

Тайная надежда, ожившая в Верагуте после приезда Буркхардта, горела огнем в его груди, горела вопреки всем попыткам заглушить ее и по ночам окрашивала его сны манящим, волнующим светом. Он не хотел прислушиваться к ней, не хотел ничего знать о ней, он хотел только одного – работать и ощущать покой в душе. Но покоя не было, он чувствовал, как тает ледяная корка его безрадостного существования, как колеблются устои всей его жизни; во сне ему виделась мастерская, запертая и пустая, виделась уезжающая от него жена, но уезжала она вместе с Пьером, и мальчик тянулся к нему тонкими ручонками. Случалось, он целый вечер просиживал один в своем маленьком неуютном жилище, углубившись в созерцание индийских фотографий, пока не отодвигал их в сторону и не закрывал усталые глаза.

Две силы вели в нем жестокую борьбу, но надежда была сильнее. Все чаще вспоминал он свои беседы с Отто, все ощутимее поднимались из глубины подавленные желания и потребности его сильной натуры, пролежавшие много лет без движения, и этого напора чувств и весеннего тепла не могло сдержать давнее болезненное заблуждение, что он уже старик и ему не остается ничего другого, как доживать свои дни. Глубокий, сильный гипноз резиньяции рассеялся, в брешь потоком хлынули неосознанные, инстинктивные силы жизни, которую он так долго сдерживал и обманывал.

Чем яснее звучали эти голоса, тем больнее сжималось сердце художника в страхе перед окончательным пробуждением. Он снова и снова закрывал словно ослепшие глаза и в лихорадочном возбуждении отказывался принести необходимую жертву.

Иоганн Верагут редко показывался в господском доме, обед почти всегда приносили ему в мастерскую, а вечера он часто проводил в городе. Но, встречаясь с женой или с Альбертом, он бывал тих и кроток и, казалось, забыл о своей неприязни к ним.

На Пьера он почти не обращал внимания. Раньше он по меньшей мере раз в день заманивал мальчика в свою мастерскую или гулял с ним в саду. Теперь же он не видел сына целыми днями, и его не тянуло к нему. Если Пьер случайно попадался ему на дороге, он задумчиво целовал его в лоб, печально и рассеянно заглядывал ему в глаза и шел по своим делам.

Однажды после обеда Верагут зашел в каштановую рощу, было тепло и ветрено, сыпал косой мелкий дождик. Из открытых окон дома доносилась музыка. Художник остановился и прислушался. Пьеса была ему незнакома.

Она звучала чисто и строго, поражая продуманной и взвешенной красотой. Задумавшись, Верагут с удовольствием слушал. Странно, в сущности, это была музыка для пожилых людей, она звучала бережно и мужественно и не имела ничего общего с вакхическим упоением той музыкой, которую он сам так любил в молодые годы.

Он тихо вошел в дом, поднялся по лестнице и бесшумно, не доложив о себе, появился в гостиной; его приход заметила только госпожа Верагут. Альберт играл, а его мать стояла у рояля и слушала. Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и застыл, внимая музыке. Время от времени он поднимал глаза и останавливал их на жене. Здесь она была у себя дома, в этих комнатах она тихо прожила годы, полные разочарования, как и он в своей мастерской у озера. Но у нее был Альберт, она ходила за ним, он рос рядом с ней, и вот теперь он был гостем и другом в ее доме. Госпожа Адель немного постарела, научилась быть незаметной и довольствоваться малым, взгляд ее был тверд, губы слегка поджаты; но она не оторвалась от семьи и чувствовала себя уверенно в атмосфере, которая принадлежала ей и в которой выросли ее сыновья. Она не была склонна к порывам чувства, к импульсивной нежности, она была лишена всего того, что искал в ней когда-то и на что надеялся ее муж, но вокруг нее царила атмосфера домашнего уюта, в ее лице, в ее характере, в ее доме чувствовались порода и воля, здесь была та почва, на которой могли расти и благополучно развиваться дети.

