412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Джордж Уэллс » Собрание сочинений в 15 томах. Том 10 » Текст книги (страница 23)
Собрание сочинений в 15 томах. Том 10
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:51

Текст книги "Собрание сочинений в 15 томах. Том 10"


Автор книги: Герберт Джордж Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)

Хартингтон привел прецеденты и взвесил все возможности. Мистер Брамли краснел, говорил уклончиво, но упорно добивался ответа.

– Допустим, они страстно любят друг друга и почти так же любят свою работу, неважно, в чем она состоит, – сказал он. – Неужели нет никакого выхода?..

– В завещании наверняка есть условие «Dum casta», – сказал Максуэлл Хартингтон.

– Dum?.. Dum casta? О! Об этом не может быть и речи! – воскликнул мистер Брамли.

– Конечно, – сказал Максуэлл Хартингтон, откидываясь в кресле и протирая глаз большим пальцем. – Конечно, никто не навязывает эти условия. Никому и никогда. – Он помолчал, а потом заговорил снова, обращаясь, видимо, к черным жестяным коробкам, которые выстроились на грязных подставках перед ним. – Кто станет за вами следить? Этот вопрос я всегда задаю в таких случаях. Если только женщина не будет все делать прямо на глазах у душеприказчиков, они и ухом не поведут. Даже сэр Айзек, наверное, не оставил денег, чтобы нанять частного сыщика. А? Вы, кажется, что-то сказали?

– Нет, ничего, – пробормотал мистер Брамли.

– Так зачем же они станут устраивать этакую гадость, – продолжал Максуэлл Хартингтон, теперь уже обращаясь непосредственно к своему клиенту, – если могут спокойно делать свое дело и горя не знать. В таких случаях, Брамли, как и почти во всем, что касается отношений между мужчинами и женщинами, в наше время каждый может делать решительно что хочет, если только нет человека, который заинтересован в скандале. Тогда уж ничего не попишешь. Пусть даже они чисты. Это не имеет значения. Все равно можно поднять скандал и опозорить их. А если скандала нет, то нет и позора. Конечно, все наши законы, кодексы, общественные институты, обычаи существуют специально для того, чтобы отдавать людей на милость вымогателей и ревнивых злодеев. По-настоящему это может понять только юрист. И все же это не наше дело. Это психология. Если нет ревнивых злодеев, из скромных и приличных людей никто ведь не станет лезть в ваши дела. Ни один приличный человек не станет. Насколько мне известно, единственный злодей – завещатель – теперь лежит на Кенсл-Грин. Если принять некоторые предосторожности, скажем, поставить красивый, но массивный памятник…

– Он… перевернется в могиле.

– Ну и пусть. Душеприказчиков это ни к чему не обязывает. Да они об этом и не узнают. Я никогда еще не слышал, чтобы душеприказчиков интересовали посмертные движения завещателя. Иначе нам пришлось бы без конца молиться за упокой душ умерших. Подумать только: что было бы, если учитывать загробные желания завещателя!

– Ну, во всяком случае, – сказал мистер Брамли, помолчав, – такое решение вопроса исключено, совершенно исключено. Это немыслимо.

– Тогда зачем же вы пришли ко мне? – спросил Максуэлл Хартингтон, принимаясь шумно и некрасиво тереть другой глаз.

Когда мистер Брамли наконец увиделся с леди Харман, в голове у него и следа не осталось от омерзительного хаоса вожделений, умыслов, решений, догадок, смутных предположений, страстей, оправданий и всяких нелепых и сумбурных мыслей. Она стояла, ожидая его, в гроте, около скамьи, на том самом месте, где они разговаривали пять лет назад, – высокая, исполненная простоты и изящества женщина, которую он обожал всегда, с первой встречи, немного робкая и отчужденная в своем трауре, но встретившая его открытым, радостным взглядом, дружески протянув руки. Он поцеловал бы эти руки, если б не стеснялся Снэгсби, который проводил его к ней; но и без этого ему показалось, что тень поцелуя пронеслась между ними, как дуновение ветра. На миг он удержал ее руки в своих.

– Как хорошо, что вы здесь, – сказала она, когда они сели рядом на скамью, – я так рада видеть вас снова.

Некоторое время они сидели молча.

Мистер Брамли много раз представлял себе эту встречу во всевозможных вариантах и готовился к ней. Но теперь он почувствовал, что ни одна из приготовленных фраз не годится, и она взяла на себя самое трудное – начала разговор.

– Я не могла повидаться с вами раньше, – сказала она и пояснила: – Мне никого не хотелось видеть. Я была какой-то чужой. Чужой даже самой себе. – И она заговорила о главном: – Это было так неожиданно – вдруг почувствовать себя свободной… Мистер Брамли, это было так чудесно!

Он не перебивал ее, и она продолжала:

– Понимаете, я наконец стала человеком, стала сама себе хозяйкой. Никогда я не думала, как много будет значить для меня эта перемена… Это… это… все равно что родиться заново, а до тех пор живешь и не понимаешь, что ты еще не родился… Теперь… теперь меня ничто не стесняет. Я могу делать все что хочу. Раньше у меня было такое ощущение, что я марионетка, которую дергают за ниточки. А теперь некому дергать, никто не может помешать мне…

Взгляд ее темных глаз был устремлен меж деревьев, вдаль, а мистер Брамли не сводил глаз с ее лица, обращенного к нему в профиль.

– Я словно вырвалась из тюрьмы, откуда никогда не надеялась выйти. Я чувствую себя, как мотылек, который только что вылетел из кокона, – знаете, какие они вылетают, мокрые и слабые, но… свободные. Мне кажется, первое время я ни на что не буду способна – только греться на солнце.

– Как странно, – продолжала она, – человек даже чувства свои старается изменить в угоду другим, старается чувствовать так, как это принято. Сначала я боялась взглянуть в зеркало… Мне казалось, что я должна быть убита горем, беспомощна… А я вовсе не убита горем и не беспомощна…

– Но разве вы совсем свободны? – спросил мистер Брамли.

– Да.

– Совершенно?

– Не меньше любого мужчины.

– Но… В Лондоне говорят… Говорят что-то про завещание…

Она сжала губы. В глазах ее мелькнуло беспокойство, брови дрогнули. Казалось, она собиралась с духом, потом наконец заговорила, не глядя на него.

– Мистер Брамли, – сказала она, – прежде чем я узнала что-либо о завещании… В тот самый вечер, когда умер сэр Айзек… Я решила… что никогда больше не выйду замуж. Никогда.

Мистер Брамли не шевельнулся. Он только печально смотрел на нее.

– Я уже тогда это решила, – сказала она. – О завещании я еще ничего не знала. Я хочу, чтобы вы это поняли… Ясно поняли.

Больше она ничего не сказала. Молчание затягивалось. Тогда она заставила себя посмотреть ему в глаза.

– А я думал… – сказал он, отводя наконец глаза от ее лица, и предоставил ей самой догадываться, что именно он думал.

– Но ведь я, – проговорил он, видя, что она молчит, – ведь я вам не безразличен?

Она отвернулась. Теперь она смотрела на свою руку, лежавшую у нее на коленях, поверх черного платья.

– Вы мой самый близкий друг, – проговорила она едва слышно. – Можно сказать, единственный друг. Но… Я никогда больше не выйду замуж…

– Дорогая, – сказал он. – Тот брак, который вы знали…

– Нет, – сказала она. – Все равно.

Мистер Брамли глубоко вздохнул.

– Став вдовой, я в первый же день поняла, что освободилась. Не от этого именно брака… От всякого брака… Все мы, женщины, связаны в браке. Большинство, возможно, хочет этого, но они хватаются за это, лишь как за спасательный пояс во время кораблекрушения, потому что боятся утонуть. А я теперь свободная женщина, как те, которые хорошо зарабатывают или имеют состояние. Я отбыла каторгу, мой срок кончился… Я знала, конечно, что вы мне это предложите. И не в том дело, что я к вам безразлична, что я не ценю вас, вашу помощь… любовь и доброту…

– Знайте, – сказал он, – что хотя это единственное, о чем я мечтал и чем вы могли бы мне отплатить… Все, что я делал, я делал бескорыстно…

– Дорогая! – воскликнул мистер Брамли, вдруг начиная сначала. – Умоляю вас, выйдите за меня замуж. Будьте мне любимой и близкой спутницей жизни, ее украшением, радостью… Я не могу это высказать, дорогая. Но вы сами, сами знаете… С тех пор, как я вас увидел, заговорил с вами здесь, в этом саду.

– Я все помню, – отозвалась она. – Это было лучшее в моей жизни, как и в вашей. Но только…

Она крепко сжала спинку скамьи. Казалось, она внимательно рассматривает свою руку. Голос ее понизился до шепота.

– Я не выйду за вас замуж, – сказала она.

Мистер Брамли в отчаянии откинулся назад, потом подался вперед, уронив руки на колени, и вдруг выпрямился, встал, оперся одним коленом о скамью.

– Скажите же, что мне делать? – спросил он.

– Я хочу, чтобы вы остались моим другом.

– Я не могу.

– Не можете?

– Нет… я надеялся.

И он повторил почти сердито:

– Дорогая, я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж, больше мне ничего на свете не нужно.

Она помолчала.

– Мистер Брамли, – сказала она, подняв на него глаза. – А о наших общежитиях вы не подумали?

Как я уже говорил, мистер Брамли не любил выбирать из двух зол. Он вскочил, уязвленный. Теперь он стоял, протягивая к ней дрожащие руки.

– Какое это может иметь значение, когда любишь! – воскликнул он.

Она слегка отодвинулась от него.

– Но разве это не имело значения всегда? – спросила она.

– Да, – возразил он. – Но эти общежития… Мы их создали – разве этого мало? Мы все наладили…

– Знаете ли вы, что произойдет с общежитиями, если я выйду замуж? – спросила она.

– Они останутся, – ответил он.

– Да, останутся, но управлять ими будет комитет. Его состав назначен поименно. И туда войдет миссис Пемроуз. Неужели вы не понимаете, что тогда будет? Он все предусмотрел…

Мистер Брамли вдруг сник.

– Да, слишком хорошо предусмотрел, – сказал он.

Он взглянул на ее нежные глаза, на ее изящную фигуру и подумал, что она создана для любви, и это ужасно, если смыслом ее жизни станет лишь дружба и свобода.

А потом они гуляли по сосновому лесу за садом, и мистер Брамли печально говорил о любви, об этом великом счастье, которого они лишены.

Она слушала, и смущение все ясней отражалось в ее темных глазах. Несколько раз она порывалась заговорить, но сдерживала себя и снова молча слушала.

Он говорил о близости любящих сердец, о волнующей страсти, о том, как любовь наполняет душу гордостью и превращает мир в чудо, о том, что каждый человек имеет право на любовь. Говорил о своих мечтах; о своем терпеливом ожидании и о безумных надеждах, которые он не мог подавить в себе, когда узнал о смерти сэра Айзека. И, намекая на несбыточные радости, рисуя их себе, вспоминая свои тайные надежды, он забыл про ее слова, что она решилась любой ценой сохранить свободу, и его снова охватила неудержимая злоба против сэра Айзека, который попусту растратил все то, что он на его месте лелеял бы с такой нежностью.

– Ваша жизнь, – сказал он, – ваша прекрасная жизнь только начиналась и была полна… полна драгоценных семян восторга и прелести, готовых взойти для любви, созревших для любви, а потом появились эти жадные лапы – воплощение всей презренной низости жизни – и схватили, смяли, погубили вас… Поверьте, дорогая, вы ничего не знаете, вы даже не начали чувствовать…

Изливая свои горькие чувства, он не заметил, что в глазах ее появился испуг.

– И он победил! Этот низкий, чудовищный карлик победил в конце концов: его мертвые лапы, мертвые желания держат вас даже из могилы! Всегда и во всем побеждают эти лапы; они властвуют над жизнью! Я был глуп, когда мечтал, надеялся. Я забыл про них. Думал только о вас и о том… что, быть может, мы с вами…

Он не обратил внимания на ее робкий протест. Он продолжал с гневом обличать господство ревности над миром, забыв, что в этот миг сам терзался ревностью. Такова жизнь. Жизнь – это ревность. Вся она состоит из беспредельной алчности, подозрений, обид; мужчины бросаются друг на друга, как дикие звери, от которых они когда-то произошли; разум едва пробивается в этой борьбе, осыпаемый ударами, и искалеченный. Лучшие, умнейшие люди, соль земли, звезды человеческой мудрости, были лишь бессильными ангелами, которых несли на своих спинах звери. Можно мечтать о лучшем мире, о том, что в наших обуреваемых страстью душах таится культура и мудрость, о спокойствии, мужестве и великой героической борьбе, которая еще предстоит, но до этого очень далеко – десятки тысяч лет, и мы должны жить, должны умирать, мы – всего лишь стадо зверей, терзаемых мучительными проблесками знания, овладеть которым нам не дано, и счастья, которое нам недоступно. Развивая эти мысли, мистер Брамли становился все красноречивее.

– Да, конечно, я нелеп! – воскликнул он. – Все мужчины нелепы. Мужчина – нелепое животное. Мы подавили в себе первобытные инстинкты – похоть, ненависть, голод, страх, избавились от трагического величия слепой судьбы, а заменить их нам нечем. Мы смешны, смешны! Наше время – это комическая эпоха в истории жизни, эпоха сумрака и слепоты, мы находим путь ощупью. Мы так же нелепы, как глупый котенок, которого сунули в мешок. Вот вам человеческая душа! Она мяукает, как котенок. Все мы такие – поэты, учителя. Разве есть надежда избежать этого? Почему я смогу этого избежать? Кто я такой, чтобы претендовать на взаимность, не быть отвергнутым влюбленным, человеком, над которым насмеялась его любовь? Почему я, открыв красоту, решил, что ее не отберут у меня? Вся моя жизнь смешна, и эта… эта последняя глупость, разве из нее могло выйти что-нибудь, кроме жалкой комедии? Но у меня в груди все-таки есть сердце, и оно обливается кровью. Чем дальше заходит человек, тем глубже он увязает в болоте смешного. Но я не такой, я не из тех, которые могут довольствоваться почетом, уважением и богатством. Я познал нечто высшее, и именно из-за этого познания, именно из-за него я так смешон, смешнее всех на свете. Всю жизнь я старался не замыкаться в себе, идти к людям и отдавать… Свои первые книги, эти безделки, где я притворялся, будто все в мире прекрасно, я написал потому, что хотел дать другим счастье и радость и, давая, самому быть счастливым. А все ревнивые стяжатели, сильные, молчаливые, расчетливые хозяева мира, посмеивались надо мной. Как я лгал, чтобы сделать людям приятное! Но уверяю вас, несмотря на все их насмешки, моя торговля пером была благородней их преуспеяния. И если бы мне пришлось начинать жизнь сначала…

Он не договорил.

– А теперь, – сказал он странно спокойным голосом, который так не соответствовал его волнению, – теперь, когда я обречен мучительно и безнадежно любить вас до конца моих дней, любить безнадежно из-за ненавистных мне законов и обычаев, из-за презренных оговорок…

Он замолчал, потеряв нить своих мыслей.

– Но я готов, – сказал он. – Я сделаю все, что в моих силах. Буду повиноваться вам во всем, помогать, служить вам. Если вы не можете пойти мне навстречу, что ж, это сделаю я. Я не могу не любить вас; не могу без вас жить. Никогда я не соглашался на добровольное самоотречение. Я ненавидел самоотречение. Но, если другого пути нет, пусть будет так. Мне больно, невыносимо больно, но вы по крайней мере увидите, как я люблю вас. Хотя бы это…

Голос его пресекся. На глазах выступили слезы.

И тут, на вершине этого великолепного самопожертвования, душа его взбунтовалась. Он так быстро перешел к противоположному, что она не сразу поняла, что с ним произошло. Она все еще с радостью и грустью воспринимала его удивительное благородство.

– Я не могу, – сказал он.

Он вдруг отбросил все уступки, как дикарь отбросил бы одежду.

– Когда я думаю о его детях… – сказал он. – Везде и всюду эти дети, которых вы ему родили, а я… я не смею даже коснуться вашей руки!

И, охваченный страстью, мистер Брамли крикнул:

– Нет! Не сметь даже коснуться вашей руки!

– Этого я не вынесу, – сказал он горячо. – Не вынесу. Если вы не можете меня любить, я уйду. Мы никогда больше не увидимся. Я готов на все… На все, только не на этот ужас. Я уеду за границу. На чужбину. Буду летать на самолетах… Разобьюсь, сделаю что угодно, но этого я не вынесу. Не могу. Поймите, вы требуете слишком многого, больше, чем может вынести человек из плоти и крови. Я старался вам покориться, но не могу. Я не допущу, чтобы этот… этот…

Он махнул дрожащей рукой. Ему никак не удавалось найти достаточно сильное и резкое слово, чтобы заклеймить покойного баронета. Он представил его себе в виде мраморного памятника на Кенсл-Грин, исполненного лживого достоинства, лживой невозмутимости и невыносимого торжества. Он искал какого-то короткого слова, чтобы все это раскрыть, разоблачить, выкрикнуть это слово во всю силу легких так, чтобы небо раскололось. Но он не нашел слова и совсем отчаялся.

– Я не допущу, чтобы он смеялся надо мной, – сказал он наконец. – Одно из двух. Третьего нет. Но я знаю ваш выбор. Я вижу, мы должны расстаться, а если так… Если так, я ухожу!

Он взмахнул руками. Вид у него был жалкий и смешной. Лицо его сморщилось, как у обиженного ребенка. Теперь у него уже не просто прервался голос от избытка чувств, к собственному своему удивлению, он почувствовал, что сейчас заплачет, громко, позорно, по-детски. Он плакал горько и безутешно; перейдя эту грань, он уже не мог остановиться. Стыд не сдержал его, хоть и переполнял его душу. Он в отчаянии нелепо воздел руку. И вдруг этот бедный писатель, самый несчастный человек на свете, повернулся и побежал, всхлипывая, по узкой тропинке меж деревьями.

А она, огорченная и удивленная, осталась стоять на месте. Его последний порыв заставил ее широко раскрыть глаза.

– Но мистер Брамли! – воскликнула она наконец. – Мистер Брамли!

Он словно не слышал ее. Спотыкаясь, он бежал среди деревьев так быстро, что еще минута – и он исчез бы из виду. И мысль, что он исчезнет навсегда, испугала ее.

Мгновение она колебалась. Потом, решившись, быстрым и твердым движением подобрала подол траурного платья и пустилась вслед за ним по узкой тропинке. Она бежала легко, в черно-белом ореоле мягкой, ритмично трепетавшей ткани. Длинные ленты из черного крепа, знак траура по сэру Айзеку, развеваясь, летели вслед за ней.

– Мистер Брамли! – задыхаясь, крикнула она, но он не слышал. – Мистер Брамли!

Ей было не угнаться за ним, он быстро удалялся, мелькая среди пятнистых от солнца стволов сосен, и на бегу что-то с плачем бормотал, не обращая на нее внимания. Она слышала только надрывающие сердце, но нечленораздельные звуки: «Ва-ва-ву-ва-ву», – которые время от времени вырывались из его груди. На прогалине ей показалось, что она настигает его, но сосны снова сомкнулись, перемежаясь с молодыми елочками, и она увидела, что он все больше удаляется от нее. Вот он свернул в сторону, скрылся, потом показался снова, еще дальше, и опять скрылся…

Она хотела окликнуть его в последний раз, но не смогла перевести дух и, задыхаясь, перешла на шаг.

Ведь не выбежит же он на шоссе! Страшно было подумать, что он, обезумевший от отчаяния, выбежит на шоссе и, может быть, угодит прямо под колеса автомобиля.

Она дошла по тропинке до самого турникета, где кончались сосны. И там она его увидела – он лежал ничком, спрятав лицо среди колокольчиков.

– Ах! – тихо вскрикнула она и схватилась за сердце.

Ее охватило то непреоборимое чувство ответственности, та щемящая, непостижимая жалость, которая всплывает из тайных глубин женской души в минуту волнения.

Она подошла к нему легкими, бесшумными шагами. Он не шевельнулся, и мгновение она стояла молча, глядя на него.

Потом с бесконечной нежностью проговорила:

– Мистер Брамли.

Он вздрогнул, прислушался, потом повернулся, сел и посмотрел на нее. Лицо у него было красное, волосы встрепанные, глаза еще мокрые от слез.

– Мистер Брамли, – снова сказала она, и голос ее вдруг задрожал, а глаза затуманились печалью. – Вы же знаете, я не могу без вас.

Он встал на колени – никогда еще она не казалась ему такой красивой. Она быстро дышала, ее темные волосы растрепались, в глазах было какое-то необычное выражение – протестующее и в то же время нежное. Мгновение они смотрели друг на друга открытым взглядом, словно видели друг друга впервые.

– Ох! – вздохнул он наконец. – Я сделаю все, дорогая, все, что хотите. Стоит вам сказать только слово, и все будет по-вашему, я буду вам другом и согласен забыть эту… – он махнул рукой, – эту любовь.

Видя, что он готов снова впасть в отчаяние, она молча, не зная, что сказать, опустилась рядом с ним на колени.

– Давайте посидим тихонько здесь, среди гиацинтов, – сказал мистер Брамли. – А потом пойдем назад к дому и по дороге поговорим… Поговорим о наших общежитиях.

Он сел, а она осталась стоять на коленях.

– Я ваш, – сказал он, – располагайте мною. Мы будем работать… Я вел себя как дурак. Мы будем работать. Для людей. Это… Ах, это очень большое и важное дело. Мы должны благодарить за него бога. Но только…

Он посмотрел на ее трепещущие губы и почувствовал, что им владеет одно желание – желание разумное и не слишком дерзкое. Он теперь относился к ней, как к сестре. И у него было такое чувство, что если это единственное желание будет удовлетворено, то успокоится и его оскорбленное самолюбие и он перестанет завидовать сэру Айзеку… во всем.

Но ему не сразу удалось заставить себя заговорить об этом – так он боялся отказа.

– Мне хотелось бы только одного, – сказал он, весь дрожа.

Он потупился и стал разглядывать растоптанные колокольчики у своих ног.

– Ни разу, – продолжал он, – ни разу за все эти годы… Мы даже не поцеловались… Это так немного… но хоть это…

Он замолчал, у него перехватило дыхание. Он не мог вымолвить больше ни слова, потому что сердце его бешено колотилось. И не смел посмотреть ей в лицо…

Ее одежда тихо зашелестела от быстрого движения…

Она наклонилась, положила руку ему на плечо, заставила его откинуться назад и, ни в чем не признавая компромиссов, поцеловала удивленного мистера Брамли прямо в губы…

Билби

(Безделушка)

1. ЮНЫЙ БИЛБИ ПОСТУПАЕТ В ШОНТС

Кошка родится от кошки, собака – от собаки, а вот дворецкий и горничная не производят себе подобных. У них иные дела.

Замену им надо искать среди других представителей человеческого рода, главным образом под кровом многосемейных садовников (старших, а не младших), лесников, кучеров, но отнюдь не привратников: те слишком обременены годами и обитают в сущих конурах. Так случилось, что на господскую службу поступил юный Билби, пасынок мистера Дарлинга, садовника в замке Шонтс.

Кому не известен славный Шонтс! Его фасад! Две башни! Огромный мраморный бассейн! Террасы, по которым гуляют павлины, а внизу озеро с черными и белыми лебедями! Огромный парк с аллеей! Вид на реку, бегущую среди голубых далей! А полотна Веласкеса – правда, они сейчас в Америке, а Рубенс из здешней коллекции, тот, что теперь в Национальной галерее! А собрание фарфора! А сама история замка!.. Он был оплотом старой веры [то есть католичества, переставшего быть государственной религией в Англии при Генрихе VIII (годы царствования – 1509–1547); при королеве Марии Кровавой (1553–1558) католичество было восстановлено и снова отменено в годы правления Елизаветы I (1558–1603); почти до самого конца XVIII века Англия была объектом происков католических держав, засылавших в страну шпионов-иезуитов], и в нем сохранились разные потайные ходы и клетушки, где когда-то прятали иезуитов. И кому, наконец, не известно, что маркизу пришлось отдать Шонтс в многолетнюю ренту Лэкстонам, этим, знаете, "Молочная смесь "Расти большой" и патентованные соски"! Любой мальчик позавидовал бы возможности поступить на службу в столь прославленный замок, и лишь каким-то душевным уродством можно было объяснить то, что Билби стал на дыбы. И все же Билби взбунтовался. Он объявил, что не желает быть слугой, что не будет пай-мальчиком, не пойдет в Шонтс и не станет усердно трудиться на поприще, уготованном ему богом. Как бы не так!

Все это он выпалил матери, когда та пекла пирог с рубленым мясом в светлой кухоньке их садовничьего домика. Он вошел взъерошенный и растрепанный; лицо грязное, разгоряченное, руки в карманах, что ему строго-настрого запрещалось.

– Мама, – объявил он, – я все равно не пойду в поместье прислуживать лакеям, до хрипоты просите – не пойду. Так и знайте!

Он выпалил все это единым духом и потом долго не мог отдышаться.

Матушка его была сухощавая, решительная женщина. Она перестала катать тесто и дослушала его до конца, а затем взмахнула в воздухе скалкой и застыла перед ним, опершись на свое оружие и слегка наклонив голову набок.

– Ты сделаешь все, что велит отец, – проговорила она.

– А он мне не отец, – возразил юный Билби.

Мать только кивнула, это значило, что решение ее твердо.

– Все равно не пойду! – крикнул юный Билби и, чувствуя, что он не в силах продолжать этот разговор, двинулся к входной двери с намерением ею хлопнуть.

– А я говорю – пойдешь! – сказала мать.

– Посмотрим! – ответил юный Билби и поспешил хлопнуть дверью, так как снаружи донеслись шаги.

Чуть погодя с залитой солнцем улицы вошел мистер Дарлинг. Это был рослый мужчина с волевым ртом, тщательно выбритым подбородком и какими-то бурыми бакенбардами; на его одежде было великое множество карманов; в руке – большой анемичный огурец.

– Я сказал ему, Полли, – объявил он.

– Ну и что он? – спросила жена.

– А ничего, – ответил мистер Дарлинг.

– Он говорит, что не пойдет, – заметила миссис Дарлинг.

Мистер Дарлинг с минуту задумчиво глядел на нее, а потом сказал:

– Что за упрямый парень! Велено – так пойдет.

Но юный Билби с прежним упорством воевал против неизбежного.

– Не буду я слугой, – говорил он. – И не заставите вы меня!

– Надо же тебе кем-то быть, – говорил мистер Дарлинг.

– Каждый человек должен быть кем-нибудь, – добавляла миссис Дарлинг.

– Так я буду кем-нибудь еще, – отвечал юный Билби.

– Ты что, вздумал стать джентльменом? – осведомился мистер Дарлинг.

– А хоть бы и так! – бросил юный Билби.

– По одежке протягивай ножки, – сказал мистер Дарлинг.

Юный Билби набрался духу и сказал:

– А может, я хочу стать машинистом.

– И будешь ходить весь замасленный, – отозвалась его мать. – Погибнешь в каком-нибудь крушении. Да еще штрафы вечно плати. Ну что тут хорошего!

– Или в солдаты пойду.

– Что? В солдаты? Ну нет! – решительно вскричал мистер Дарлинг.

– Так в матросы.

– Да тебя будет там каждый божий день выворачивать наизнанку, возмутилась миссис Дарлинг.

– К тому же, – сказал мистер Дарлинг, – я уже уговорился, что первого числа будущего месяца ты явишься в имение. И сундучок твой уже сложен.

Кровь прилила к лицу юного Билби.

– Не пойду, – проговорил он еле слышно.

– Пойдешь, – сказал мистер Дарлинг, – а не пойдешь – за шиворот тебя притащу.

Сердце юного Билби пылало, как раскаленный уголь, когда он один-одинешенек – шел по влажному от росы парку к прославленному дому, куда следом должны были доставить его пожитки.

Весь мир казался ему сплошным свинством.

Еще он объявил – очевидно, косуле и двум ланям:

– Думаете, я сдамся? Не на таковского напали! Так и знайте!

Я не пытаюсь оправдывать его предубеждение против полезного и достойного труда слуг. И все-таки труд этот был ему не по сердцу. Возможно, в воздухе Хайбэри, где он жил последние восемь лет, было что-то такое, что породило в его уме столь демократические идеи. Ведь Хайбэри одно из тех новых поселений, где, по-видимому, совсем забыли о существовании поместий. А быть может, причина таилась в характере самого Билби…

Наверно, он стал бы возражать против любой работы. До сих пор он был на редкость свободным мальчиком и умел наслаждаться своей свободой. Чего ради ему от нее отказываться? Занятия в маленькой сельской школе, где учились вместе и девочки и мальчики, легко давались этому городскому мальчугану, и все полтора года он был здесь первым учеником. Так почему ему и дальше не быть первым учеником?

А вместо этого, уступив угрозам, он бредет сейчас через залитый солнцем уголок парка в косых лучах утреннего света, которые частенько выманивали его на целый день в лес. Ему надо идти до угла прачечной, где он не раз играл в крикет с сыновьями кучера (тех уже проглотила трудовая жизнь), и дальше, вдоль прачечной до конца кухни – и там, где ступеньки ведут вниз, в подвал, сказать "прости" солнечному свету; своему детству и отрочеству, своей свободе. Ему предстоит спуститься вниз, пройти по каменному коридору до буфетной и здесь спросить мистера Мергелсона. Он остановился на верхней ступеньке и взглянул в синее небо, по которому медленно плыл ястреб. Он провожал птицу глазами до тех пор, пока она не скрылась за ветвями кипариса; но он вовсе и не думал про ястреба, даже не замечал его: он подавлял в себе последний бурный порыв своей вольнолюбивой натуры. "А не наплевать ли на все это? – спрашивал он сам себя. – Ведь и сейчас еще можно сбежать".

Послушайся он этого искушения, все сложилось бы куда лучше для него самого, для мистера Мергелсона и для замка Шонтс. Но на душе Билби была тяжесть, и вдобавок он не успел позавтракать. Денег у него никогда не водилось, а на пустой желудок далеко не сбежишь. Податься ему было некуда. И он спустился в подвал.

Коридор был длинный и холодный, а в конце его – дверь, открывавшаяся в обе стороны. Билби знал: ему в эту дверь, потом налево, мимо кладовой и дальше, до буфетной. Дверь кладовой была распахнута, там сидели за завтраком служанки. Проходя мимо, он состроил гримасу – не с тем, чтобы их обидеть, а так, для потехи: ведь надо же парню что-то делать со своей рожей! Затем он вошел в буфетную и предстал пред очи мистера Мергелсона.

Мистер Мергелсон, как всегда всклокоченный, в одном жилете, вкушал свой утренний чай, перебирая в памяти мрачные воспоминания вчерашнего вечера. Он был тучный, носатый, с толстой нижней губой и густыми бакенбардами; говорил скрипучим голосом, точно какой-нибудь раскормленный попугай. Он вынул из жилетного кармана золотые часы и взглянул на них.

– Велено прийти в семь, а сейчас десять минут восьмого, молодой человек, – проговорил он.

Юный Билби пробормотал что-то невразумительное.

– Подожди здесь, – сказал мистер Мергелсон, – а я, как будет время, объясню тебе твою службу. – И он с нарочитой медлительностью принялся смаковать свой чай.

За столом, кроме мистера Мергелсона, сидели еще три джентльмена, одетые по-домашнему. Они принялись внимательно разглядывать юного Билби, и младший из них, рыжеволосый, нахального вида парень, в жилете и зеленом фартуке, вздумал скривить ему рожу с явным желанием передразнить мрачность новичка.

Ярость Билби, на время подавленная страхом перед мистером Мергелсоном, вскипела с новой силой. Он весь побагровел; глаза наполнились слезами, а в голове опять завертелась мысль о бегстве. Нет, он этого не вытерпит. Он круто повернулся и направился к двери.

– Ты куда?! – закричал мистер Мергелсон.

– Испугался, – заметил второй лакей.

– Стой! – заорал первый лакей и уже на пороге схватил мальчика за плечо.

– Пустите! – вопил, отбиваясь, новичок. – Не пойду я в холуи. Не пойду, и все.

– Молчать! – взревел мистер Мергелсон, потрясая чайной ложкой. – Тащите его сюда, к столу. Что ты сказал про холуев?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю