Текст книги "История одного Человека"
Автор книги: Георгий Ячменев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Все, с кем я не пытался подружиться, между нами заведомо пролегала колдобина; в желании построить через неё мостик взаимопонимания мне также всячески отказывалось, потому что любой родитель видел меня может и не зверем, как в ранее приведённом мною примере, но по крайней мере кем-то бесчеловечным, искомым и недоразвитым. Кому захочется отдавать своего сынишку на растерзание примитивному аборигену? «Может над ним там эксперименты ставят или в цепи заковывают, да как с рабом потешаются? Что?! Он их сын! Вот так напасть… Ну, в семье не без урода; отщепенец для человечества и друг всех искомцев – вот так неперспективное у мальца будущее!» – вот приблизительно то, что я ожидал услышать от всякого встречного после того просветительного разговора с братом. Меня стала одолевать паранойя и вскорости, попытки обрести друга окончательно выцвели, не позабыв захватить с собой и идеи самооправдания, на которые мне стало равнодушно наплевать.
Взвесив все факты, мне не оставалось ничего другого, кроме как принять судьбу искомца и самосовершенствоваться, лелея грёзы рано или поздно всё-таки обрести человечность и получить право называться человеком.
Пока меня натаскивали теорией, ко мне в руки попала ещё одна заграничная книга. Сперва я читал её просто чтобы убить время, но странница за странницей и вот, во мне уже уютно размещалось мнение, будто это чтиво из параллели явно каких-то духовных небожителей, далёких от всякой мирской приземлённости. Рассказывалось о каких-то качествах, которыми должен обладать каждый ученик; его учителя именуют гуру и в его обязанности входит развить больше не физическое здоровье, а психическое; подтяни второе, а первое не заставит себя долго ждать – такова была мудрость того трактата. С лихвой проглотив каждый тезис, в памяти отложилось одно особенное качество, свойства которого как раз и помогали мне в обучении. В книге оно звучало как винито. В переводе с иноземного наречия, оно означало скромность. Функция этого придатка проста – не сравнивай. Вот и всё. Не сравнивай себя с кем бы то ни было; не сравнивай свой труд с чужими результатами; не ограничивай своё «Я» чьими-то иными рамками, даже если другой образ тебя животрепещуще вдохновляет. Всё это не стоит и выеденного яйца; когда не с кем провести параллель, нам не взбредёт в голову набирать или сбавлять ход, мы будем двигаться в своём определённом ритме и в этом довлеем преуспеть куда больше, нежели бы постоянно гнались за абсурдной состязательностью. Начав обучение с изначальным установлением о своей недоразвитости, мне всегда казалось, что во всех, даже самых простых задачах, я нещадно уступаю тем, в ком пригрет задаток человечности. Меня не поощряли и характер мой всегда держали в узде, но один случай всё же показал, что и в искомой крови есть свои плюсы.
В один из летних дней было организовано что-то вроде рыцарского турника для несовершеннолетних. Хоть в наших параллелях совершеннолетие – понятие весьма расплывчатое, на официальных мероприятиях им не пренебрегали, от чего, в категорию участников входили все, кто ещё только обучались и по какой-то причине желали проверить изученные навыки на деле. В список кандидатов на выступление удалось затесаться и мне. Огласка моего имени заинтересовала, а вместе с этим, насторожила одного из судий – оторванного от своих королевских обязанностей Валенса. Так моего брата поставили судить стрельбу из луков и огнестрельных орудий. Револьверы – трофейная ценность каждого семейства – выдавались лишь по исполнению восемнадцати лет, а на момент участия в турнире мне было только четырнадцать, поэтому с призывающим гонгом: «Занять огнестрельные позиции!», мою спину не оплетали кобуры с патронташами, а их место скромно занимал небольшой колчан с парой-тройкой стрел.
Моя особенность в непроводимости аналогий между своими умениями и какими-то чужими не оставляет меня до сих пор; человеческий ли это только порок – постоянно искать предмет для сравнения – или отродясь присущее мне качество – неизвестно, но даже в этом незнании, едва ли стоит расстраиваться, так как плод, растущий на почве невежества слаще любых лакомств, выросших на тех же землях, вдобавок ещё и облагороженные всезнанием. Многие были искусны в теории, многие в стратегическом планировании, кто-то в несении литургии, а некто даже в делах королевских, но все практическом ремесле все поголовно уступали тому, кого считали малопригодным хотя-бы к чему-то. Всё дожидаясь своей очереди, мне ни разу не захотелось посмотреть на результаты других соучастников, не было и стремления прыгнуть выше кого бы то ни было; единственно занимавшая меня мысль была: «Не оплошать перед братом, ради всего, хоть бы те лета, проведённые на стрельбище наконец-то дали о себе знать». И они дали, ох, да не поскупились в своём даровании. Результаты были ошеломительными, как для публики и других стрелков, так и для самих судий. Все стрелы, будь то десяти или тридцатиметровая дистанция всегда поражали центр мишени. И тут кто-то воскликнул:
– Дайте юноше огнестрел. Лучник он великолепный, но так ли полно́ его великолепие с железом в руках, а не с древом?!
Слегка растерявшись и не понимая из-за чего весь сыр-бор, галдёжная толпа расступилась и пропустила ко мне Валенса, уже вынимающего свою легендарную осоку. Вложив в свою руку револьвер с рукоятью из чёрного тополя, я приготовился «срезать» поставленную перед собой цель с расстояния тридцати пяти метров. Как и всегда, вот моё дыхание останавливается, мир становится замедленнее и тягучее, а фиксируемая цель приближается, будто бы под увеличением толстенных линз. И то чувство – ох, Великий, до чего же оно блаженно! – до сих пор не позабыто мною; это ощущение не всесилия или могущества, а настоящий экстаз единения с чем-то высшим, нежели только со своей участью. Чёрные револьверы стали продолжением руки, а моя душа, в самый момент выстрела, соединялась с целой вселенной; как осока разрезает плоть, так и я вырубил перед собой новый путь. До четырнадцатилетия меня содержали инкубационно, никуда не выпуская и ни с кем не сводя, но турнирная самодеятельность развернула моё положение на сто восемьдесят градусов, от чего грязнокровного отпрыска Дивайнов стали чтить наравне с людьми, мысля в нём гипотетическое очеловечивание.
На следующий день после стрелковых упражнений я встал спозаранку. Меня разбудили уже знакомые раскаты. То звучала «осока» Валенса и не терпя ни минуты, я зашпорил самого резвого скакуна и отправился на источник звука. Брат встретил меня с привычной открытостью, снова поздравил меня с прошлодневными достижениями и согласился не прочь вернутся вместе со мной обратно в поместье. Но перед уходом с тренировочного плаца, он сказал:
– Дивайд, понимаешь ли ты какое открытие ты вчера совершил?
– Мне казалось, – недоумевающе уточнял я, – моя практическая сноровка была вполне предсказуема. Ты не хуже меня знаешь, насколько я плох в теории, – и оно действительно было так: на лекциях по теологии я то и дело, что клевал носом, а с метафизикой и подавно не справлялся. Единственной отдушиной для меня была реализация знаний на практике и репрезентацией всего, хотя бы как-то усвоенного служила моя объективная деятельность, а не умосозерцательная. В этом разрыве и была заметна моя бесчеловечность, сама невозможность отводить мышление дальше материальности, проникать в глубинную фабулу мироздания и прочих умствований. Но как раз это привлекало моего брата.
– Эх, невежда ты этакий, – по братски взъерошив мне волосы продолжал Валенс. – Не пойми меня грубо, но все считают искомца ниже человека именно из-за ограниченности мысли и её недопустимости выйти за установленные при рождении пределы. Но когда ты вчера потрясал народ, видел бы ты, как трибуны, все с отвисшими челюстями, взирали на тебя, того, в ком течёт дурная кровь и при этом, превосходящего их в мастерстве стрельбы. С самого твоего рождения я исследую геном искомого народа, стараюсь найти пути исцеления от этой чумы и твоё вчерашнее представление приблизило к правде одну мою гипотезу, что не важно, искомец ты или человек – вероятность перейти из одной стадии в другую есть всегда.
– И ты пришёл к этому только глядя на мою меткость? Не слишком ли завышено ты смотришь на всё, не гиперболизуешь ли очевидные факты, что давно всем известны? И не подумай, не раскритиковать я тебя пытаюсь, а только лишь предостеречь. Ведь простирающееся дальше мысли всё же закрыто мне, я всё также не могу эманировать столь высшей речью, как человек…
– И всё же, хоть ты этого и не замечаешь так ясно как человек, говор твой тоже изменяется, – ободряюще подбадривал Валенс. Правда это или нет я не знал, но предположение моего брата посеяло во мне надежду стать человеком, главное не сворачивать с намеченного пути. – Как тебе известно, наш мир всё больше прогнивает, человек уступает своему примитивизму и всходит на путь искомцев. Но ты, мой юный стрелок, отличаешься от всех тех искомцев, с которыми я имел дело за четырнадцать лет исследований. То это были сторонники языческих культов, то настоящие нелюди, неотличимые от самой низшей родословной – туманников; во всех них в той или иной концентрации, но было нечто сквернотное. Человек становился змеем и своим ядом начинал отравлять ещё не согрешивших, не покинувших границы рая человечности. В тебе же нет этой отравы, и я ни разу не замечал даже подспудности перейти на сторону скверны. Для меня – ты человек ничуть не меньше, чем все те, кто наделены этим правом по рождению, потому что за все те четырнадцать лет топтания на месте и невозможности сдвинуться с мёртвой точки, твой внутренний прогресс и духовная работа над собой, по сути, являются единственным достижением всех моих изучений. Одним только собой ты уже доказываешь, что наше бытие не предопределено первичными функциями. Ни память, ни мышление, ни восприятие не способны окончательно регламентировать нас, а на этих основаниях, не теряется и надежда отыскать нужную в столь непростой час панацею от недуга искомости.
Уходя с полигона, краем глаза, но я всё же успел осмотреть приговорённые Валенсом мишени. Всего пара отверстий зияла ровно в центре, тогда как остальные то на пару сантиметров влево, то несколько миллиметров вправо. Словом, если уж для короля «попасть в яблочко» оказывается задачей весьма непростой, то что говорить о мирянах, тех, кто так и норовят изойти желчью на того, кто, по их мнению, дурен, при чём как кровью, так и душой. Видимо Валенс тогда проникся почитанием моих талантов лишь в сравнении собой. Для меня же способность к сравниванию оставалась и по сей день остаётся строгим табу; возможно оно действительно так, что исключая это греховное умение, становится куда проще стать тем, кем ты являешься по своей сущности, а не показательным образцом морали, образования и прочих институций.
* * *
Продолжая пестовать свои навыки, я добрёл до восемнадцатилетнего возраста. В пропущенном промежутке не было каких-то великих изменений; всё, чем была занята моя голова посвящалось оружейному ремеслу, физической и умственной подготовке, а также чуть-чуть теоретическому кладезю, который в силу своей теоретичности (или усыпляющему свойству) мне было весьма сложно назвать чем-то драгоценным. Усердием и невероятной терпимостью к ученической лени, мои наставники всё же вдолбили мне заповеди народного порядка. Они были легки на запоминание, их нельзя было назвать чем-то сложно усваиваемым и моё отторжение от них обосновывалось лишь одним фактом. Я чувствовал, что призван служить миру не в общественной идиллии, а где-то вдалеке, там, где округа больше походит на фронт, а единственно воспеваемая религия – язычество, разрастание которого требуется немедленно пресечь. Где же ещё будут плодовиты мои боевые таланты, как не в каких-то точках кипения, да в конфликтных местах?
Так я и шёл с этим знаменем веры, что меня вот-вот должны куда-то отправить. Надеется на королевское слово моего брата мне было противно, хотелось самому пробиться к своей цели и поэтому я решил сдружиться с командиром столичной стражи Ванием. В силу сложившегося мнения о такого рода должности, стоит развеять парочку мифов. Ваний не был тугодумом и завсегдатаем своего роскошного кабинета в центре Столицы; как раз напротив, его то и дело никогда не удавалось застать на причитающемся для него месте. Его кабинет только из приличия периодически очищали от пыли и паутины, в то время как он постоянно пребывал в разъездах. Думаю не стоит говорить, в каких именно командировках он бывал; его пост говорит здесь сам за себя: частые визиты он наносил очагам военного и религиозного бунта, а также удостаивал вниманием малых бандитских шаек. Воля Вания простиралась от Столицы до Нигредо и где-бы не появился этот рослого склада воин, там всегда наступало затишье. Сам по себе Ваний имел каштановые волосы, уже начавшие редеть; глаза его были разведены широко, но из-за частого смотрения в мушки своих револьверов, взгляд его сделался прищученным (по крайней мере, такую легенду я возвёл об его узкозоркости). Нос был с небольшой горбинкой, а над губами красовались барские усы, нет, что там, усищи. Ниспадая до подбородка, они заменяли собой и бороду, и бакенбарды, вдобавок ещё и компенсировали лобную алопецию15. То, как Ваний ухаживал за своими «кудрями» не могло равняться с мастерством ни одного стилиста; до того филигранно вычёсывался каждый волосок, что казалось, сгниёт тело, кости превратятся в прах, но его усы останутся в добром здравии и переживут не только всех нас, но и саму вселенную. Вот какой трепет бессмертности вселяли эти два волосистых змея. Тело столичного атамана дышало невиданной энергетикой, но многие походы не могли не оставить некоторых напоминаний, поэтому всё тело было усыпано самыми разнообразными шрамами, от крохотных порезов до отпечатка почти в упор выпущенной шрапнели. Самым роковым приветом из прошлого всё же оставалась хромота на правую ногу. Не скажи кому этого, так он и не заметит, что Ваний прихрамывает, но стоило солнцу спрятаться за тучи и хлынуть дождевому поливу, старые раны начинали жутко ныть. От этой диковинной закономерности, Ваний всегда сверялся с прогнозом погоды, подолгу допрашивая каждого жреца. Когда мнения большинства сходились на одном и том же, удовлетворённый или же не слишком (в зависимости от полученных прогнозирований) пытатель добавлял в свой график определённые коррективы. Сам я не решался у него спрашивать, отправился ли он в ту или иную зону, если бы там, к примеру, разразился страшный ливень, но думаю, ни гроза, ни смерч, ни даже торнадо не смогли бы унять верного своему долгу командира.
Как-то поймав его в столичных округах, мне выпал редкий шанс завязать разговор:
– Ещё три дня и наконец-то всё ученичество пойдёт в пекло! Больше никаких: «Господин Дивайд, я вас ожидаю в своём кабинете. Пора продолжить изучать историю, географию и прочую дребедень, от которой – уж от меня-то вы этого не скроете – у вас так и раскалывается голова».
– Значит посвящение через три дня говоришь, – сквозь свои по-ковалерски пышные усы говорил Ваний. – Жаль, что не смогу присутствовать на инициации, снова очередные вспышки на границе меж Альбедо и Нигредо, – ложно прикрытой усталостью выдавалось радостное оправдание.
– Хоть от меня-то не скрывай свой восторг от отсутствия на столь сонном мероприятии. От ожидаемой официозности меня и самого воротит…
– Становление рыцарем – дело не шуточное, а почитаемое всеми народами если и не полным обожествлением, – в конце концов, не королём же становишься, – то хотя-бы обожествлением наполовину. Тебя начнут мыслить потенциальным героем даже тогда, когда ты ещё ничего не сделал. Кажется, это настоящая утопия для молодых сорванцов, нюхавших порох только на стрельбище и не выходивших дальше университетских палат, – тут Ваний брезгливо сплюнул в сторону. – Вот от таких кадров действительно тошнит. Но в тебе у меня нет сомнений и думаю, стоит мне только предложить…
– Так ты всё-таки согласишься взять меня в следующую вылазку?! – резко перебив и полный неземного восторга, я смотрел на Вания как на билет спасительного Цитринитаса16, уходящего хоть к чёрту на рога, но подальше от Столицы, стяжавшей меня все минувшие восемнадцать лет.
– Да-да, только утихомирь свой пыл, – словно отнекиваясь, говаривал Ваний. – Всё же нельзя видеть себя в чём-то одном. Человек – это универсальное существо и в его распоряж… – тут мой друг запнулся и вспомнил, что речь идёт не о человеке, а об искомце. Предположив о моей, так сказать, «узкоспециализированности», он решил более не научать меня своим жизненным опытом. Всё же пёс его знает, как тот приживётся в черепных чертогах искомца, если он вообще сможет найти себе место, поэтому какое-то время мы оба пребывали в молчании, пока не добрались до площади с тем проклятым нечто, что было повинно в инволюционном грехе.
Древо всё также благоухало, его корни цепко переплетались с мраморным фундаментом и уже успели стать нераздельным целым. Единственное изменение произошедшее со столичной достопримечательностью крылось в его окрасе: теперь не зелёным колером возвышалась крона, а золотисто-охряным и всё чаще стали замечать, как листья медленно, но опадают с главы природного сына. В чём же заключался посыл его матери природы до сих пор остаётся тайной, но все как один чувствовали: упади с кроны последний листочек, случится нечто непоправимое, поэтому чем-бы не занимались короли, учёные и жрецы, главная задача каждого одна и та же – это разгадать послание потусторонних сил: «Познает меня лишь тот, кто видит не глазом, не умом, а словом». Но что мне, тугодуму, было думать обо всём этом; расположение я сыскивал лишь в деле, а не в мысли, посему меня тогда больше привлекло не созерцание осенней поры лиственного голиафа, а творившееся перед его природным высочеством, прямо у кафедральной стойки.
– Да как ты смеешь столь неуважительно относится к епископу! – избивая розгами и всё не останавливаясь поносить случайно выбежавшего на дорогу мальчика продолжал грузного телосложения клирик. Закончив с воспитательной работой, он бросил мальчишку перед чреслами епископа и заставлял его молить о прощении за свой содеянный поступок. Ведь каков же грех – перебежать дорогу церковной процессии, ужас-то какой! Но кровоточащее тельце столь ослабло, что виновник потерял сознание и был с лёгкостью выброшен в толпу зевак. А сам клирик-палач, после всего им совершённого не предался скорби за содеянное, а просто потёр ладоши, как будто отлично исполнив какую-то работу.
– Ты, быстро, ко мне! – командным голосом приказал всё тот же клирик. К нему подбежал страж рыцарской гвардии, внимание, служащий самим королям, а не каким-то там епископам, но не смотря на свою должность, он смиренно стал выполнять приказы церковного служителя. – Убери-ка здесь, да разгони эту ватагу, нечего здесь смотреть.
– «Хочу быть рыцарем, отправиться в далёкие странствия», – пародийно имитировал мои желания Ваний, – а на деле, поставят вот так истуканом на площади, да ещё и в придачу заставят подтирать задницу всякому храмовнику.
– Да где это видано, чтобы королевскую стражу, самих рыцарей так нагло притесняли?
– Думаю не секрет, что угрожающие Великому всполохи всегда имели религиозный характер, – присев на обвитую лозами скамью и закурив из своей бриаровой трубки, Ваний продолжал провожать взглядом всё отдаляющийся от нас епископский паланкин, а вместе с этим, стал вольтижировать чуть-ли не революционными домыслами. – Храмовник заменяет рыцаря, дьяконы и пресвитеры институтских учителей, а епископы с иерофантами королей, но главное, как-бы наш столичный синедрион случайно не забылся и не попустился на пост Великого. Тогда-то точно наступит хаос, ещё до смерти нашего миленького деревца, – выдохнув после глубокой затяжки закончил мой приятель-центурион.
– Вот так обстоятельства… И в тебе значит греется эта революционная закваска, – угрюмо продекламировал тогда я, сам пока ещё не зная, сколь важные вещи мы тогда обговаривали, сколь значимыми те окажутся спустя два года, но об этом, как и многом другом, пока было не время. Время разрешало лишь умствовать, теоретизировать, но не выходить на практический план. – Не уж то каждый в королевстве всё больше сомневается в Его власти, неужели всякому действительно кажется теократическое беспутство?
– Ах, недалёкий ты мой Дивайд! – прохохотав, объявлял развеселённый табаком Ваний. – Что же это, кровь искомцев окончательно взяла верх и теперь ты не способен связать пару простых фактов? Брось ты эту школярную апологетику; вдолбили нам невесть что, а мы это слепо почитаем, сами даже не зная, кому причитаются наши псалмы. Великому ли? Ха! Да будет тебе!
Ваний тогда не на шутку повышал голос, всё больше плетя клевету на высших мира сего. Завершая со своим филигранным линчеванием, он посоветовал мне хорошенько осмотреться. В течении всего разговора, да и после, когда он указал, чтобы я открыто посмотрел на окружающих, мне этого ой как не хотелось, так как казалось, будто мы привлекаем слишком большое внимание и стража вот-вот подойдёт и, как она это умеет, разрешит проблему с иноверцами, даже если один из нарушителей сам командир королевской стражи. Но поднятому взору открылась не сонма революционеров, восхваляющих дерзкость слов Вания, не ропщущие полицеймейстеры, а всё тот же, протекающий на задворках внимания фон из мало чем привлечённых граждан. В тот миг я как-бы прозрел, потому что – уверенность в этом была выше всяких сомнений – лица каждого отражали не наплевательское отношение к сказанному моим усатым другом, а скорее чуть-ли не полное согласие, ибо ни в одном прошедшем мимо нас человеке не чувствовалось какое-то противоречие, только мнимое согласие со всем сказанным. Это открытие помогло понять и другую вещь – и исследования Валенса, и ораторство Вания и подобная же согласованность с общественной мыслью говорила об одном: в Столице что-то готовится и час, когда начнётся новая глава не за горами.
В конце нашей встречи, Ваний рассказал мне о своём последнем посещении Великого. Вот как он это описал: «И вот, выходит это совершенное амплуа! Короли, все преклонённые, застыли в первом ряду. Во втором, с горящими благовоньями и в своей покорной литургии молились служители храмов. А в третьем, уютно расположился я со своими верными подопечными. По отношению к первым двум, наш коленопреклонный слой представлялся регуляторами социальной жизни. Оббежав нас Своим взглядом, Он каждому стал выдавать то или иное поручение. И пока длились все разъяснения, я не мог отвести взора от бьющегося за Его светящейся ризой сердца. Видел ли ещё кто-то замеченное мною, мне тогда духу не хватило спросить. Дойти почти до самого что ни на есть линчевания Великого прямо под Его носом – это, друг мой, опасная игра, но даже ни с кем не сверившись, мировое положение уже само выходило мне самым лучшим доказанием моей правды, ужасной, но не менее от этого истинной. В нашем – уже не столь кажущимся мне «чистейшем» – Правителе я увидал ту же дуальность, что пленяет и всех нас, от самой Столицы до Нигредо. Скверна… Вот, что я тогда углядел. Артерии и вены Его просвечивали чёрной желчью, а единственный глаз, то и дело сновавший меж нами, всё не находил себе места и постоянно был до безумия суетен. Вокруг адамантово сиявших зрачков, словно корневище, разбредалась система зеленовато-жёлтых капилляров. Чёрт бы побрал тогда моё зрение, ибо даже чувством близости с Его Величеством, я уже ощущал нечто неблагоприятное. И если правду говорят, не брешат, то, мы – сыновья и дочери Его, не зависим ли напрямую от отцовской сущности. Ведь не зря же меж стариков всё ещё ходит старая присказка «Подобное за подобным». Стало быть, если не революция и разрыв с папочкиным наследством, то что ещё может остановить эту дьявольски надвигающуюся пустоту внутри?»
Прозорливости Вания позавидовал бы даже самый талантливый сыщик, потому как переворот власти и впрямь подготавливался, но не сословием доблестного рыцарства, не полицейским департаментом, а духовной, казалось-бы такой невинной и столь целомудренной религиозной сферой. Но именно епископы ополчились против высшего правления и подавление народа было только предзнаменованием готовящегося мятежа.
II. Тот, кто провозглашён Рыцарем
«Ничего не страшись!»
Вот и пробил долгожданный час. Инициация, через которую проходит каждый, кто закончил весь курс обучения и успешно сдал все экзамены. Конечно, успешно пройти именно через все испытания у Дивайда не было и шанса. В практическом ремесле ему может и не было равных, но вот относительно теоретических знаний… Тут уж не обошлось без влияния родства с Девятым королём и искусности в стрельбе. Зная эти нюансы, экзаменаторы смилостивились над горе-учеником и дали «добро» на вступление в мир рыцарства, с его никогда незабываемым кредо: «Nil timendum est»17.
Не нужно думать, что только аристократии дозволялось стать рыцарями. Это не так. Такая ложная картина могла возникнуть лишь из того, как если бы менее благородный люд всячески отказывался бы стать образованнее. Кажется, что за глупость; чтобы в Столице, центре мироздания, горожан начала отуплять леность? «Да никогда!» – ответил бы любой, хорошо знающий работу кузнецов с телами как у Аполлона и умом как у Гефеста, ткачей, что без продыху шьют самые изысканные балахоны и пекарей, испекающих настолько дивно пахнущие хлеба, что те могли быть сравнимы лишь с амврозией самого Великого. Но калиготропия – не щадит никого; у этой болезни нет любимчиков и хозяев, эти силы неуправляемы и увидеть их не в состоянии ни один мудрец. Воздействие матери Калиго чисто энергийные и эти самые энергии как раз и отравляют всё королевство, поселяя внутри человека всё большее чувство опустошённости.
Опустошающими потоками мог заразиться любой, кто покоил внутри себя семя восприятия. После заражения, восприятие притуплялось, широта взгляда исчезала и человек превращался в искомца. Искомцы, как и Дивайд, славятся своей физической подготовкой, когда как родившиеся уже при Третьем Столпе – ныне низложенном у корней столичного древа – больше были заточены под умственную работу. Можно сказать, сквернотное поветрие Калиго иссекало человека до существа, принадлежность которого ни к одному из известных родов определить попросту не удавалось. Получался не то искомец, не то какой-то странного вида гибрид, несущий в себе как человеческое, так и что-то от рода туманниеов. Но так ли всё ужасно для тех, кто по своей природе искомец с самого что ни на есть рождения? На них-то, магия богини Калиго как раз и не распространялась, точно, как и на совсем уж древний род – туманников.
* * *
Но вернёмся к событию, что своей грандиозностью и апофеозностью бьёт все другие празднества Столицы. Посвящение в рыцарский чин испокон веков почиталось как нечто величественное. Эта инициация уступала лишь коронациям и получениям каких-то духовных санов. Становление рыцарем являлось нечто вроде переходом, стадией созреваний, когда инициировавшийся, путём разных испытаний со временем определялся – занять ему какую-то высшую должность в духовенстве или стать одной из десниц королей. Последнее было самым привилегированным положением, от чего всякий приближённый короля мог спокойно перечить даже самым аристократичным рода́м, не перенимая от этого никаких последствий.
Дивайд уже предвидел, что скорее всего его пристроят в ряды десниц его брата, но не высказывал своих мыслей вслух. Внешне он играл с окружающими своей выдуманной недальнозоркостью, чтобы в один момент, если он решит отказаться от тёплого местечка под крылом брата, журящие его не стали ссылаться, будто Дивайд попросту не хочет злоупотреблять семейными связями. Семья-то, особенно сам Валенс, поняли бы позицию Дивайда и приняли его таким, каким он сам возжелал быть, но если домыслы принца Дивайнов ещё как-то уживались в семейном кругу, то вот с духовной сферой, все схождения всегда оборачивались ярым негодованием, при чём со стороны именно последних. Кому же захочется держать на воле столь опасную машину убийств? Ведь духовенству и в голову не приходило не представлять Дивайда каким-то страшным бесом. Они считали, что не сведи его активность к минимуму, в королевстве может пойти всё немного не так… Не так, как это задумывала религиозная община.
После омовения, покаявшись перед посвящавшим Дивайда святым, юный принц заметил во взгляде его преосвященства искру недоброжелательности. Это было мимолётное мгновение, но в памяти Дивайда оно отпечаталось ярким оттиском. Сначала он подумал, что не тот ли это самый экзаменатор, принимавший у него теорию, от чего и сейчас, он походил на скрытно сетовавшего учителя? Но нет, эти догадки тотчас рухнули, так как благо, молодая память не давала воспоминаниям окостенеть. Этот святой был выше образовательных институтов, скорее всего он занимал досточтимое место в храме Гелио. Но от чего же в нём так и пульсирует отвращение к новому рыцарю, Дивайд всё не допонимал.
Духовенство идёт на абордаж
Когда посвящение закончилось, а новоиспечённые рыцари хором провозгласили «Nil timendum est», у Дивайда ещё долго оставалось некая оскомина от увиденного в глазах посвящавшего его. Смущало во всём этом только одно, то неизгладимое и всегда отчётливо запоминаемое ощущение, когда мы приходим куда-то туда, где нам не место, и сотни глаз так и начинают просверливать нас своими усмиряющими взглядами; от этого всякому станет не по себе, ровно как не по себе было и Дивайду. Может не сам священник, но кто-то выше него всяко был в этом замешан. Скорее всего именно из его уст был отдан приказ помешать юному принцу своевольничать, а бедному исполнительному лицу то и дело, что на протяжении всего дня приходилось идти в разрез с исполняемым велением; вместо убирания рыцарского стража с окоёма ещё только запланированных событий, проведённый святым отцом ритуал только упрочил Дивайда в его желаниях, с чем одновременно создал для своих собратьев очередную препону.
Предвещаемое событие должно было оповестить всех об изменении религиозных традиций: на место монотеистического и монархического уклада Великого готовилось прийти языческое многобожие. Через два дня после завершившихся инициаций, на центральной площади, под кроной золотой листвы странного древа, за кафедрой столпились высшие представители религиозной касты. Группу проповедников, по периметру площади охраняли храмовники, одетые в доспехи, что не могла пробить ни одна револьверная пуля, а удар меча довлел проскользить по поверхности кирасы, словно если бы выпад был нанесён не клинком, а булавкой, которой пытались повредить адамантовый сплав. Роптавшими на духовников был как раз подоспевший в центр рыцарский кортеж. Заняв боевую позицию, многие из рыцарей то и дело, что оглядывались на столпившуюся массовку, но вместо поддержки, глаза наблюдателей отражали вялость и возможность легко стать подконтрольными. Никто из рыцарей так и не мог понять, почему же народ, что двумя днями ранее, так и заливался сладостным аллегро в честь новопосвящённых, теперь, чуть ли не своей рукой, сам вершил задуманный религиозной общиной переворот.