Верагут удовлетворенно кивнул головой. Если он исчезнет навсегда, здесь никто и не заметит его отсутствия. Он был лишний в этом доме. В любое время и в любом уголке мира он может построить мастерскую и окунуться в напряженную работу, но родины он не найдет нигде. Собственно, он знал об этом давно и не находил в этом ничего плохого.

Тем временем Альберт перестал играть. Он почувствовал или увидел по глазам матери, что кто-то вошел в гостиную. Обернувшись, он удивленно и недоверчиво посмотрел на отца.

– Здравствуй, – сказал Верагут.

– Здравствуй, – смущенно ответил сын и стал что-то разыскивать в нотном шкафу.

– Вы музицировали? – дружелюбно спросил отец.

Альберт пожал плечами, будто спрашивая: а ты разве не слышал? Лицо его залилось краской, и он спрятал его в глубоких полках шкафа.

– Прекрасная музыка, – сказал отец и улыбнулся. Он ясно чувствовал, что его приход был очень некстати, и не без легкого злорадства попросил: – Пожалуйста, сыграй еще что-нибудь! То, что тебе нравится! Ты далеко продвинулся.

– Ах, мне не хочется, – недовольно сказал Альберт.

– А ты попробуй. Прошу тебя.

Госпожа Верагут испытующе посмотрела на мужа.

– Ладно, Альберт, садись! – сказала она и поставила нотную тетрадь на пюпитр. При этом она задела рукавом маленькую серебряную вазу с розами, стоявшую на рояле, и на черную полированную крышку посыпались увядшие лепестки.

Юноша сел за рояль и начал играть. Он был в замешательстве, злился и играл так, будто выполнял докучливое задание, торопливо и без души. Какое-то время отец внимательно слушал, затем впал в задумчивость и, наконец, внезапно встал и бесшумно вышел из гостиной еще до того, как Альберт кончил играть. Уходя, он слышал, как юноша яростно ударил по клавишам и оборвал игру.

«Когда я уеду, они и не заметят моего отсутствия, – думал художник, спускаясь по лестнице. – Господи, как же далеки мы друг от друга, а ведь когда-то у нас было нечто, похожее на семью».

В коридоре к нему бросился Пьер. Он сиял и был сильно возбужден.

– О, папа, – задыхаясь, воскликнул он, – как хорошо, что ты здесь! Представь себе, у меня живая мышка! Смотри, вот она, в моей руке, – видишь глазки? Ее поймала желтая кошка, она с ней играла и очень мучила ее, позволит отбежать немного и опять ловит. Тогда я быстро-быстро подбежал и выхватил мышку у нее из-под носа! Что мы с ней будем делать?

Он поднял на отца сияющие радостью глаза, но вздрогнул от страха, когда мышка в его крепко сжатом кулачке зашевелилась и испуганно пискнула.

– Мы выпустим ее в саду, – сказал отец. – Пойдем! Он велел подать себе зонт и взял мальчика за руку.

Дождь ослабел, небо посветлело, мокрые, гладкие стволы буков отливали чернотой и казались чугунными.

Они остановились там, где тесно переплелись широко разросшиеся корни нескольких деревьев. Пьер присел на корточки и медленно разжал кулачок. Щеки у него раскраснелись, светло-серые глаза сияли от сильного возбуждения. И вдруг, словно не в силах больше ждать, он широко раскрыл ладошку, крохотный мышонок опрометью выскочил из своего заточения, остановился недалеко от густого корневища и затих. Было видно, как от прерывистого дыхания вздымаются и опускаются его бока, как он испуганно поводит блестящими черными крапинками глаз.

Пьер громко и радостно крикнул и хлопнул в ладоши. Мышонок испугался и мгновенно, точно по мановению волшебной палочки, исчез под землей. Отец мягко пригладил густые волосы сына.

– Пойдем ко мне, Пьер?

Мальчик вложил свою правую руку в левую руку отца и зашагал с ним рядом.

– Сейчас мышонок уже дома, у папы и мамы, и рассказывает, что с ним произошло.

Он щебетал без умолку, а художник крепко сжимал в своей руке его маленькую теплую ручонку, сердце его вздрагивало при каждом слове и вскрике ребенка и замирало от глубокой привязанности и тяжелого бремени любви.

Нет, никогда в жизни он уже не испытает такой любви, как к этому ребенку. Никогда больше не переживет мгновений, исполненных такой горячей, сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой влекуще-сладостной грусти, как вот сейчас с Пьером, с этим последним прекрасным отражением его собственной юности. Его грация, его смех, свежесть всего его маленького, уверенного в себе существа были, как казалось Верагугу, последним радостным и чистым звуком его жизни, они были для него тем же, чем бывает для осеннего сада последний розовый куст в цвету. К нему тянется тепло и солнце, он напоминает о радостной красоте летнего сада, а когда бурей или инеем собьет с него последние лепестки, приходит конец очарованию и всем ожиданиям блеска и радости.

– А почему ты, собственно, не любишь Альберта? – ни с того ни с сего спросил Пьер.

Верагут крепче сжал руку ребенка.

– Я-то его люблю. Но он больше, чем меня, любит маму. Тут уж ничего не поделаешь.

– Мне кажется, он тебя терпеть не может, папа. Знаешь, он и меня любит уже не так, как прежде. Он все время играет на рояле или сидит в своей комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему о своем огороде, который я сам посадил, он сначала сделал такое заинтересованное лицо, а потом сказал: «Завтра мы посмотрим твой огород». Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, у него уже растут усики. И потом он всегда с мамой, я почти не могу застать ее одну.

– Он приехал всего на несколько недель, малыш, не забывай об этом. А когда мама с Альбертом, ты ведь всегда можешь прийти ко мне. Или тебе не хочется?

– Это разные вещи, папа. Иногда мне хочется побыть с тобой, а иногда с мамой. И ты всегда ужасно занят.

– Не обращай на это внимания, Пьер. Если захочешь прийти ко мне, приходи в любое время, слышишь, в любое, даже когда я работаю в мастерской.

Мальчик не ответил. Он взглянул на отца, чуть слышно вздохнул и, казалось, остался чем-то недоволен.

– Тебя что-то не устраивает? – спросил Верагут, обеспокоенный выражением детского лица, которое несколько мгновений назад еще сияло бурной мальчишеской радостью, а теперь вдруг стало каким-то отрешенным и постаревшим.

– Скажи же мне, Пьер! – повторил он свой вопрос. – Ты недоволен мной?

– Нет, папа. Но я не очень люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил…

– Ну и что же тебе не понравилось?

– Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь. И глаза у тебя другие, иной раз даже злые, да. А когда я говорю тебе что-нибудь, то по глазам вижу, что ты не слушаешь, отвечаешь только «да-да» и пропускаешь все мимо ушей. Но когда я прихожу и хочу что-то сказать тебе, мне надо, чтобы ты меня выслушал.

– И все же приходи ко мне, милый. Постарайся понять: когда я чем-нибудь очень-очень сильно занят и когда я крепко думаю над тем, как лучше сделать свою работу, мне бывает трудно оторваться от своих мыслей и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь снова.

– Да, я понимаю. Часто я тоже задумываюсь над чем-нибудь, а в это время меня окликнут, и надо отозваться, это очень неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть не двигаясь и думать, но именно в это время я должен играть, учиться или делать еще что-нибудь, и тогда я ужасно злюсь.

Пьер напряженно смотрел перед собой, пытаясь выразить то, что он имел в виду. Это нелегко сделать, чаще всего тебя так до конца и не понимают.

Они уже были в комнате Верагута. Он сел и привлек мальчика к себе.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – ласково проговорил он. – А сейчас что будешь делать: рассматривать картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышонком.

– Да, я попробую. Но мне нужен большой, красивый лист бумаги.

Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача выражались в гримасах подвижного рта, в шевелении бровей и складок на лбу.

– Нет, ничего не выходит! – воскликнул спустя некоторое время Пьер, выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой рисунок. – Ничего не выходит! – сердито пожаловался он. – Папа, как надо рисовать кошку? Моя похожа на собаку.

Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать рисунок.

– Надо немного подчистить, – невозмутимо сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас исправим.

Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и нарисовал кошку.

– Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и нарисуй еще раз.

Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому пришлось рисовать самому – сначала кошку, потом котенка, потом маленькую мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.

Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины – иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, – тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.

В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее.

За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника.

Верагут пригласил его войти.

– Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного.

– О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить…

Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.

Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно.

– Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? – вскользь спросил Верагут. – Или тебе доставляет удовольствие только музыка?

– О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.

– Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде?

– Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи…

Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом – такой взгляд был у него всегда, когда он работал.

– Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна – он был умница, этот Тэн, но скучноват – или же у вас появились новые идеи?

– Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я.

– Раньше – да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.

– Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?

– Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки…

Он замолчал, словно разговор вдруг перестал его интересовать; похоже, он только теперь заметил, что его слова не вызывают в Альберте живого отклика.

– Итак, благодарю за визит, – неожиданно сказал он, снова повернулся к мольберту, взял в руки палитру и вперил взгляд в то место, куда он положил последний мазок.

– Прости, папа, я хотел тебя спросить…

Верагут обернулся; взгляд у него уже был отрешенный, равнодушный ко всему, что не имело отношения к работе.

– Да?

– Я хотел взять с собой Пьера покататься. Мама позволила, но сказала, что мне надо спросить и тебя.

– Куда же вы собираетесь ехать?

– Покатаемся пару часов по окрестностям, может быть, заедем в Пегольцхайм.

– Так… И кто же будет править?

– Разумеется, я, папа.

– Ну что же, можешь взять Пьера! Но только в экипаже на одну лошадь, с гнедым в упряжке. И проследи, чтобы ему не давали слишком много овса!

– Ах, я бы лучше поехал парой.

– Сожалею. Один можешь ездить как тебе вздумается, но если берешь с собой Пьера, то только с гнедым в упряжке.

Альберт ушел, не скрывая легкого разочарования. В другое время он бы заупрямился или принялся упрашивать, но он видел, что художник снова с головой погрузился в работу, и здесь, в мастерской, в окружении своих картин, отец вопреки внутреннему сопротивлению внушал ему столь сильное уважение, что Альберт, в другой обстановке не признававший его, чувствовал себя жалким, слабым мальчишкой.

Художник тотчас снова окунулся в работу, разговор с сыном был забыт, окружающий мир отступил на задний план. Напряженно-сосредоточенным взглядом он сравнивал поверхность холста с живым образом в своей душе. Он чувствовал музыку света, чувствовал, как разветвляется и опять сливается его звучащий поток, как он слабеет и иссякает, преодолевая препятствия, но затем опять торжествует на каждом клочке холста, куда попадают его лучи, как прихотливо, но безупречно, с поразительной чувствительностью играет он красками, преломляясь в тысячах граней и не распадаясь в тысяче лабиринтов, неизменно сохраняя верность своему внутреннему закону. И художник большими глотками пил терпкий воздух искусства, суровую радость творца, доходящего до границы самоуничтожения, обретающего святое счастье свободы лишь в железном обуздании всякого произвола и переживающего мгновения высшего блаженства только в аскетическом повиновении чувству реальности.

Это было странно и печально, но не более странно и печально, чем судьба любого человека: этот уверенный в себе художник, который полагал, что он может работать только при условии глубочайшей искренности и строгой, неумолимой концентрации, в мастерской которого не было места причудам и неуверенности, в житейских делах был дилетантом и незадачливым искателем счастья. Он, не выпустивший из своей мастерской ни одной неудачной картины, глубоко страдал под гнетущим бременем бесчисленных неудачных дней и лет, неудачных попыток научиться любить и жить.

Но он этого не сознавал. Он давно утратил потребность давать себе ясный отчет в собственной жизни. Он страдал и защищался от страдания, возмущался и впадал в отчаяние и кончил тем, что предоставил всему идти своим чередом, а сам все силы отдал искусству. И его стойкой натуре почти удалось придать своему искусству то богатство, ту глубину и теплоту, которых он был лишен в жизни. Одинокий и закованный в броню, он жил как в заколдованном сне, всего себя подчинив воле художника и беспощадной работе, и его натура была достаточно здорова и упорна, чтобы не замечать и не признавать убожества такого существования.

Так было до недавнего времени, пока приезд друга не вывел его из этого состояния. С той поры одинокого художника не покидало мучительное предчувствие опасности, близящегося удара судьбы, он чувствовал, что его ждут борьба и испытания, от которых ему уже не спастись ни искусством, ни прилежанием. Его ущемленная человеческая сущность чуяла бурю и не находила в себе ни корней, ни силы, чтобы противостоять ей. И лишь мало-помалу его одинокая душа свыкалась с мыслью, что скоро придется до конца испить чашу страдания и вины.

В борении с этими тревожными предчувствиями и в страхе перед необходимостью прояснить ситуацию и принять решение художник весь сжался в последнем чудовищном усилии, как сжимается зверь перед последним спасительным прыжком, и отчаянным напряжением сил создал в эти дни внутреннего беспокойства одно из своих крупнейших и прекраснейших творений – играющего ребенка между скорбно поникшими фигурами родителей. Они жили на одной и той же земле, дышали одним и тем же воздухом, их освещал один и тот же свет, но от фигур мужчины и женщины веяло смертью и ледяным холодом, в то время как златокудрое дитя между ними было полно радостного ликования и словно светилось собственным светом. И если впоследствии, вопреки скромному мнению художника о себе, некоторые почитатели все-таки причисляли его к великим мастерам, то прежде всего из-за этой картины, в которой было столько душевной муки, хотя ее создатель хотел видеть в ней только совершенное воплощение своего ремесла.

В такие часы Верагут не знал ни слабости, ни страха, он забывал о страдании и чувстве вины, о своей неудавшейся жизни. Он не был ни весел, ни печален. Захваченный и целиком поглощенный своей работой, он вдыхал холодный воздух творческого одиночества и ничего не требовал от мира, который переставал для него существовать. Быстро и уверенно, выпучив от напряжения глаза, он короткими, ловкими мазками наносил краску, глубже оттеняя отдельные места, заставляя парящий листик, игривый локон свободнее и мягче выступать в лучах света. При этом он совсем не думал о том, что должна выражать его картина. С этим было покончено, это была идея, замысел; теперь же главное заключалось не в том, что значат эти образы, не в чувствах и мыслях, а в некой чистой реальности. Он даже приглушил и почти сгладил выражение лиц, он не хотел ничего сочинять и рассказывать, складка плаща на колене была для него столь же важна и священна, как и поникшее чело или сомкнутые уста. На картине не должно было быть ничего, кроме трех фигур, изображенных как можно предметнее и достовернее, каждая связана с другими пространством и воздухом и в то же время овеяна своей неповторимостью, которая вырывает глубоко осмысленный образ из несущественных взаимосвязей и заставляет созерцателя в изумлении содрогнуться перед роковой неотвратимостью всего сущего. Так с картин старых мастеров смотрят на нас незнакомые люди, имен которых мы не знаем и не хотим знать, но образы их кажутся нам необыкновенно живыми и загадочными, словно символы всякого бытия.

Картина продвинулась далеко и была близка к завершению. Окончательную доводку прекрасного образа ребенка Верагут решил отложить напоследок; он собирался сделать это завтра или послезавтра.

Было уже за полдень, когда художник почувствовал голод и взглянул на часы. Он быстро умылся, переоделся и пошел в господский дом, где жена в одиночестве ждала его за столом.

– А где же дети? – удивленно спросил он.

– Поехали на прогулку. Разве Альберт не заходил к тебе?

Только теперь он вспомнил о приходе Альберта. В рассеянии и легком замешательстве он принялся за еду. Госпожа Адель наблюдала, как он небрежно и устало режет ножом мясо. Собственно, она уже не ждала мужа к столу и при виде его переутомленного лица почувствовала что-то вроде жалости. Она молча накладывала ему в тарелку еду, подливала вина в стакан, и он, отвечая любезностью на любезность, решил сказать ей что-нибудь приятное.

– Альберт намерен стать музыкантом? – спросил он. – Мне кажется, он очень талантлив.

– Да, он одарен. Но я не знаю, есть ли у него задатки художника. Да он и не стремится к этому. До сих пор он не чувствовал особого влечения ни к одной профессии, его идеал – что-то вроде джентльмена, который одновременно занимается спортом и учится, вращается в обществе и отдает дань искусству. Жить этим он навряд ли сможет, со временем я ему это объясню. Но пока он прилежен и хорошо себя ведет, я не хочу понапрасну его беспокоить. Получив аттестат зрелости, он намерен сперва пройти военную службу. А там видно будет.

Художник молчал. Он очистил банан и с наслаждением вдохнул мучнистый аромат спелого, питательного плода.

– Если ты не против, я бы и кофе здесь выпил – сказал он под конец.

Его слегка усталый голос звучал мягко и дружелюбно, казалось, художнику приятно было отдохнуть здесь и немного расслабиться.

– Я сейчас велю подать. Ты много работал?

Эти слова вырвались у нее почти непроизвольно Она нечего не хотела этим сказать; ей просто захотелось раз уж выпала такая редкая добрая минута, оказать ему немного внимания, что далось нелегко, ибо она отвыкла от этого.

– Да, я несколько часов писал, – сухо ответил муж. Ее вопрос был ему неприятен. У них не было принято говорить о его работе, многие из его новых картин она вообще не видела.

Она почувствовала, что светлое мгновение ускользает, но не сделана ничего, чтобы удержать его. А он уже было потянулся к портсигару и собрался попросить у нее разрешения закурить, но снова опустил руку и потерял всякий интерес к сигарете.

Однако он неторопливо выпил свой кофе, еще раз спросил о Пьере, вежливо поблагодарил и остался в комнате еще на несколько минут, разглядывая небольшую картину, которую он подарил жене несколько лет назад.

– Она хорошо сохранилась, – сказал он, обращаясь скорее к самому себе, – и все еще выглядит недурно. Вот только желтые цветы здесь ни к чему, они забирают слишком много света.

Госпожа Верагут промолчала; именно эти необыкновенно тонко и воздушно выписанные цветы нравились ей на картине больше всего.

Он повернулся к ней и едва заметно улыбнулся.

– До свидания! И не слишком скучай до возвращения мальчиков.

Он вышел и спустился по лестнице. Внизу навстречу ему бросилась и запрыгала вокруг собака. Он взял ее передние лапы в свою левую руку, правой приласкал ее и заглянул в преданные глаза. Потом крикнул в кухонное окно, чтобы ему принесли кусочек сахара, дал его собаке, бросил взгляд на залитый солнцем газон и медленно побрел к мастерской. Погода была отменная, воздух великолепен, но ему было некогда, его ждала работа.

Залитая спокойным мягким светом, в высокой мастерской стояла его картина. На зеленой траве среди редких луговых цветов сидели три фигуры: поникший, погруженный в безысходные думы мужчина, застывшая в безропотном ожидании и скорбном разочаровании женщина, весело и беззаботно играющий среди цветов ребенок, а над всеми ними яркий, льющийся волнами свет, который торжествующе заполнял пространство и с одинаковой беззаботной проникновенностью вспыхивал и в чашечке каждого цветка, и в белокурых волосах мальчика, и в маленьком золотом украшении на шее удрученной горем женщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю